На Ладожской першпективе Григорию бывать доводилось не так чтобы часто, и не сказать, что он так уж желал бы видеть её и впредь. Подполковник хмуро взрезал столичную толпу, изрядную часть которой составляли чиновники в зелёных вицмундирах. Давно закончился парад, шёл четвёртый час пополудни, и югорец уже опаздывал на встречу, назначенную полковником Росским, нынешним командиром полка гвардейских гренадер и товарищем по Капказу, одним из немногих анассеопольских знакомцев.
Сдружившись на Зелёной линии, когда гренадеры и стрелки не выходили из стычек и боёв, Сажнев и Росский по возвращении в Россию ещё не встречались. Подполковник со своей югрой не вылезал с батальонного стрельбища да из приладожских лесов, Росский же оставался в кругу службы и семьи – последней Григорий так и не обзавёлся. Разумеется, Сажнев не пытался возобновить дружбу с гвардионцем, которому оказывал протекцию сам военный министр; в конце концов Росский разыскал югорца сам, передав с памятным по капказской Зелёной линии денщиком Фаддеем приглашение отобедать. Сажнев, не подумавши, брякнул, что будет, о чём сейчас истово жалел, неуклонно пробиваясь к неприятной цели. Гвардионская улица полностью оправдывала своё название, и, ловя на себе любопытные взгляды золотопогонных поручиков, подполковник всё больше мрачнел, что немало усиливало его сходство с медведем. Затея была глупой с самого начала. Будь Фёдор Сигизмундович в расположении вспомнить их товарищество, пригласил бы Сажнева в дом, познакомил с семейством, а тут… Вроде как городовому на праздник водки в сени вынести.
– Ваше высокоблагородие! – Денщик Росского Фаддей, лёгок на помине, выскочил из изукрашенной двумя пузатыми вазами арки, как чёртик из табакерки. – Григорий Пантелеич! Так-от и знал, что с разгону проскочите… Тут это. Во дворе, значит…
– Тут? – Югорец уставился на вазы, как на подлежащий штурму горный аул.
– Так точно, – охотно подтвердил денщик. – Офицеры гвардиёнские, из пехоты которые, тут завсегда кушают, а напротив и наискосок – ресторация Борелли, там всё больше кавалергарды с конногвардейцами. Вы уж, Григорий Пантелеич, не обессудьте, что не на квартире принимаем. Вовсе худо у Фёдор Сигизмундыча с супругой… Как отказался к Сергию свет-Григорьичу в министерству пойти, так и худо.
Сажнев кивнул, на душе сразу потеплело. Что такое «худо» в доме, он помнил отлично, спасибо, отчим сбагрил пасынка в кадетский корпус учиться на казённый кошт, и дважды спасибо чиновнику-мздоимцу, загнавшему не имевшего ни денег, ни протекции прапорщика на Капказ заместо купеческого сынка Пивоедова. В гарнизоне Григорий от тоски взбесился бы, на Капказе он к тридцати годам выбился в подполковники. На Капказе он обрёл «своих» югорцев!
– Сюда, барин. Сейчас вас проведут, человек то есть проведёт… Нам-от, нижним чинам, в ресторации ходу нет, а вам – в кибинеты…
«Человек» – вертлявый малый, которого так и тянуло взять за шиворот и потрясти, – увлёк подполковника за собой в слитный, приглушённый гул, откуда, будто рыба из озера, выплёскивались то заглушённые коврами шаги прислуги, то звон серебра, то хлопок вылетающей из горлышка пробки и возбуждённые голоса.
– Ваше высокоблагородие, прошу покорнейше. – Вертлявый распахнул дверь, и навстречу Сажневу с тёмно-красного дивана поднялся офицер в мундире гвардейских гренадер. Высокий и плечистый, с мягким, обманчиво спокойным и даже вроде как не очень волевым лицом, Фёдор Росский был не из тех, на кого сразу обратишь внимание. И не из тех, кого забудешь.
– Давненько не виделись, друг мой! – Росский шагнул вперёд, они обнялись. – Хоть бы весточку подал. Кабы не Колочков из министерства, я бы до парада и не узнал, что югра здесь. Я-то думал, ты всё по капказским линиям, злых горцев гоняешь…
– Гонял, Фёдор Сигизмундович, – усмехнулся Сажнев, понимая, каким вышел бы дураком, не придя и оттолкнув друга. – Гонял до самого Камиль-бекова безобразия. А уж после него – да, прогуляться довелось…
– Наслышан, как же, – кивнул гвардионец. – Жаркое дело было, Григорий Пантелеевич?
– Жаркое, – эхом откликнулся югорец. Рука сама ухватила стопку – запить жуткие воспоминания: когда они вошли в станицу, где полтора дня хозяйничал сиятельный Камиль-бек, на пороге осквернённой церкви их ждал с издевательской аккуратностью выложенный, в явную насмешку над христианским, крест: слой бутового камня, слой связанных, притиснутых друг ко другу детей, от младенчиков до трёх-четырёхлетних малышей, и сверху снова камень.
Замерли тогда солдаты – замерли сперва, а потом все разом, голыми руками да тесаками бросились рушить проклятое каменное зло. Кто-то крикнул, чтобы тащили шанцевый инструмент, но не успели даже приволочь кирки, стрелки кровавили ладони, срывая с места ненавистные валуны.
Мёртв. Мертва. Мертва. Мёртв…
Дышала только одна девчоночка, её только и удалось спасти.
Банду Камиль-бека после того выслеживали почти полгода, наконец загнали в ущелье, и… Сажнев не успел тогда остановить разбушевавшихся солдат, да и, будем откровенны, не захотел останавливать. Если знатного пленника отослать в Анассеополь, он ведь вывернется, гад, в раскаяние с благородством сыграет, а василевс, глядишь, вместо того чтобы повесить ирода, отправит в ссылку, куда-нибудь под Желынь, ещё и пенсион, как тому имаму Газию, назначит… Нет, уж лучше так, как они тогда. Надолго запомнят горы, как вопил сиятельный бек вместе с верными мюридами, откуда голос только взялся.
– …Поймали, значит, сиятельного, – неожиданно зло ухмыльнулся Росский, дослушав повесть Сажнева. – И поступили с ним соответственно?
– Соответственно. – Югорец сжал пудовый кулак. – Сам знаешь, Фёдор, по-иному они не понимают.
Росский кивнул.
– Знаю, да только одними только штыками да пулями всё равно не получится.
– Получится! – хищно оскалился югорец. – Небось при батюшке Алексее Петровиче тихо сидели, нос из гор боялись высунуть. Государь милостив, тоже решил, что всё, больше не полезут, научены. Тут-то и началось…
Да, началось. Две вырезанные казачьи станицы. И, как говорили шёпотом, не без предательства кого-то из штабных.
– За Большую Авксеньтьевскую да Сухопадскую мы сполна отплатили. – Сажнев даже кулаком пристукнул. – Надолго запомнят.
– Они – пожалуй, а мы… Вот возьмёт какой-нибудь… – Росский сделал паузу, явно кого-то вспомнив, – на Капказ за мерзости сосланный, сочинит слезливую историйку, как последних детей вольности обижают, и в толстых журналах напечатает. Дамы же цветами завалят. Ах, смелость какая! Ах, как они интересны!
– Смелость… – только отмахнулся Сажнев. – Из-за чашки с кофием. Нет, Фёдор Сигизмундович, моё правило простое. Коль в доме зиндан да полон – то хозяина дома вздёрнуть, а сам дом взорвать. Война ведь, не институт благородных девиц.
Росский вздохнул. И впрямь война, и нет иного средства, кроме первобытной жестокости, единственного языка, что понимают на Капказе. Потому что иначе – набеги, набеги, набеги, ямы с пленниками, рабские рынки Персии и Османии и растерзанные тела станишников да насаженные на колья детишки.
– Эх, оставим сие, Григорий Пантелеевич. Мы с тобой солдаты, а и то не по себе становится. Ты уж прости меня. Это я, чарки тебе выпить не дав, расспрашивать принялся. О другом давай потолкуем…
– Можно и о другом, – легко согласился подполковник. – Верно говоришь, давненько не виделись. Дочки-то как? Уже, поди, почти что невесты?
– Спасибо, Григорий Пантелеевич, слава богу, все здоровы, – отозвался Росский, но как-то механически, явно думая уже о чём-то другом. – Дочки растут, да. – Он вдруг улыбнулся. – Но за тебя, медведь, всё равно не выдам, даже и не думай!
– Куда уж мне, – подхватил Сажнев. – Мы, вятские да югорские, вежества анассеопольского не знаем. Расскажи лучше, Фёдор Сигизмундович, про себя. Говорят, в «министерству» тебя брали…
– Говорят… – Росский усмехнулся. – Говорит… Ну, Фаддей! Тёпленька водичка во рту не удержится! Да, звал меня князь Орлов парой к полковнику Колочкову, тот-то с Сергием Григорьевичем в дружбе с младых ногтей, честен предельно, но как до Зульбурга едину книжку начал, так до сих пор и не одолел. Сергий Григорьевич его, само собой, не оставит, но докладчик ему нужен. Чтоб и по-немецки, и по-английски, и чертежи прочесть, и смету проверить…
– А ты не пошёл, – с довольным видом напомнил Сажнев. Они уже пропускали по второй рюмке, заедая вкусными грибами со сметаной и прочими закусками а-ля рюс, которые Танти не только не отвергал, но всячески совершенствовал.
– Не пошёл. Теперь вот нет-нет да и пожалею.
– Супруга?
– И это выболтал? Вот ведь! Нет, Григорий Пантелеевич, не из-за Софьи, хоть она и впрямь победы паркетные превыше воинских ставит. Помнишь, как мы с тобой на Зелёной линии начальство с уставами да воров-интендантов понужали?
– Ещё бы! – Сажнев с сомнением глянул на нечто похожее на маленькие уши и решительно вернулся к грибкам.
– А ведь уставы к нам не с небес валятся. Те, кто пишет их, зачастую дальше Хотчины носа не кажут или, как Булашевич с Колочковым, позавчерашним днём живут, над Буонапарте победами. Сергий Григорьевич бьётся как рыба об лёд, но не разорваться ему. Хочешь, я тебя рассмешу?
– Попробуй.
– Взял Орлов на пробу по протекции младшего Горяинова. Все науки превзошёл, старательный, аккуратный, только буонапартист, да такой, что зайца уткой запишет, лишь бы интерес своего кумира соблюсти, а кумир-то, как назло, нарезное оружие не одобрял.
– Надо же! – удивился Сажнев, имевший о Потрясателе Эуроп, в отличие от своих штуцеров, весьма смутное представление.
– Ну, в этом-то как раз беды особой нет. – Росский с удовольствием занялся отвергнутыми товарищем «ушками». – Все ошибаются. Протяни Буонапарте подольше, разобрался бы, а в те поры да с его-то верой в генеральные сражения штуцера и впрямь баловством могли показаться. Не в нём дело – в Горяинове. Ну не мог он признать, что божество его ошибалось, вот и пустился во все тяжкие. Дескать, недосуг Буонапарте было, война мешала. Ему в ответ, что англичанам с австрийцами она не меньше мешала.
– А он что?
– Что французы с их южным темпераментом не могут точно в цель бить, так что не ошибка это, а понимание характера национального. Ну, развеселил я тебя?
– Обхохочешься. Может, и стоило тебе к министру идти, глядишь, Софья Януарьевна бы помягчела.
– Надо было. Только уж больно не хотелось балканскую кампанию пропускать, а теперь, похоже, ей вовсе не бывать. И это, боюсь, ещё не самое скверное…
Отворилась дверь, внесли горячее. Росский, задумчиво пощипывая хлеб, ждал, когда уйдут лакеи, и лицо полковника больше не казалось мягким. Сажнев помнил этот его взгляд. Даргэ, приснопамятный горный аул, югорцам выпало брать его с гренадерами Росского.
Никто не пытается спастись. Дороги перехвачены, вокруг аула – поля. Казалось бы, может скрыться конный, мало ли тайных троп в окрестных горах! – но отовсюду, с севера, с запада, с востока, всё громче и громче канонада, яростно лают русские горные пушки, в клочья разнося преграды.
Дорога расширяется, идёт под уклон. Конные мюриды, оторвавшись от русской пехоты, торопятся к окраинам аула, где уже готовятся закрыть старые ворота; Даргэ окружает невысокая стена, и там сейчас черным-черно от народа. Защищаться готовится и стар и млад.
– Фёдор Сигизмундович! Цел?
– Что ж мне сделается, Григорий, – ухмыляется Росский.
– Саблю-то окровянил…
– Пришлось. Уж больно мюрид горячий попался. С простреленной грудью прямо на меня так и лез. Пришлось… охолодить.
Охолодить, да. Снести голову – школа рубки лейб-гвардии Кавалергардского полка, откуда майором ушёл Росский к гвардейским гренадерам, она не забывается.
– На твою долю, Григорий Пантелеевич, тоже хватит.
Хватило…
– О чём задумался, Григорий? – Наваждение прошло. Они, живые, оба, сидят перед ломящимся столом, и грудь Росского прикрывает салфетка. Свою Сажнев развернуть не удосужился. – О чём?
– Даргэ, – бросил югорец, глядя в красную, крови б видно не было, стену кабинета.
– Я то́ же вспоминал… Разговор наш. Ты ещё докладывать мне пытался…
– А ты… Ты сказал, что не на Капказе, сколько б крови нашей он ни выпил, судьбы отечества решаться будут.
3. Бережной дворец
Сергий Григорьевич Орлов потёр вечно ноющий при капризной погоде висок и негромко – военный министр не любил крика – сказал:
– Тогда ставка была поменьше.
Полноватый Тауберт лишь согласно вздохнул в ответ. Сатрап и солдафон понимали друг друга с полувзгляда, и это тоже было кавалергардское братство. Всё началось с рискованных выходок и дуэлей, похождений «безусых корнетов», затем была Третья Буонапартова, когда юная зависть к дышавшим «грозой двенадцатого года» отцам и братьям в одночасье сменилась извечным солдатским «выстоять!». На зульбургских редутах горела земля, и молодой Тауберт, до боли стиснув эфес, шагал рядом с князем Арцаковым прямо на штыки Буонапартовой Гвардии, которая, как известно, умирает, но не сдаётся. Туда, где уже дрался полковник Орлов, Орлуша, бывший товарищ по полку и, как думалось под французской картечью, друг до могилы, далёкой ли, близкой ли… Этим, похоже, и кончится, хотя сперва судьба швырнула товарищей к барьеру.
Русак Орлов, побывав в заграницах, загорелся желанием перемен, остзеец Тауберт перемен тоже хотел, но высочайшей волею, а потом в Анассеополе полыхнуло, да так, что лишь Господь да ключарь Его пресветлый ведают, чем бы оно кончилось, не открой тогда ещё подполковник Тауберт огонь по мятежным войскам. Никто не знал, что за залпом сим стояла не верность присяге и дому Алдасьевых-Серебряных и даже не немецкая неприязнь к революциям и мятежам, а чувства, в коих Николаю Леопольдовичу ныне отказывали как в вольнодумных салонах, так и в собственном его ведомстве.
За отсутствием командира князя Шигорина Тауберт привёл тогда Китежградский конноегерский полк на Дворцовую площадь и ждал приказов, а тот, кому надлежало отдать их, фельдмаршал князь Арцаков, пытался образумить мятежников. Не офицеров, солдат – Пётр Иванович их знал и любил, ведь в угрюмом строю стояли и те, кто прошёл все Буонапартовы кампании. И ведь почти отговорил, но в него выстрелили. В князя Петра! В человека, рядом с коим Никола Тауберт, печатая шаг, шёл в безумную атаку, за которого десять раз умер бы любой русский солдат, а эти…
Немецкая выдержка и дисциплина отказали, и подполковник, подскакав к растерявшейся конной батарее, ледяным голосом – он, как и Орлов, не умел кричать, выходя из себя, – велел открыть огонь. Артиллерийский поручик, сам не зная, в кого хочет и хочет ли вообще стрелять, замялся и, отброшенный лошадиной грудью, ткнулся в красный ещё не от крови гранит. Тауберт повторил приказ. Солдаты растерянно смотрели на шеренги мятежников, таких же русских, как они сами; но офицеров холодная ярость кавалериста в чувство привела.
Пушки выстрелили. Вразнобой, но промазать по замершим на площади полкам было невозможно. Залп словно пробудил если не нового василевса, то его брата Арсения. Стоянию пришёл конец – схватка возле Кронидова столпа вышла страшной, ладожские граниты умылись русской кровью, хотя по-настоящему виновных был от силы десяток. Когда всё кончилось, Тауберт, не приняв ордена за «верность и решимость», подал рапорт о переводе на Капказ. Вступивший на престол под картечные залпы Севастиан Кронидович просьбу удовлетворил, но и в чине повысил. Полковник Тауберт три лета не видел анассеопольских проспектов. Потом его вернули едва ли не силой, вручив командование лейб-гвардии Конным полком, вечным соперником родного Кавалергардского, и было сие уже при Арсении Кронидовиче.
Василевс Севастиан, старший из трёх сыновей победителя Буонапарте, власти не любил, чтобы не сказать – боялся. Он отказался бежать, когда вспыхнул мятеж; но на том силы его и кончились. Требовалось выкорчёвывать крамолу, хватать, швырять в арестантские возки сыновей знатных родов, со связями, знакомствами, богатством. Тягота выносить приговоры, глядеть в глаза рыдающим, падающим перед ним на колени жёнам с матерями оказалась государю не по плечу, и, отмучившись на престоле три года, бездетный Севастиан Второй отрёкся в пользу среднего брата. Удалившийся от дел василевс не успел насладиться покоем, тишиной да любимой ружейной охотой. Его настигла холера в злой год валашской резни…
С Орловым поднятый прежде задуманного мятеж сыграл свою шутку. Прямо под Зульбургом произведённый в генерал-майоры, князь по уши увяз в заговоре, проявив в том все свойства своей деятельной и резкой натуры. Подпись Орлова красовалась не только на Конституционных Кондициях, но и на проекте манифеста, требующего отречения государя. Мало того, Орлов взял на себя переговоры с Капказским корпусом, где служило немало его приятелей. Мятежники ждали рождественской поездки государя в Володимер Великий, где и намеревались вырвать отречение. Жизнь рассудила по-своему: никогда ничем не болевший Кронид в одночасье скончался на исходе лета в Анассеополе, где доставало заговорщиков, но не случилось никого, способного стать русским Буонапарте.
Мятеж в столице захлебнулся, едва начавшись, ну так и во Франции полыхнувшее поначалу в Париже пламя удалось сбить – смута во всём своём ужасном блеске поднялась в Марселе. В России же кровавой колыбелью стал бы – заместо Анассеополя – лежащий на границе бывших лешских земель Червенец, где квартировала бригада Орлова. Князь по праву слыл вольнодумцем и сорвиголовой, но на сей раз его схватил за горло разум. Казалось бы, чего легче, взбунтовать бригаду, готовую за своего командира в огонь и воду, поднять лешские части – «за нашу и вашу свободу!» – и вперёд, на Варчевию.
Прошлые лешские восстания погубило дробление сил, при отменной храбрости инсургентов – отсутствие дисциплины и организации. Прошедший Третью Буонапартову Орлов хорошо усвоил уроки великого француза – собрать силы в кулак, атаковать стремительно и всей массой, обрушиваясь на слабое место неприятеля. Молодой генерал смог бы взять польскую столицу, к нему, русскому, пошли бы не только лехи, но и простой люд от Червенца до Угрени и Киева. Сергий видел, что, выбирая мятеж, он либо недосчитается головы, либо с венской помощью станет новым Радживоллом. Удачливым. Признанным и обласканным Европой. Опираясь на австрийскую дипломатию и французские капиталы, вполне можно было отъединить царство Лешское от России, оказавшись – чем чёрт не шутит! – если не королём его, то первым консулом. Для начала под австрийским протекторатом, ну да лиха беда начало! Можно было, однако случилось противоположное. Орлов не только не выступил сам, но и удержал от мятежа два стоящих по соседству лешских полка. Он желал перемен, но не крови, соглашаясь на заговор вплоть до насильственного отречения василевса, но не на гражданскую войну. Сергий не хотел, однако весть о смерти Кронида упала факелом в пороховой погреб. Царство Лешское вскипело кровью; отравленные семена, щедро посеянные ещё при великой Софье, дали страшный урожай. Князь Орлов в это время был уже в равелине, хотя легко мог бы сбежать ко столь любезным его разуму аглицким умникам-экономам. У него имелись и средства, и имя, но герой Зульбурга выбрал крепость и, как думалось тогда всем, плаху.
Единственное, что сделал Сергий Григорьевич, так это сжёг бумаги, компрометирующие не его – тех, о ком никто другой не знал. Замешанные капказцы так и остались тайной. Князь признал – нет, не вину, своё участие, подтвердив показания заговорщиков, как анассеопольских, так и малоросских, но лишь подтвердив. Ни единого нового имени, ни единого слова раскаяния. Он был уверен в своей правоте, в том, что нынешняя Россия катится к гибели, и он же считал, что братоубийственная война эту гибель лишь приблизит. Не все его товарищи были столь же упорны, многие каялись, а то и объявляли себя безвинными жертвами чужой злой воли. Позже, перечтя дела арестованных мятежников, Тауберт немало поразился нелепости показаний и небреженью следователей, но это было потом. Тогда произведённого перепуганными соратниками в главнейшие злодеи Орлова осудили по высшему разряду, и помилования он не попросил. Тем не менее его не казнили.
Говорили, что спасла кровь. Дескать, василевс из дома Алдасьевых-Серебряных не рискнул казнить такого же Киевича[6], как и сам он, сына, брата, зятя, племянника виднейших сановников, столпов Державы. Тауберт думал иначе: Севастиан не смог переступить Зульбург, и потому Орлов отправился в крепость. Спустя четыре года его вернули. В кабинет нового василевса вошёл кандальник с выправкой кавалергарда, вышел товарищ военного министра[7]. Ох и разговор это был, разговор, памятный четверым – государю, Тауберту, Орлову и Васеньке Янгалычеву, новому министру Двора. Сперва Орлов сказал «нет». Сперва государь пообещал сгноить мерзавца даже не в равелине – в Закаменских рудниках. Сперва Васенька Янгалычев закрыл лицо простреленной под Зульбургом рукой. Повисла неподъёмная тишина, а потом кто-то – немец Тауберт – произнёс слова «радение Отечеству» и зачитал некогда сказанное на допросе мятежником Орловым, после чего бросил на стол рапорт лейб-медика о состоянии здоровья военного министра, семидесятилетнего князя Варчевского, протоколы Брюссельского концерта и старую докладную записку генерал-майора Орлова, уцелевшую в недрах военного департамента.
Они сдались не сразу – Арсений Кронидович и Сергий Григорьевич, но сдались. Васенька любил повторять, что, не поседей он в Валахии, поседел бы в те разы, но насколько же с османами было легче.
С тех пор разговор этот для троих друзей стал мерилом тяжести. «Тогда было хуже», – утешали друг друга министр Двора, шеф Жандармской стражи и военный министр. Сегодня сие утешение не годилось. Сегодня они были не вместе – Васенька рвался спасать единоверцев и, что греха таить, казать зубы обнаглевшим Эуропам. Николай Леопольдович считал горестный вопль чухонских вернославных слишком уж своевременным – не для России, для всё тех же Эуроп. Что до Орлова, князь отговаривался делами военными. Не готовы, дескать, да и балканским славянам будущей весной помощь обещана, не разорваться. И про то напомнили, что, как бы ни утесняли на землях ливонских единоверцев, до резни не доходило и не дойдёт, а вот равнинным болгарам без сербов, а сербам без России – конец. И вроде согласился василевс ждать, а минуло два дня, и вот он, Манифест! Громом средь ясного неба, не громом – первым выстрелом новой северной войны. Ненужной и несвоевременной.
Николай Леопольдович достал любимую табакерку, задумчиво тронул лаковую крышку и убрал назад. Часы в углу пробили пять раз. Статный чернобровый Автандил – преданный и давний слуга государев – распахнул дверь. Немец и русский быстро переглянулись. Тауберт осенил себя крестным знамением, Орлов свольнодумничал, обошёлся без этого. Вошли.
* * *Знакомый и привычный кабинет, два окна выходят на ладожскую вольную ширь. Добротная, но без всякой вычурности мебель – просторный рабочий стол с жёстким деревянным креслом, высокая спинка украшена «русской троицей» – Сирином, Алконостом и Гамаюном. На столе расстелена огромная карта Ливонии, стоят бронзовые фигурки пехотинцев и всадников, изображающие полки и дивизии, придвинутые к границам.
По стенам возле стола – маленькие овальные портреты василиссы и детей в разные годы, чуть дальше – русские и италийские пейзажи, их государь покупает у художников, возвращающихся из оплаченных Академией изящных искусств путешествий. Диван с мягкой прямой спинкой, над ним огромная карта Европы. Ещё дальше – ряды книжных полок, за ширмой – узкая походная кровать, на ней василевс частенько остаётся ночевать, заработавшись за полночь. Бюст отца, великого Кронида Антоновича, напротив – портрет Буонапарте в обличье бога войны.
Об этом портрете рассказывали, что в 1813 году, когда вершился мирный договор, василевс Кронид всячески старался оградить разбитого императора от вящих унижений, взамен упирая на торговые льготы и открытия «русских гостиных дворов» в Париже и департаментах. После церемонии, покидая Версаль, Буонапарте сам подошёл к василевсу, уже готовившемуся к отъезду в русское посольство.
– Благодарю вас, государь и брат мой, – по легенде сказал Потрясатель Эуроп. – Хотел бы, расставаясь с вами, вручить вот сего Марса. Пусть он напоминает вам, что самые непримиримые враги могут сделаться самыми верными друзьями.
Кронид Маркович немедля отдарился собственным портретом, коий Буонапарте взял с собой в заключение.
Сказка была б хороша, если б спустя одиннадцать лет русские и французы не сошлись вновь в смертельной схватке. Что до портрета, то Николай Леопольдович особого сходства с императором не замечал. Марс и Марс – в шлеме, с мечом, с крылатой Славой за спиной. Только вот, где ни встань, в глаза смотрит, ну да этот фокус художникам давно ведом. Хоть бог, хоть император может веками тянуть вперёд указующий перст, никого он со своего холста ни к чему не принудит и ни в чём не ошибётся. Это удел живых.