Совершенно иным был случай с одной неизлечимо больной для того времени женщиной: в нем Хилл и Адамсон тонко почувствовали мотив, выходящий за рамки обычного и общепринятого. Вероятно, этому дуэту потребовалось приложить весь свой талант убеждения, чтобы склонить женщину встать перед камерой. На портрете «Woman with a Goiter»[7] перед нами предстает женщина средних лет с явным симптомом тяжелого заболевания щитовидной железы – зобом размером с голову ребенка. Это первая известная фотография человека, страдающего определенной болезнью. Несмотря на свое состояние, шокировавшее наблюдателей прошлых лет так же, как современных, женщина с зобом пережила молодого фотографа Роберта Адамсона. Из-за ослабевшего здоровья – эта фраза часто свидетельствовала о туберкулезе – он умер в 1847 году в возрасте 26 лет.
Уверенность и гражданское самосознание, которые излучают многие люди на фотографиях Хилла и Адамсона (возьмем, к примеру, фотопортрет молодого хирурга Джеймса Янга Симпсона), подпитывались убеждением, что они живут во времена практически ничем не ограниченного прогресса, стремящегося вперед с захватывающей дух скоростью. Эта вера в будущее была воплощена, прежде всего, в железной дороге, но подпитывалась также и другими изобретениями, открывшими новые измерения в представлениях о времени и коммуникации.
В способе передачи сигналов на большие расстояния и в итоге – информации произошел прорыв. Благодаря экспериментам с электрическим телеграфом анатома Самуэля Томаса фон Земмеринга в 1809 году, многим изобретателям в 1830-х удалось передать электрические сигналы. В 1833 году знаменитый математик Карл Фридрих Гаусс вместе с физиком Вильгельмом Эдуардом Вебером смогли установить подобную связь между обсерваторией в Геттингене и центром университетского городка. Телеграфия стала действительно удобной благодаря нововведениям американца Сэмюэла Морзе, который не только разработал пишущий телеграф, но и ввел особую последовательность сигналов. Каждый из них передавался с помощью электричества по кабелям и означал определенную букву: так появилась азбука Морзе. Часом рождения этой технологии, вскоре распространившейся по всему миру, стал момент отправки 24 мая 1844 года короткой цитаты из Библии – «What hath God wrought?»[8].
Первое сообщение Морзе отправили по телеграфной линии протяженностью около 60 километров, проложенной из Вашингтона в Балтимор.Линии телеграфа быстро растянулись над странами Европы и часто располагались в непосредственной близости от недавно проложенных железнодорожных путей, образуя взаимодействие пассажирских и грузовых перевозок, а также потока данных. Это стало революцией в межличностной, а вскоре и в межгосударственной коммуникации. Информация, а точнее говоря, сообщения, передавались в реальном времени и на большие расстояния; теперь письма, традиционные депеши остались позади. Послание государственного канцлера Австрии Меттерниха, находившегося в Вене, своему прусскому коллеге в Берлин, отправленное напрямую или через посольство Австрии, могло быть получено в течение нескольких минут после отправки. Скорость передачи информации была крайне удобна широкой общественности или, выражаясь более осторожно, ее образованному и политически заинтересованному классу. Это была «эпоха чтения», в которой процветали не только книготорговое дело и посещаемость библиотек: в кофейнях и других подобных местах отдельные люди или целые читательские клубы также склонялись над газетами и журналами. Например, любой, кто открывал ежедневную газету в популярной кофейне Лейпцига «Zum Arabischen Coffe Baum»[9], обнаруживал новости о событиях в Париже, Вене, Лондоне или Дрездене, произошедших несколько недель назад. С распространением телеграфов впервые стали говорить об актуальности информации. Редакции, которые в некоторых местах выпускали по несколько номеров в день, теперь помещали в газету новости, только что поступившие из далекого города или региона; описываемые события нередко происходили всего за несколько часов до публикации. Аудитория теперь была близка ко времени событий, от которых ее могли отделять тысячи километров.
Этот новый информационный век стал эпохой, следующей за тридцатилетней консервативной реставрацией, репрессиями и укрепляемой бидермайеровской[10] замкнутостью (над чем зачастую старались именно власть имущие). В то время в социальных и политических сферах копилось все больше пороха. Поступающие по телеграфу новости из Парижа, снабжаемые служащими почты пометкой о времени происшествия и дополнительными сведениями, возымели общеизвестный эффект искры, попавшей в пороховую бочку. В феврале 1848 года во Франции произошла еще одна революция. В ходе гораздо менее жестокого восстания, чем Великая французская революция, французского короля изгнали из страны (Луи Филиппу, в отличие от своего предшественника Людовика XVI, удалось сохранить свою голову). Вскоре революционный огонь разгорелся во многих европейских столицах и резиденциях.
Лишь в следующем десятилетии был проложен подводный кабель, соединяющий Европу с Северной Америкой. Вот почему вести как о революции, которая была гораздо более длительной и плодотворной, чем все восстания судьбоносного 1848 года, так и о зарождении современной медицины пришли в Европу со скоростью парохода. Этих пришедших из Нового Света новостей врачи и обычные люди из разных государств и даже континентов ждали на протяжении веков.
2. Тишина, воцарившаяся в Бостоне
Никто из зрителей, в непомерных количествах заполнявших ряды лекционного зала в то утро, всерьез не ожидал стать свидетелем события исторического масштаба и побывать на первой демонстрации одного из самых великих изобретений. Собравшиеся господа – исключительно мужчины, потому что согласно господствовавшим в то время представлениям, в мире медицины не было места женщинам – были одеты в длинные сюртуки поверх жилетов и белых сорочек с модными жесткими воротниками. В руках они держали трости, обозначая свой статус, а на головах носили высокие цилиндры, которые снимали после входа в зрительный зал, чтобы не загораживать представление сидящим позади.
Врачи из Бостона и студенты-медики из расположенного по соседству Гарвардского университета собрались в пятницу утром, чтобы увидеть, как один из величайших представителей американской хирургии 68-летний Джон Коллинз Уоррен проведет публичную операцию. Это было устроено для коллег, желающих получить новые знания, а возможно, и испытать своего рода вуайеристский трепет. Операционная в Массачусетской больнице общего профиля, послужившая лекционным залом, была под завязку заполнена еще и потому, что ожидалось особое «развлечение»: слухи обещали, что пациент во время операции не почувствует боли. Но надежды увидеть позор одного из переполняющих мир медицины шарлатанов, разглагольствующих о бесчисленных магических средствах и чудесах, в следующий час будут разрушены до основания, что обернется большой сенсацией и приятнейшей неожиданностью для собравшихся.
Письма, воспоминания и дневники, оставленные многими наблюдателями, отражают недоумение, всеобщее оживление из-за увиденного и благодарность за то, что им посчастливилось стать свидетелями такого события. Там, где с незапамятных времен царили агония и боль, мучения и отчаяние, внезапно возникли тишина и надежда. Это была пятница, 16 октября 1846 года. После этого дня в Бостоне отношение человека к своим физическим недугам уже никогда не будет прежним.
Около десяти часов в лекционный зал вошел Джон Коллинз Уоррен. Высокомерно самоуверенный и цинично хладнокровный, знаменитый хирург бесстрастным голосом объявил, что к нему обратился джентльмен с «поразительным требованием безболезненно прооперировать одного пациента». Безболезненно – это же просто неслыханно! Подобно некоторым зрителям, Генри Дж. Бигелоу, умелый молодой бостонский врач, подробно описавший события того утра, мысленно окинул взглядом искусство исцеления последних трех-четырех тысяч лет. Бигелоу, потомку семьи медиков, было известно: мало что изменилось с тех пор, как первые целители (если они заслуживали таковыми зваться) в Месопотамии, Африке или доколумбовой Америке использовали скальпель. Любое хирургическое вмешательство с тех пор оборачивалось невообразимой болью для тех, кто ему подвергался.
Медики прежних времен искали вспомогательные средства, пробовали применять экстракты трав, пропитанные алкоголем снотворные губки, а также опиум и метод «намагничивания», разработанный немецким доктором Францем Антоном Месмером, который вызывал подобное гипнозу состояние, воздействуя на пациента своего рода внушением, но все было напрасно. Как только хирург делал первый разрез, а дантист сжимал щипцами зубы, военные лазареты и госпитали разражались криками, словно там пытали людей. Боль казалась роковым спутником оперативной хирургии.
Бигелоу осознавал, что боль не только была невообразимо мучительна для пациента: она еще и загоняла медицину в очень узкие рамки. Лишь немногие заболевания в принципе можно было устранять хирургическим путем, о вмешательствах в области груди или живота не могло быть и речи, учитывая, как сильно кричали и дергались на столе пациенты, несмотря на сильные руки младших медработников. Даже в таком большом учреждении, как Массачусетская больница общего профиля, как правило, совершалось не более двух операций в неделю – только тогда, когда они были неизбежны. При этом скорость была приоритетом для каждого хирурга. Операцию нужно было завершить, прежде чем пациент умрет от болевого шока. Таким образом, самыми выдающимися хирургами той эпохи были наиболее быстрые. Доминик Жан Ларрей, главный хирург армии Наполеона, мог ампутировать руку от плечевого сустава за две минуты.
Самый известный хирург Европы 1846 года, сэр Роберт Листон из Лондона, оперировал с невообразимо виртуозной быстротой: настолько резво, что однажды, во время ампутации ноги от бедра, случайно отрезал пациенту яички и два пальца своему ассистенту.
Напряжение в то утро усиливало еще одно обстоятельство: многие врачи и студенты-медики в аудитории вспомнили, как около года назад молодой стоматолог Хорас Уэллс из Хартфорда (город в соседнем штате Коннектикут), получил разрешение от Уоррена продемонстрировать средства от боли во время операции здесь же, в этом лекционном зале. Тогда пациент вдохнул газ, подготовленный Уэллсом, и, казалось, потерял сознание после нескольких вдохов, но, как и миллионы других больных до него, закричал, когда Уоррен сделал разрез на коже. В тот момент Уэллса под свисты и крики вроде «Swindle, swindle!»[11] выгнали из лекционного зала.
Потому и на сей раз громкое обещание все считали пустым, когда Уоррен взглянул на свои часы и произнес слова, которые были встречены всеобщим хохотом: «Поскольку доктор Мортон не прибыл, я полагаю, он занят в другом месте». Все уверились, что снова столкнулись с бахвалом. Бигелоу же не был в этом так уверен. Он знал 27-летнего стоматолога Уильяма Томаса Грина Мортона как добросовестного представителя своей профессии, и ему было известно, что несколькими днями ранее в его бостонской практике произошло нечто удивительное.
Мортон, родившийся 9 августа 1819 года в скромной семье на ферме в сельской местности штата Массачусетс, имел лишь элементарное школьное образование: ему пришлось рано начать работать, чтобы заработать на хлеб себе и своей семье. Он часто менял работу и иногда вовлекался в сомнительные, возможно даже криминальные дела. В те годы «делать деньги» было очень важно, и чем ниже было твое падение, тем выше оказывались доходы. Наконец он пришел в стоматологию. Его биографы расходятся во мнениях относительно того, действительно ли он обучился всему в Балтиморском колледже стоматологической хирургии или, как это обычно бывало в то время, изучал дело, будучи ассистентом дантиста. Учителем Мортона был не кто иной, как Хорас Уэллс. В дальнейшем Мортон все же открыл свою собственную практику в Фармингтоне, недалеко от столицы Коннектикута, Хартфорда. Прибыв в городок, он сразу заприметил 15-летнюю Элизабет Уитман, дочь одной важной фармингтонской семьи. Это была любовь с первого взгляда. Элизабет, на которой он женился в мае 1844 года, стала главной опорой и доверенным лицом в бурной жизни Мортона и верила в мужа, когда казалось, что все сговорились против него. Мортон был одаренным и опытным дантистом и вскоре сумел открыть практику в Бостоне, главном городе Новой Англии. Здесь он продолжил обдумывать идею, которая уже давно его не покидала.
Поздно вечером 30 сентября, за две недели до того утра в Массачусетской больнице, в дверь Мортона постучал пациент. Музыкант Эбен Х. Фрост страдал от ужасной зубной боли, но в то же время панически боялся мучительного удаления. Как уже было сказано, Мортон какое-то время работал с потерпевшим досадную неудачу Хорасом Уэллсом и был очарован идеей, что вдыхание обезболивающего газа может вызвать состояние одурманенности или даже усыпить человека, полностью лишив его чувствительности к внешним раздражителям, и прежде всего к боли. Уэллс работал с оксидом азота, также известным как веселящий газ. Эксперименты Мортона же больше концентрировались на серном эфире, пары которого, очевидно, могли притупить чувства человека. Он позволил вечернему гостю, страдающему от зубной боли, вдохнуть пары эфира и быстро удалил больной зуб. Когда Фрост, придя в сознание, спросил, когда он начнет, Мортон указал на зуб, уже лежащий на полу.
Мортон стоял на пороге открытия, которое могло принести пользу всему человечеству, – а это можно сказать лишь о немногих изобретениях.Он написал Уоррену и получил разрешение представить свою «заготовку» в пятницу утром.
Было двадцать минут одиннадцатого – ровно тот час, на который была запланирована операция. Уоррен собирался повернуться к пациенту, молодому человеку по имени Гилберт Эббот, у которого была доброкачественная опухоль под челюстью, когда дверь аудитории распахнулась и запыхавшийся Мортон ворвался в аудиторию. Вплоть до последней минуты он работал с мастером по изготовлению инструментов над резервуаром для жидкости (по внешнему виду напоминавшим реторту[12]), который он нес под мышкой.
Мортон, вероятно, заметил насмешливые выражения лиц многих присутствующих. Однако сам он выглядел собранным и, подойдя к Эбботу, спокойным голосом объяснил ему свою задумку. Эббот доверился Мортону и, наверное, был благодарен за любую попытку уменьшить боль, которая ждала его во время удаления опухоли. Мортон дал ему вдохнуть содержимое большой стеклянной колбы, в которой находилась непонятная жидкость. После нескольких вдохов глаза Эббота закатились, а голова слегка откинулась назад на операционном кресле, так, что зрителям стала видна опухоль. Мортон повернулся к Уоррену и попытался сохранить твердый голос: «Ваш пациент готов, доктор!»
Уоррен склонился над Эбботом и рассек кожу одним из тех ножей, которые тогда не очищались, не говоря уже о стерилизации – их только вытирали. На мгновение Уоррен замер, потому что первый крик, который он столько раз слышал в начале бесчисленных операций за свою долгую карьеру хирурга, не раздался. Эббот даже не шевельнулся. Внезапно в аудитории наступила тишина. Уоррен перевязал слегка сочащиеся сосуды и без труда удалил опухоль, быстрыми умелыми движениями зашил рану. Вся операция заняла чуть больше пяти минут.
Эббот по-прежнему не проявлял никаких эмоций. Уоррен выпрямился и медленно повернулся к публике, которая едва дышала. Все заметили, как изменилось лицо хирурга. В нем больше не было высокомерия, саркастичности – лишь безграничное удивление, если не растроганность. Доктор, от которого всегда веяло прохладным отношением, с трудом справился со своими эмоциями и дрожащим голосом произнес предложение, которое стало самым значительным в истории медицины: «Gentlemen, this is no humbug!»[13]
Это действительно было не надувательством, а революцией, благословением, чудом, открывшим новые возможности искусства исцеления, сделавшим возможными хирургические вмешательства, на которые раньше не осмеливался ни один хирург, например, удаление нагноенного аппендикса, равносильное в то время смертному приговору. Когда Гилберт Эббот пришел в сознание и едва смог понять, что все уже закончилось, всем присутствующим докторам и студентам стало ясно, что в этом лекционном зале внезапно было положено начало новой эры и каждый был тому свидетелем.
Несколько дней спустя последние сомнения развеялись: Мортон применил свой метод во время операции, проведение которой считалось высшим пилотажем среди врачей того времени и ужаснейшей пыткой и искалечиванием среди пациентов – ампутации ноги. И в этот раз, когда пила коснулась чрезвычайно чувствительной надкостницы, тоже царила тишина.
16 октября 1846 года беспокойство Мортона о пациенте превысило его облегчение от успешной демонстрации. Его жена Элизабет заметила, что муж вернулся домой лишь в послеобеденное время, поскольку, очевидно, наблюдал за Эбботом, опасаясь последствий наркоза: «Пробило два, затем три часа. И наконец, около четырех доктор Мортон вернулся домой. Его дружелюбное лицо было столь напряженным – я испугалась, что он потерпел неудачу. Он обнял меня так крепко, что я едва не потеряла сознание, и нежно сказал: “Что ж, любовь моя, все прошло успешно”» [1].
Через три недели после премьеры метода Генри Дж. Бигелоу выступил с лекцией в Бостонском обществе усовершенствования медицины и сообщил коллегам о том, во что едва ли можно было поверить. События Нового Света распространились по всему земному шару через письма и краткие научные отчеты. Одним из первых преодолевших трансатлантический маршрут пароходов стал «Acadia», принадлежащий компании судовладельца Сэмюэла Кунарда. «Acadia» покинул порт Бостона 3 декабря 1846 года, сделал небольшую запланированную остановку в Галифаксе, на североамериканской территории, находившейся во владении Великобритании (в 1867 году она стала известной нам Канадой), и достиг Ливерпуля 16 декабря после перехода через бушующий океан. В ящике для почты лежали письма очевидцев из Бостона, адресованные британским коллегам, в том числе длинное письмо Генри Бигелоу для живущего в Лондоне американского ботаника Фрэнсиса Бутта. Новость о первой безболезненной операции даже на пароходе была главной темой разговоров. Судовой врач очень много узнал об эфире и его эффектах и без промедлений передал полученные сведения своему коллеге-медику, как только прибыл в Ливерпуль. 18 декабря ливерпульская газета напечатала об этом первый репортаж.
Письмо Бигелоу, разумеется, невообразимо воодушевило Бутта, который, в свою очередь, был хорошо знаком с Робертом Листоном. Бутт передал тому впечатляющий отчет Бигелоу. «Звездный хирург» Лондона, ни секунды не колеблясь, сразу же решил опробовать новый метод. Серный эфир был веществом известным, и достать его не составляло труда. Уже 21 декабря 1846 года Роберт Листон впервые применил эфирный наркоз в одной из операционных Лондона. Он удалил ногу дворецкого по имени Фредерик Черчилль, которая в результате несчастного случая была сломана и (что неудивительно, учитывая гигиенические условия больниц того времени) поражена инфекцией, за рекордные 25 секунд (не лишенный тщеславия хирург ставил рядом с собой ассистента, который замерял время). Даже Фредерик Черчилль убедился в том, что жуткая операция уже была позади, лишь увидев кровоточащую культю. Однако это зрелище заставило пациента потерять сознание во второй раз еще на несколько минут. Оценка, которую Листон дал новому изобретению, была весьма в духе этого остряка – искренней и непринужденной: «This yankee dodge, gentlemen, beats mesmerism hollow!»[14]
Эта «уловка янки», для которой бостонский доктор и писатель Оливер Уэнделл Холмс предложил название «анестезия», возымела эффект разорвавшейся бомбы и в немецкой медицине. 24 января 1847 года хирург Иоганн Фердинанд Гейфельдер впервые в Германии применил эфирный наркоз: «Михаэль Гегнер, 26 лет, подмастерье сапожника, бледный, исхудавший и обессилевший, долгое время страдал от обширного холодного абсцесса левой ягодицы. Утром 24 января, через три с половиной часа после завтрака, состоящего из супа, он получил ингаляцию эфира с помощью устройства, состоящего из свиного мочевого пузыря и стеклянной трубки, через рот с закрытыми ноздрями» [2]. Эта операция вселила столько надежды и уверенности, что уже в марте Гейфельдер сделал около сотни операций с использованием анестезии. Новый метод значительно упростил хирургическое дело: Гейфельдер даже не смог удержаться от не слишком почтительной похвалы, что операции теперь проводить так же легко, «как на трупах». Эфирный наркоз быстро стал всеобщим достоянием в арсенале хирургов и дантистов, рассказы о его свойствах заполнили колонки всех газет как в городах, так и в некоторых частях доиндустриальной провинции.
На территории Российской империи операцию под эфирным наркозом впервые провел 15 января 1847 года в Риге хирург Бернгард Фридрих Беренс.Через три недели, 7 февраля, Федор Иванович Иноземцев выполнил первую в Москве операцию в условиях общей анестезии [3]. Новый метод можно было применять на благо пациентов не только в больнице, но и в куда менее комфортных условиях театра военных действий и в многочисленных наспех сооруженных полевых госпиталях, что в том же году докажет врач, считающийся величайшим хирургом России XIX века, – Николай Иванович Пирогов.
Пирогов родился 13 ноября 1810 года в Москве в буржуазной семье[15], где был младшим из 14 детей. Восемь братьев и сестер умерли к моменту его рождения; в ту эпоху детской смертности ужасающих масштабов судьба этой семьи не стала исключением. Проявлять интерес к медицине Пирогов, вероятно, начал еще в детстве, и ключевую роль в этом сыграла судьба его страдающего ревматизмом брата. Он видел, как улучшилось состояние Петра, которому не смог помочь ни один другой врач, после визита декана медицинского факультета Московского университета Ефрема Осиповича Мухина [4].
В мае 1828 года, в возрасте 17 лет, Пирогов успешно сдал экзамены для поступления на медицинский факультет. Именно Мухин дал своему воспитаннику решающий совет относительно его следующего профессионального шага, и Пирогов отправился углублять медицинские знания в Дерптский университет, где преподавание велось на немецком языке. Университет считался «профессорским», поскольку большинство его выпускников строили академическую карьеру. В Дерпте наибольшее влияние на Пирогова оказали два профессора, преподававшие предметы, по которым он специализировался. В ходе дальнейшей своей медицинской и научной деятельности ему предстояло стать важнейшим представителем этих специальностей в России. Этими людьми были Иоганн Христиан (Иван Филиппович) Мойер, преподававший хирургию, и Иоганн Готфрид Вахтер, профессор анатомии. Уже в 1829 году, в возрасте 18 лет, Пирогов получил медаль за научную работу. Вспоминая это время, он позже напишет: «С каким рвением и юношеским пылом принялся я за мою науку; не находя много занятий в маленькой клинике, я почти всецело отдался изучению хирургической анатомии и производству операций над трупами и живыми» [5].
После того как в сентябре 1832 года Пирогов защитил докторскую диссертацию по лечению аневризмы брюшного отдела аорты, он перешел в берлинскую клинику «Шарите». Там его вдохновляли два хирурга, пионеры пластической хирургии: Карл Фердинанд фон Грефе (которого мы встретим в одной из последующих глав как отца великого офтальмолога Альбрехта фон Грефе) и Иоганн Фридрих Диффенбах. Диффенбах, родившийся на территории нынешнего Калининграда, вошел в раннюю историю анестезии благодаря тому, что применил этот метод обезболивания сразу же после получения новостей из Бостона и написал первый крупный трактат на немецком языке. Труд под названием «Эфир против боли» увидел свет в 1847 году.
Через несколько недель после издания трактата Диффенбах потерял сознание между лекциями и умер на глазах своих студентов.
Уже в 1836 году Пирогов сменил Мойера на посту профессора хирургии в Дерпте и представил несколько новых хирургических методов; среди прочего, он считается первым хирургом, выполнившим тенотомию девочке с косолапостью. В 1841 году Пирогов переехал в Санкт-Петербург, где стал профессором Медико-хирургической академии военных врачей; в течение примерно 15 последующих лет он преподавал хирургию и анатомию здесь и в других учебных заведениях тогдашней столицы Российской империи. Пирогову удалось реформировать обучение студентов-медиков и создать то, что сегодня можно было бы назвать академическими учебными больницами: «Молодые врачи, говорил я в моем проекте, выходящие из наших учебных учреждений, почти совсем не имеют практического медицинского образования, так как наши клиники обязаны давать им только главные основные понятия о распознавании, ходе и лечении болезней. Поэтому наши молодые врачи, вступая на службу и делаясь самостоятельными, при постели больных в больницах, военных лазаретах и частной практике приходят в весьма затруднительное положение, не приносят ожидаемой от них пользы и не достигают цели своего назначения. Имея в виду устранить этот важный пробел в наших учебно-медицинских учреждениях, я и предлагал, сверх обыкновенных клиник, учредить еще госпитальные»[16] [6].