Книга «Вторник». №3, апрель 2020. Толстый, зависимый от дня недели и погоды литературно-художественный журнал - читать онлайн бесплатно, автор Игорь Михайлович Михайлов
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
«Вторник». №3, апрель 2020. Толстый, зависимый от дня недели и погоды литературно-художественный журнал
«Вторник». №3, апрель 2020. Толстый, зависимый от дня недели и погоды литературно-художественный журнал
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

«Вторник». №3, апрель 2020. Толстый, зависимый от дня недели и погоды литературно-художественный журнал

«Вторник». №3, апрель 2020

Толстый, зависимый от дня недели и погоды литературно-художественный журнал

Редактор Игорь Михайлович Михайлов

Дизайнер обложки Дмитрий Алексеевич Горяченков


© Дмитрий Алексеевич Горяченков, дизайн обложки, 2021


ISBN 978-5-4498-7771-0

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Отдел прозы

ВАЛЕРИЯ НАРБИКОВА


ИНИЦИАЛЫ

Маленький роман

Дано: Однополое время года, память – X радуга?

Решение: Они жили в ветхой землянке ровно тридцать лет и три года, старик ловил неводом рыбу, старуха пряла свою пряжу.

Они жили в ветхой землянке, и ему было ровно тридцать лет, а ей три года, и когда об этом узнали, его посадили в тюрьму, а ее отправили в детскую колонию.

Ответ: Радуга повисла, как Обломов.

I

Бр был действительно бр-р-р. Он служил в церкви, куда прихожане приносили банки и бутылки. Однажды он утаил несколько банок и бутылок и сделал из них кукол. Они были очень похожи на жителей колонии. На горлышки бутылок надевал медовые или майонезные банки, сверху натягивал чулок и приделывал мягкие ватные ноги, а когда кончилась вата, стал прикручивать прутики. Кукол звали так, как было написано на этикетках. Больше всего он полюбил Изоллу-Беллу. Снял с руки часы и надел ей на ручку.

По вечерам колония была гадко прозрачной. За прозрачными стенами сидели у всех на виду однополые существа. Сквозь стены было видно, как кто-то вешается, кто-то пьет чай, кто-то спит.

Днем Бр находился в церкви: принимал бутылки, святил их, а по вечерам он писал – это не преследовалось – об Урне.

Прихожане звенели бутылками все настойчивей, требуя открыть дверь в церковь. Бр посмотрел на часики, они показывали шесть утра, он на всякий случай завел их, и ему стило приятно. В церковные стекла бил резкий снег и занозил их. Бр зажег лампадки у бутылок и пошел открывать дверь.

Прихожане хотели как можно скорее избавиться от этих хрупких предметов культа. Они боялись наказаний за трещины, а еще больше – за укрытые осколки. Они не любили бутылок и боялись их, они не любили свое сходство с ними. Перед входом в церковь они стояли и обсуждали приметы. Те, у кого бутылки после мытья запотели, говорили, что это к сильному морозу. Другие утверждали, что образовавшиеся у горлышка круги не предвещают ни холода, ни осадков.

Бр поздоровался с прихожанами, они заулыбались и успокоились. В церкви было тепло, стоял легкий перезвон, и только через несколько часов он был нарушен криком кошки. Кошки жили в церкви, и случалось так, что они орали и пугались собственного крика, отягченного эхом.

В этот день Бр протирал бутылки, ставил свечки, а когда стало темнеть, застыл и долго так сидел, потому что ему некуда было идти: и дом, прозрачный, как дождь, и дом, горящий, как зуб, – все дома были заполнены кем-то, и с высоты церковного окна было видно, что некуда идти. И он открыл книгу и, как в прошлый вечер и как в вечер своей молодости, написал еще несколько строк и посвятил их Урне.

Урна сняла шапку-поганку, и волосы прокатились по спине. Она разбросала вокруг себя погрешности, какие носят женщины, и стала видна целиком. Урна не была прозрачной, под кожей все было скрыто. Сзади Урна была гладкой. Сзади нее стоял Сокра. Он стоял на грубых пятках и тоже не был прозрачным. Его тело было проще ее. Там, где у нее были курсивом груди, у него – только маленькие опечатки.

Она, казалось, была создана письменно, он – устно. Урна села на колени к Сокра только за образами. Подул ветер и стал толкать их.

Сокра закопал ноги по самые колени в землю, а Урна привязала себя к нему шарфом, и они больше не боялись улететь. Раздался гудок теплохода, и Урна заткнула уши. Сокра подтянул теплоход за гудок, и пассажиры стали выходить на берег. «Хочешь, уйдем? – спросил Сокра. – Сейчас нельзя, нас унесет, – ответила Урна». И они еще крепче прижались друг к другу. Ветер принес раму с целыми стеклами. Оставалось ее только укрепить, чтобы получилось готовое окно с видом на море. Так и сделали. Сокра откопал ноги, Урна развязала шарф и открыла одну створку окна. От влажного ветра окно стало мокрым и все утонуло в ласточках. Ночи стали старше дней, но не доносилось колокольного звона: леконт-де-лиль-вилье-де-лиль-адан.

Бр отложил книгу, запер церковь и пошел вниз по улице. Стены домов приятно светились, о них доверчиво терлись беспризорные кошки.

– Кис-кис-кис, – позвал Бр кошку. Она не подошла – не захотела или не расслышала.

На деревьях лежали кубики снега. Бр щелкнул по одному, по другому, но палец его быстро замерз, и он опустил руку в карман. Дальше спускался все ниже и ниже бульварами, пока не дошел до двухэтажного дома и не увидел прибитый к стене дохлый номер. В подворотню свернул прохожий и уперся струйкой в угол. Бр прошел мимо, купил в киоске кусок мыла и вымыл в снегу руки. Чистыми руками он прикоснулся к Урне. Он сделал так, как обнимают, он сделал так грозно, как обнимают по памяти. Бр повсюду искал сходства с Урной, соединял найденное, он выбрал до сих пор неизвестную форму, и в первой строке у самого берега купались рыбы, а во второй подмышки Урны были в стиле рококо.

Бр вернулся в церковь, когда во всех норках уже лежал снег: обруч на обруче. И с первых же минут почувствовал, что без него здесь был не ветер. Бр осмотрел ящики с бутылками, свяченные утром банки.

Все было на месте. Но когда он подошел к Изолле-Белле, то сразу догадался, что кто-то трогал ее за часики. Они стояли. Бр завел их, но они шли очень медленно, и вскоре опять остановились. И Бр проспал утром и не слышал, как несколько шипящих ругали его предпоследними словами. Утро было злое, как Ходасевич, а главное-преглавное то, что оно начиналось в пять часов и кончалось в двенадцать. И во всем подражало поэту, родившемуся в 1886 году и умершему в 1939-м.

Не страшно при мысли об этом? Нет? А, потому что еще будет день и ночь! Но и день ведь тоже родился в 1799-м и умер в 1837-м. И ночь, хотя она и была долгой: 1889—1966. Но бутылки словно договорились ничему не удивляться.

Днем Бр съел безвкусный салат свекровь, куда входили два неизменных компонента: свекла и морковь, и стал делать подарок для Урны.

А между тем у него в животе разыграли балаганчик. И если бы кто-нибудь приложил ухо, то мог ясно услышать: «Вы не обманете меня – это моя невеста!» Но некому было приложить ухо, и поэтому никто не услышал. А так, разобрать было трудно – бурчанье, да и только.

Делая куклу, он думал: так прийти неудобно, а с подарком я приду и скажу: вот, такие жители в моей стране. Между нашими государствами нет границы, но вы о моем ничего не знаете, а я о вашем знаю так мало! Посмотрите, она прозрачна, у меня не было подходящей банки, поэтому у нее вместо головы электрическая лампочка. Эта девушка никогда никого не любила, и ей никто не говорил «вы», если только не считать, что однажды ее выпороли, поэтому у нее такие большие губы и такие маленькие крылья, но у нее красивое имя – Тамара Таракан. Он сделал куклу к ночи и решил, что теперь уже идти поздно, поднес ее к свету, но его испугал вольфрамовый скелет внутри лампы.

Бр поставил куклу на стол и открыл окно. Над ним было черным-черно и дуло, как из огромной дыры. «Небосквод», – подумал он.

II

Ночь казалась еще темнее, потому что не было часов. Маленькие неподвижные собаки отливали медью. Улицы, противные, как грязные ноги, как ничьи ноги, лежали разведенные, потому что были подняты мосты.

И мосты, и гранитный памятник первой машине, и фонтаны с привкусом ржавчины в сизифовой воде находились далеко от Ночной библиотеки, владельцы которой – Урна и Сокра – медленно спали на втором этаже, так как ни один читатель в эту ночь не пришел, потому что побоялся грозы. Но гроза не могла разразиться здесь, поскольку разразилась в колонии.

Многие бутылки, застигнутые на улице врасплох, были побиты. В канавах блестели осколки стекла. Бр вышел из церкви, когда дождь вместе с грязью еле-еле волочился по канавам и было ясно, что опасность миновала. Рядом с церковью стояли прихожане, задрав головы, смотрели вверх на самый купол, у которого осколком молнии было отбито горлышко. Бр привел им похожий пример в три действия, те опустили головы и пошли по домам.

Урна открыла глаза, ей показалось, что в углу громоздятся стулья. Их подростковые худые спинки и выпяченные ребра испугали ее. Она дотронулась до Сокра и мяукнула.

– Что ты? – спросил он. – Еще рано, спи.

– Мне кажется, что за мной кто-то подглядывает. Посмотри, кто сзади.

– Ты просто устала.

– Нет, посмотри.

– Хорошо.

Сокра посмотрел и никого и ничего там не увидел.

– Никого там нет, – сказал он.

– Но я чувствую взгляд.

– Усни.

Бр отложил черновик, хотел переписать набело, но тут его отвлек увядший тюльпан с вздернутым изгибом короткой шеи. От тюльпана нехорошо пахло. Бр приподнял его мордашку, отпустил, а потом стал беспокойно заглядывать в углы, как веник. Было мусорно и холодно.

Тогда он сел за стол и обратил внимание на то, что у Тамары Таракан совершенно отсутствуют груди. Он спохватился и стал искать что-нибудь такое выпуклое: пробки, чашки, но все это ей не шло. Случайно его взгляд остановился на двух катушках: розовой и светло-сиреневой.

Они удивительно подходили ей. И на одной из них была этикетка: экстра, 200 метров, 10 копеек. Бр остался доволен своей находкой.

– Тише, – сказала Урна, – говори потише.

– Я вообще ничего не говорю, – ответил Сокра.

– Ты громко говоришь, а я прошу потише, может быть, я еще усну.

– Жалко, что мы никогда так рано не встаем, – сказал он, – ты слышишь меня?

– Слышу. Жалко.

Именно в этот миг Бр хотел постучать в окно, но Сокра открыл окно, поэтому стук не был слышен.

– Хочешь, погуляем, – спросил Сокра, – пока еще не рассвело?

– Давай, – сказала она.

Они вышли через черный ход, откуда обычно выходят на улицу кошки. На уличных часах, на обломках стрелок сидели две птицы.

Часовая птица точно показывала четыре. Минутная колебалась между четвертью и половиной, но все вместе обозначало, что шел пятый час утра. Холод суеверно, как и во все времена, прятался в рукавах пальто и у самой шеи. К веревкам сначала большие, потом помельче, помельче, помельче, были припечатаны носки. Урна, не снимая перчаток, достала из сумочки бутылку белого вина и, улыбаясь, протянула ее Сокра.

– Откуда это у тебя? – спросил он.

– Кто-то из читателей оставил. Хочешь, зайдем в подъезд и выпьем за нас?

Пластмассовая пробка заскулила и слетела.

– Ты первая.

Урна сделала три булька.

– Теперь ты.

Отпивая из горлышка, они невольно богохульствовали около получаса. Пустую бутылку поставили у батареи. Вышли на улицу, шли и несколько минут глупо смеялись, и условные широта и долгота казались и шире, и дольше.

– Скажи: е я – в я – в я, – просила она.

– Не скажу, – упрямился.

– Скажи!

– Ну, вя-вя-вя.

– Чистил! – радостно восклицала. – Чистил зубы. Ты целыми днями чистишь зубы.

Впереди из тумана выделился дом, и, как призрак, обогнул о тлыжник.

– Он настоящий? – спросила Урна.

Сокра кивнул.

– Ну, как что, например?

– Не знаю.

На маленьком лугу паслись две некоровы и такие же темные некурицы, их охраняла несобака, которая не лаяла.

– А где ты родилась?

– А ты?

– С кем ты родился?

– В чем ты родился?

– Не знаю.

– И я не знаю.

– А если бы тебя привели в камеру для пыток и потребовали, чтобы ты сказала правду?

– Что именно?

– Ну, где ты родилась?

– Я бы ничего не сказала.

– А если бы они повернули рычаг?

– Я бы сказала, что не знаю.

– А если бы они стали спрашивать о подробностях: с кем родилась, в чем родилась, и опять повернули рычаг?

– Я бы заплакала, потому что, правда, не знаю.

Урна прижалась к Сокра, и несколько минут они шли и ни о чем не говорили. В пустой столовой для таксистов съели по пирожку и выпили по стакану чая.

– А ты видел когда-нибудь свою маму?

– С кем?

– Это не мой вопрос.

– И не мой.

– Как ты думаешь, какой меня видят прохожие?

– Где ты видишь прохожих?

– Пусть даже те, которых я сейчас не вижу.

– Те… немножко чеканутой.

– Почему?

– Потому что у тебя отрезан воротник.

– А тебе нравится мое лицо?

– Очень давно.

На следующих улицах уже стали попадаться прохожие. Стены домов были перепачканы. Упитанные балконы отягощали дома.

– Я хочу в другой город, – сказала Урна.

– В другой нас не пошлют, а если пошлют, то только матом.

– Я не хочу матом.

– Смотри, – сказал Сокра, – поставили еще одну будку.

Он показал на суфлерскую будку, в которой сидел дежурный и подсказывал прохожим, что им надо делать. Он цитировал строчки известных поэтов, и прохожие слушались.

– Давай перейдем на другую сторону, – предложила Урна.

– Зачем, послушаем, что скажет.

Из суфлерской будки: бе-бе-бе.

– Он принял нас за праздных гуляк, – сказал Сокра.

Из будки: ме-ме-ме.

– Может, убьем его? – сказала Урна.

– Зачем? Даже если тебе безнаказанно или наказанно разрешат сказать все, что ты хочешь, тебе есть что сказать? В сущности, все, что я говорю, я говорю себе, в лучшем случае – тебе.

– А в худшем? – спросила Урна.

– А в худшем тому, кто услышит. Только я за это не отвечаю.

– А это правда, что у тебя пришиты руки?

– Это правда.

– Хочешь, зайдем в церковь? – сказала Урна.

– Все равно, как ты хочешь.

– Представь себе, например, культ бутылки, – сказала она, – святят бутылки, зажигают около них лампадки.

– Ну и что? – сказал Сокра. – Все это условности.

– Тогда бы ты ходил в церковь?

– Я же говорю, что это ничего не меняет: и ходил бы, и не ходил. Так зайдем?

– Нет, – сказала Урна.

– Тебе что, грустно? – спросил Сокра. – Пойдем в библиотеку, уже совсем рассвело. Кто это сажает колючки на улице?

– Мне так хлебушка хочется. Только не говори ничего, я тебя люблю.

– Как это люди понимают друг друга, – сказал Сокра. – Ведь одно слово состоит из разных слов. Вот я отвечаю тебе: «Конечно». А может, ты думаешь: конь-ешь-на, то есть ешь мой конь, на-ка.

– Ты мне не веришь? – спросила Урна.

– Нет.

– Значит, ты мне не веришь! Так это же хорошо. Ты, правда, не веришь?

– Конечно, не верю, – сказал Сокра.

– Значит, я могу говорить тебе все, что хочу.

– Конь-ешь-на, – сказал он. – Ну, скажи теперь все, что хочешь, раз уж это так хорошо.

Урна прижалась к Сокра и ничего не сказала.

Бр придумал шесть предлогов, куда можно пойти (в, по, к, на, под, из-под), но споткнулся, остановился на междометии «ой» и никуда не пошел. Его пятки были твердыми, как пемза. С их помощью он без труда оттер чернила на пальцах

.


Продолжение следует

Павел Андреев


Катенька

Рассказ

июль 1914 г.

Яблоневый сад Поликарпа-кулака был таким обширным, что, находясь у его начала, невозможно было уследить, где он заканчивался и начинался Тешиловский лес. Любуясь этим садом и мечтая, как хорошо этакий сад иметь да сколько яблок и груш с него можно собрать, статный деревенский паренек Прошка разинул рот и позабылся на миг. Лишь приземлившаяся на его ногу кадка с медом смогла вывести его из этого мечтательного оцепенения, чему он, вправду сказать, был не очень рад. Прошка тотчас чертыхнулся, схватился за ногу, и, попрыгав в таком положении на одном месте, взял кадку и прихрамывая побежал к телеге. Был канун Медового Спаса, в саду наливались яблоки, полуденный зной завершался тихой и долгожданной прохладой вечера, вокруг было так тихо, что слышался не только скрип сухостоя в лесу, но и жужжание шмелей и шершней, круживших над садом и хлевом.

Водрузив на оставленную у ворот телегу кадку, Прошка похромал через двор обратно к погребу, где молчаливый работник Степан выгружал еще кадку с соленой рыбой и несколько бутылей с домашними наливками и полупивом. Прошкин отец собрал этим летом немалый урожай со своего надела, частью собирался продать его на грядущей спасской ярманке, частью решил обменять на разное сподручное добро, которое пойдет в запасы на зиму. Когда старшие выйдут из образной, то в избе накроют стол и отпразднуют удачный обмен. Поликарп скупал или выменивал хлеб у деревенских, а затем наживался на его продаже в голодные годы, как то было девять-десять лет назад, когда Прошка еще мальцом был. Но крестьяне-бедняки все равно приезжали менять и торговать на Поликарпов хутор, ведь это было ближе, чем до города, да и как-то более по-свойски.

Оттащив другую кадку к телеге, Прошка ждал пока Степан занесёт угощение в избу и вернётся. Облокотившись на крыльцо, он вновь задумался и не заметил, как из-за спины вынырнула хозяйская дочь с дымящимся самоваром в руках. Прошка естественно тут же припустил за ней.

– Здравствуй, Аксиньюшка. Как ты поживаешь?

– Ничего, потихоньку, – ответила она, впрочем, даже не взглянув в сторону Прошки, больше заботясь как бы не обжечься и благополучно донести самовар.

– А куда это ты его тащишь? – продолжал он допытываться, – Сам-то с моим батей ещё на молебне, а как докончат, так в избе чаёвничать будут.

– А это я не вам, это для нас с Катенькой. Мы в саду посидеть с сестрицей решили, – при этом Аксиньюшка бросила на Прошку взгляд, дававший ясно понять, что не его это дело, куда и зачем она тащит самовар. С тем она его и оставила посреди двора, а сама устремилась в сад и пропала за деревьями.

Облокотившись локтями на колодец и закинув ногу на ногу, Прошка вновь погрузился в размышления. С одной стороны, ему надо было закончить работенку, а с другой – хотелось пойти вслед в сад к девицам. Аксиньюшка с Машенькой, дочки Поликарпа, были ему, конечно, не ровня, а их стеснительность и природная скромность всегда мешала им обзавестись им толпой женихов. Красавицами они не считались, и ежели кто к ним и сватался, то только позарившись на добро их отца, а тот невдолге таких женишков спроваживал. Но вот Катенька – тут другое дело. Нельзя сказать, чтобы бойкая, но в обиду себя не даст, общительная и в меру смешливая, но неглупая и всегда себе на уме, Катенька была дочкой Семёна Мордвина, не бедного, но и не зажиточного мужика и считалась первой красавицей в деревне. Нельзя сказать, что она была самой красивой из всех деревенских девушек, но в незаурядности ей нельзя было отказать – большие чёрные глаза, пышные ресницы, аккуратненький носик и пышная пепельно-русая коса.

Размышляющим о Катеньке, которая покорила его сердце еще на вечерних гуляниях в Троицын день, Прошку застал работник Степан:

– Что, Прохор Алексеич, крепко призадумались? Баклуши бьём? Закинь-ка, дружок, ещё мешок крупы на батину телегу, да и приходи – хозяева чаем потчевать будут.

Волей-неволей Прошка побежал в амбар заканчивать порученную ему работу. Девушки, сидящие в саду, все никак не шли у него из головы. Только направившись решительно в сад, он был неожиданно окликнут отцом Ильей, который окормлялся у Поликарпа:

– Прошка! Поди-ка сюда, у меня для тебя дело есть.

Отец Илья был молодым, энергичным, невысоким священником с умным и красивым лицом библейского склада: пышная, чёрная борода и такие же чёрные, как смоль, брови придавали ему грозный вид. Поп был одним из сыновей Косьмы Бондаря, и даже несколько лет службы причётником в Покровском монастыре не выбили из него страсть к работе – он вырезал для приходского храма жертвенник, подсвешники и налой, но не гнушался сделать для кого-то бочку или колесо. Сложён он был крепко, на славу, кулак имел с хорошую подкову, голос зычный, «аки труба ерихонския», на межевании никто с ним не спорил, и нечасто даже доходило до того, чтобы с межи раздался его трубный глас. Нужно признаться, что, будучи помладше, Прошка, бывая на поповском дворе или на праздничных застольях, отца Илью изрядно побаивался. Его жена, матушка Анна была совершенно по-библейски скромна, молчалива, впрочем, имела не меньший гонор, просто проявляла его реже, сугубо в четырех стенах. У них был сын, две дочери, и вот уже в четвертый раз матушка была на сносях.

Подойдя поближе, он увидел, как отец Илья вывел из сеней за руку какого-то паренька. Тот, опустив голову, семенил и странно покачивался без продыху, взад-вперёд.

– Вот это, Васечка, – сказал батюшка этому пареньку, – Прохор: будешь пока его слушаться. Я, когда выйду из дома, заберу тебя и обратно к маменьке отвезу. Иди погуляй с ним.

Не прибавив ни слова, даже не повернувшись к Прошке, отец Илья скрылся в дверном проеме. Досаду и огорчение Прошки было не описать, на его попечении оставили двадцатилетнего дурачка, с которым ему надо будет возиться. К тому же, он догадался, что благодаря юродивому на своих плечах остался без угощения – во избежание непорядка, за стол того решили не пускать.

– Ты откудова будешь? – сокрушенно спросил блаженного Прошка.

Васечка будто оглох и не отвечал, исступлённо топчась на траве перед крыльцом. Прошка повторил свой вопрос.

– Из Василёва я, Кумачова Анна – маменька моя, из Василёва-сам, оттуда буду, да.

– Вот мне теперь и маяться с тобой, блажной, – прошипел вполголоса Прошка.

Юродивый двадцатилетний увалень резко и неприятно рассмеялся, а затем вновь принялся топтаться и кружиться. Прошка почесал голову, подумал и решил завязать разговор еще разок.

– А ты знал, – начал Прошка, – что когда в Василёво чугунку прокладывали, мой дед там мост строил. Причём не просто строил, а артелью…

– Ага, да, знаю! Я это видел, был я там тогда, – прервал Прошку и принялся голосить дурачок, – я сам там тогда был, я его знаю, я его по ветру по-над лесом и рекою водил! Та-та…

– Врёшь! – воскликнул Прошка, а про себя подумал: «Эк, да ты у нас, кажись, не просто дурак, ты значит еще и буйный».

– Ну, пойдём к девчонкам в сад, Васька, раз тебя за стол с разумными людьми не пускают – сквозь зубы обронил он, – только ты смотри, прилично себя веди, а то в лес отправлю.

«Нет худа без добра и добра без худа», – подумалось ему. Блаженный ничего не отвечал, лишь продолжал семенить за Прошкой, смотреть в землю и бубнить тарабарщину.

Хутор Поликарпа находился на возвышении, а сад – ещё выше дома, и оттуда открывался вид на луга и опушку леса. Солнце уже клонилось к верхушкам елей, хотя нельзя было сказать, что уже стало темнеть. Его лучи золотили кисточки ковыля, цветки зверобоя, покрывали изумрудной эмалью старую раскидистую сосну на самой границе леса и лугов, что создавало ощущение сказки, будто бы лапы елей и сосен скрывают от внешнего мира какие-то несметные богатства. Прошка невольно залюбовался этой величественной картиной и не смог отвести взгляда, пока и поляну, и лес не заслонили ветви яблонь.

Внезапно Васька, до этого волочившийся позади, подскочил к одной из яблонь, каким-то огромным прыжком, словно зверь схватился обеими руками за ствол и одним махом согнул его до земли. Прошка сперва опешил, не зная, что и делать, затем подбежал и стал стаскивать дурачка с дерева. Тот поначалу по-звериному шипел, сощурив глаза, и не отпускал дерево, потом начал расслаблять руки, обмяк и повалился на Прошку. Дерево покачнувшись в сторону, вновь выпрямилось. «Ну и силища», – подумал Прошка, вставая и отряхиваясь.

– Ты не дури мне, – прикрикнул он на блаженного и подошел к яблоне. «Недаром же говорят, что у дураков весь ум в силу уходит», – подумал он. Ощупав ствол дерева и осмотрев его со всех сторон, он убедился, что тот был целым. «Тут же без малого полторы четверти. И как-то он согнуть смог?»

– Ты смотри, не дури мне, – повторил Прошка и, всё продолжая дивиться и почесывать голову, побрел дальше, вглубь сада.

О чем шептался с девицами Прошка, были ли ему рады Катенька с подругами, мы не знаем, ведь он о том никому не сказывал. Только Поликарп был не очень рад, когда, провожая соседа, увидел его сынка, плетущегося по саду за дочерьми, с самоваром в руках и скатертью. Впрочем, вслух он ничего не сказал, лишь свёл брови и крикнул что-то Степану. Прошка же всё продолжал осаждать Катерину:

– Кать, а, Кать, а как ты домой добираться будешь? Вмале стемнеет, что ж ты, пешком домой пойдёшь?

– Пешком пойду, а что ж не пойти, – бесстрастно парировала та.

– Так зачем же тебе пешком, через лес-то, да ещё и ночью. Мы с тятькой на клячонке приехали, можем тебя с собой взять.