– Ошиблись. – Владелец неудачного номера МГТС поморщился и дал отбой, он устал посылать людей на три или на пять букв. – Достали! Всегда звонят в самый неподходящий момент, будто специально.
– Ты тоже их видишь?
– Кого? – не понял Раевский.
– Десятки людей, разбросанных по всей Москве, настроенных на одну волну. Они сидят перед телефонами и ждут.
– Смешно, – буркнул Матвей. – На чем мы остановились?
– На мавре. Ты предлагал его разбудить.
– Ну, да…
Люблю шутить. Смех создал из обезьяны человека, и бог весть, кого еще создаст. Некоторые, испытав просветление, хохочут как ненормальные, словно впервые в жизни столкнулись с собой: Ха-ха-ха-ха… и вот это вот… – Кто знает, что они видят? Если бы обладал чувством юмора, шутил бы не останавливаясь. – На мавре?.. – человек давится от смеха. – Мы остановились… мы стоим на мавре?.. Ха-ха-ха-ха. Конечно, реальность шутит куда веселей: та же история со слесарем, или испытавшие просветление, со своим безумным хохотом, – человека другой человек так не рассмешит.
Сколько раз после неудачных острот ловил на себе осуждающие взгляды? Вот и сейчас.
– Давай вернемся чуть назад. – Матвей задумался, выбирая, в какую точку повествования нам лучше вернуться.
Назад так назад.
– Она была ему верна…
Я расслабился, приготовившись выслушать очередной монолог. Но монолога не последовало. Раевский замер, словно увидел в супружеской верности нечто, что сильно изменит нашу дальнейшую жизнь. Его взгляд уперся в невидимую точку у меня на лбу. Интересно, упади сейчас тарелка на пол, разбейся с грохотом, вздрогнул бы мой напарник или нет?
«Алле! Соавтор?»
«Вызываемый абонент временно недоступен».
Что режиссеру могло привидеться?
Оживившись, почувствовав новый поворот в действии, успеваю прокрутить несколько вариантов развития темы: верна – неверна, ничего интересного не обнаруживаю, пробую еще раз… Нет, полная ерунда, без малейшего внутреннего отклика. Из этого не следует, будто муки ревности мне незнакомы. Примеры? Лет двадцать назад хотел проверить жену на детекторе лжи. Однажды ревновал чужую супругу к ее же собственному мужу. В семнадцать лет…
– Я тут подумал… – Режиссер снова оказался в зоне доступа. Он смотрел на меня как на старую, наконец решившуюся проблему. – В истории с Эринниями чего-то недостает. Не зря ты выглядел безучастным при ее разборе. Авторская интуиция, великая вещь.
– По мне, так все нормально. – Кто-то внутри меня усиленно захрустел морковкой. – Может случиться гениальное кино.
– Что, если мы используем другой архетип?
– Зачем?
– Перед нами Отелло. – По тому, как была произнесена фраза, стало ясно: режиссер все для себя решил. – Не будем копировать жизнь: в финале он ее задушит подушкой.
Топор… это же так красиво!.. Мою морковку облили серной кислотой.
– Представь себе…
Незапный мрак… Я ничего не мог представить: на месте морковки зияла пустота.
– …кого бы? Ну, хоть меня. Представь себе меня, но с черной кожей.
Сделав старика полковником в отставке, поменяв отставнику цвет кожи с белого на черный, наградив его голодным африканским детством, сочинив историю про полтавское высшее военное артиллерийское училище, вспомнив советских девушек, обожавших курсантов, нередко выскакивавших замуж за представителей черного континента, выбрав самую чистую сердцем из этой среды, соединив студентку пединститута и чернокожего красавца, без пяти минут лейтенанта на танцплощадке в Доме офицеров… был белый танец. Курсант говорил о каннибалах – то есть дикарях, друг друга поедающих. О людях, которых плечи выше головы… Дочь секретаря обкома внимала ему, затаив дыхание.
После этого Матвей вкратце обрисовал семейный конфликт в доме высокопоставленного советского чиновника, возмущенного коварным поступком родной дочери, тайно расписавшейся с Отелло Ивановичем, топавшего на мавра ногами, угрожавшего аннулировать регистрацию, позвонив в ЗАГС: «Достаточно одного моего звонка! – Но в конце концов смирившегося с непрошеным зятьком. – Непрошеный зять хуже татарина», – смирившегося не до конца.
Раевский хорошо знал пьесу, Шекспир умел закрутить сюжет, режиссеру было что переосмысливать. Вместо Кипра появился черный континент, вместо рассеянного бурей турецкого флота – боевые действия в Анголе, русский мат, орден Красной Звезды, палящее африканское солнце, взрывы на весь экран.
После взрывов Матвея повело куда-то в сторону: решил нарушить законы жанра. О, человеческая слабость! Желание изменить мир.
Возник военный городок под Новосибирском, размеренная семейная жизнь. Мавр затосковал в российских снегах, почувствовал, что не вписывается в окружающую среду, где даже поля для стрельбищ большую часть года белее кожи жены. Не сказать, что бы сильно запил, но стал подозревать свою вторую половину в неверности, а через полгода уже ревновал ее к любому столбу. Еще через месяц – ударил.
Ударил?.. – я прочел удивление в глазах Раевского, словно кто-то другой, не он произнес: «Еще через месяц – ударил». – «То есть как? Зачем ударил?» – читалось в глазах. Удивление тут же сменилось негодованием, Матвей возмутился низким поступком мавра, бросавшим тень и на него самого.
– Человек не всегда поступает так, как желает Создатель. Кто сказал, что персонаж не имеет права на собственное волеизъявление? – попробовал откреститься от автобиографической составляющей режиссер.
Но если без метафизики для подростков, чуть четче: кто кого породил? Откуда возникла сама мысль ударить жену? Всему виной личный жизненный опыт. Мы оба помним, из-за чего четыре года назад Раевские развелись. Да, да, я не оговорился, двадцать лет просуществовали бок о бок, а потом развелись. Теперь вы знаете о Матвее в два раза больше: он дважды женат. Правда, оба раза на одной и той же женщине. Со штампом о разводе, они не прожили и года. Расписывала их та же сотрудница ЗАГСа, что и разводила. «Аферисты», – сказала она непонятно кому.
Возмущение Раевского сменилось обидой на жизнь, на какую-то вечную ее несправедливость. Отодвинувшись от стола, он принялся раскачиваться вместе со стулом, несильно, вперед-назад. На него было больно смотреть, – сообщили бы в дамском романе, и отзывчивый читатель, незаметно для себя в этом месте обязательно тихо вздохнул: «Бедный ты бедный», – так бы вздохнул читатель; отнял от книги глаза, задумчиво посмотрел в окно. Есть тихая радость читать про несчастья других, неяркий печальный свет.
На самом деле вздыхать не хотелось.
Сомневаюсь, чтобы полученная рана была глубока, что-то значила. «Но даже самая пустячная обида капризна, как дитя малое, любит, когда с ней носятся, прижимают к сердцу, кормят собственной грудью – что-то сосет под сердцем! – убаюкивают, – возмутится отзывчивый читатель, наделенный большим воображением. – Как здесь не сопереживать?» – «Да, капризна, да, убаюкивают, и что с того? Мы же понимаем, что режиссер дулся на самого себя», – отвечу читателю. По неписаному закону в подобной ситуации мне нужно подменить напарника, проявить инициативу, взять соавтора за руку и потащить вперед за собой: творческий процесс прежде всего.
Но я не договорил. Мавр не робот, работающий по заложенной в него программе, повторяющий чужие ошибки, быть может, когда-то – четыре года назад – совершенные самим программистом; точнее, он робот – пока повторяет чужие ошибки. Чтобы робот ожил, автор должен помочь ему сделать свои. Тогда мавр найдет отклик в любом сердце: «Смотрите, какой он чумазенький, несчастненький весь! – стать достойным сопереживания. – Как лоха развели! – будить презрение, жалость, обожание. – Красавец! Что творит, что вытворяет? А?! Я б так не смог».
Матвей затих, перестал раскачивать стул, он не из тех, кто взращивает обиды до совершеннолетия – кормит молоком сердца своего, – а потом, возмужавшие, выпускает в свет; погоревал минутку и перестал. Да и горевал не из-за того, что наградил персонаж своими ошибками – сложно избавить сознание от собственного присутствия, – горечь возникла от бессилия, от назойливого навязывания своих услуг. Отелло сам должен наломать дров, без посторонней помощи. Вот если б вспыхнула искра божья! Если б каждое движение мавра вызывало у его создателей оторопь, хотя бы легкое недоумение!
Но нет.
На кухне сидели два африканца – ни больше, ни меньше, – ровно два. Один плотного телосложения, с круглым лицом, густыми жесткими волосами, с левой стороны разделенными идеальным пробором, второй худощавый, лицо имел продолговатое, мягкие, жиденькие волосики, говорящие о покладистом характере, ухитрялись торчать во все стороны. Первому недавно исполнилось сорок девять, худощавому полгода назад стукнуло пятьдесят. Оба мавра напряженно молчали, как будто пытались осознать себя, понять смысл своего пребывания в этом мире. Другими словами, мы с Матвеем, каждый по-своему, вживались в образ восьмидесятидвухлетнего чернокожего полковника в отставке. У меня получалось совсем плохо.
С одной стороны, я видел пройденный путь, точнее, чем этот путь закончится, с другой – его надо было пройти, споткнуться о каждый камушек на дороге, набить шишки, что-то понять про себя, обмануться, снова что-то понять, проклясть или благословить мир, уйти раздосадованным или восхищенным. Знание финала играло здесь злую шутку, заставляло подстраиваться под финал. Это же целое искусство, доступное немногим – уметь подстроиться; сколько раз пробовал, так и не смог овладеть! Ослиное упрямство не помогало. Вот и теперь, как ни старался, ничего не мог сделать, заносил ногу и не понимал, куда ее ставить, – на месте морковки зияла пустота.
В какой-то момент захотелось отгородиться от пустоты черным юмором. В тот день у Отелло текло из носа. Когда Яго протянул ему платок, расшитый цветами земляники, мавр с удовольствием зычно высморкался в него – громче – несколько раз. Затем, приблизив сморкальник к глазам, внимательно рассмотрел оставшиеся на нем выделения. После чего вернул услужливому товарищу всю перемазанную соплями главную улику: «Отдай жене, пусть Эмилия простирнет».
Представил Эмилию, как она загружает огромную бочку грязным бельем – мелькает сопливый платок Дездемоны – заливает бочку мочой, залезает внутрь и топчет белье ногами, потом заливает чистой водой, кидает туда раскаленные камни, доводит воду до кипения, а после полощет возле фонтана (все в соответствии с европейскими технологиями XVI века); представил, как она развешивает белье на веревке, увидел носовой платок.
Что, если сделать Отелло спортсменом, велогонщиком, победителем «Тур де Франс», одного из этапов? – Созерцание свежестиранного платка наводит на счастливую мысль. – Мы видим финишную прямую, с десяток велосипедистов, несущихся к заветной черте, темнокожего спортсмена, на последних метрах вырывающего победу. (Когда я на верном пути – ветер в лицо – несусь в пустоту – вырываю победу – сам режиссер мне не брат.) Дальше ритуал награждения. Мавр на подиуме, по краям две блондинки в мини-юбках, по протоколу они должны целовать чемпиона. Одна из блондинок – Дездемона. (Вот я! Вот я! Пританцовываю на красной ковровой дорожке, с золотой пальмовой ветвью в руке. Прекрасное решение: одна из блондинок – Дездемона! Волшебное начало: ничего не значащий первый поцелуй.) Работают телекамеры, блондинки искусственно улыбаются в объективы, по всем новостным каналам транслируется дежурный поцелуй. Но Отелло, словно почувствовав прикоснувшееся к щеке будущее, вздрагивает.
И тут же испытывает необъяснимый прилив сил. А рядом – Яго – поверженный соперник, пришедший к финишу вторым. После торжественной церемонии Отелло отыскивает Дездемону, и они вдвоем проводят незабываемый вечер. Он говорит о каннибалах, то есть дикарях, друг друга поедающих, о людях, которых плечи выше головы… Девушка в мини-юбке внимает ему, затаив дыхание. (Когда я на верном пути, то успеваю все – к месту цитирую соавтора, не делая паузы в рассказе, отмечаю, что все к месту, я к месту – когда на верном пути.) С группой сопровождения Дездемона решает следовать за велогонщиком дальше. Ее осмысленное желание в корне изменить жизнь внешне выглядит как сиюминутный порыв. Африканец дарит Дездемоне расшитый цветами земляники платок. После очередного этапа, блестяще выигранного мавром, они венчаются. Но это последняя победа спортсмена, дальше Отелло не удается войти даже в десятку лидеров, как будто надежду Франции сглазили завистливые представители команды «Астана» из Казахстана. Вся история разворачивается на фоне крайнего физического переутомления. Как лейтмотив проходит движущийся по трассе велосипедный пелатон: кто-то отстает от группы, кто-то пробует оторваться. Из-за жары, физических и нервных перегрузок мавра начинают посещать видения – в них безобидный глуповатый Яго превращается в коварного злодея, Кассио летит по трассе в желтой майке лидера, утирая, на камеру, пот эксклюзивным платком, а неизвестно откуда возникшая фраза: «Та, что тебя целует в губы, меня вылизывала языком» – лишает мавра сна. Когда перед последним этапом Отелло душит Дездемону подушкой, его поступок можно принять за нервный срыв.
Режиссер задумался. Здесь есть о чем подумать, – соглашаюсь с ним.
– Может, скрестить Отелло с Гамлетом, заставить африканца рефлексировать в белых снегах?
Баньер-де-Бигор в белых снегах? в июле месяце? Видимо, история с Дездемоной, получившей в глаз, произвела на соавтора неизгладимое впечатление, после случившегося несложно увидеть что угодно: как она глушит водку стаканами где-нибудь на кухне под Новосибирском, пьет мелкими глотками и не морщится, а потом в одежде заваливается спать. Отелло вглядывается в лицо Дездемоны: душить или не душить? Вот в чем вопрос. Представив Дездемону, как она храпит на кровати, неожиданно понимаю, что «Тур де Франс» не обсуждается. Режиссер размышляет о военном городке под Новосибирском, о полковнике, тупо уставившемся на спящую жену… Я посмотрел на Матвея с вызывающей нежностью:
– До скольких будем рефлексировать? До восьмидесяти двух?
– Не цепляйся к возрасту. В этом что-то есть! – огрызнулся Раевский. – Где-то рядом зарыто зерно.
Ничего в этом нет! Есть вопрос, встающий перед человеком в ранней юности, когда мы все, хотя бы на пять минут, художники. Какую жизнь ты хочешь прожить – короткую, но яркую или бесцветную, но длинную? – с гибельным восторгом спрашивает себя в такие минуты юный творец. Те, кто дожили до восьмидесяти двух, отдали предпочтение длинной. Некоторые из стариков уверены, что выбирали яркую, просто так получилось. Плешивые и седые, лысые или с залысинами, оглядываясь назад, пенсионеры видят то, что хотят видеть, – в собственных мелодрамах наблюдают трагедии, – сами себе лгут.
– Определенно, в этом что-то есть… – размышляет Матвей.
Какие-то они были бледнолицые, наши мавры.
– Ты только представь… – И режиссер снова уставился в невидимую точку у меня на лбу.
Я обладаю неплохим воображением, при желании могу представить что угодно…
Мое воображение не могло справиться с семидесятидевятилетней Дездемоной. Галерея из всевозможных старушек, от королевы Англии Елизаветы II, до состарившейся проститутки, исполняющей роль бабушки Красной Шапочки в жестком немецком порно, выстроилась перед глазами, и ни одна из них не имела шансов быть задушенной в порыве ревности. Не получался даже радостный Голливуд – подростковый, плюющий на правду жизни – даже он не мог себе такого позволить. На лице Раевского, светлом мгновение назад, отобразилось уныние. Как понимаю, его интересовал тот же вопрос: почему Отелло должно быть восемьдесят два? Что значит преклонный возраст убийцы? В чем здесь трагедия?
Кто-то скажет: все эти так называемые мучения художников происходят от желания удивить зрителя неожиданной трактовкой, – и будет не прав. До подобных пустяков мы с Матвеем, как правило, не опускаемся. Человек и так удивительное зрелище.
Кто-то, пусть будет жена, обреченно поинтересуется: «Ты считаешь себя удивительным зрелищем? – внимательно посмотрит в лицо, заглянет в глаза, тихо вздохнет не к месту. – Ты считаешь меня удивительным зрелищем?» – «Ну какое я удивительное зрелище?» – здесь главное – ничего не перепутать и вовремя согласиться.
Действительно, ну какое?
И все же, если посмотреть холодным взглядом со стороны… что-то совсем непонятное, что-то удивительное клубится в стороне от Матвея, буквально в полушаге от него… или струится, формы обманчивы. Что-то совсем непонятное, что-то удивительное клубится в стороне от меня, буквально на расстоянии вытянутой руки.
Не найдя ответа в концептуальных построениях, режиссер предпринял попытку зайти с другой стороны:
– Думаю, мы все про них поймем, если в деталях пропишем одну из сцен. Сюжет должен обрасти мясом.
– Нужно создать атмосферу. Конструктор всегда успеем собрать, – поддакиваю с умным видом; мыслей никаких, весь упор на умный вид. – Допустим, он ее ударил…
– Каким был удар? с замахом? без? упала она после удара? нет? Ругались они за минуту до этого или жена просто что-то не то сказала? безо всякого видимого повода? – Матвей потирает руки в предвкушении творческого процесса, для него хорошо поработать и со вкусом поесть – одно и то же. – Супруга… – подсказывает режиссер.
– Супруга… – пытаюсь представить Дездемону в халате, с синяком под глазом. – Супруга с синяком под глазом идет на кухню. – Пытаюсь представить, зачем она туда идет: поплакать в одиночестве? разбить тарелку? перемыть посуду? съесть котлету, чтобы расслабиться? чаю попить? Куда вместо кухни можно еще пойти? – Кипятит чайник, наливает в чашку крутого кипятку.
– Здесь главное не что, а как. – Закипела работа над созданием атмосферы. – Мы видим, как она достает спички – детальным планом спичечный коробок – вынимает одну. Уверенные четкие движения, женщина сосредоточена на чем-то важном, глаза сухи е, никакой дрожи в руках. Чиркает спичка, вспыхивает пламя, огненные блики скользят по лицу, зажигается газовая конфорка. Звучит музыкальная композиция из Земфиры или «Наутилуса», как в фильме Балабанова «Брат». Я хочу быть с тобой, – тут же поет Матвей, подражая Бутусову; у него ни слуха ни голоса. Впрочем, вокальные данные значения не имеют, здесь главное – не как, а что. – И я буду с то-обо-о-ой. Потом, – на одном дыхании продолжает Раевский, – женщина открывает водопроводный кран, наливает четверть чайника, ставит чайник на газ. Должно создаваться впечатление, будто она делает как минимум бомбу. Бурлит вода.
– Налив в чашку кипятку, добавив немного заварки, застывает на мгновение, мыслями не здесь; можно подумать, наблюдает клубящийся пар. По дороге в комнату, где мавр, развалившись в кресле, смотрит телевизор, левой рукой – правая занята чашкой – приоткрывает входную дверь.
На кой ей эта дверь? – опять из ниоткуда возникает моя благоверная, – она что, собирается мириться? предложить ему чаю? зачем наводить тень на плетень?
Мало ли зачем? – появление второй половины давно не смущает, все равно что общаюсь с самим собой (я и сам до конца не понимаю, зачем эта дверь), – ждет соседей, поэтому и открыла.
В такой ситуации не до соседей. Должны быть разум ные объяснения, – сообщает второе я.
Хочет, чтобы их обворовали! Так разумней? Пока она будет в большой комнате унижаться, предлагая психопату чай, лебезить, делая вид, что простила, у них из прихожей сопрут пальто и сапоги. Зная супруга как облупленного, Дездемона решает наказать Отелло материально, нанести удар в самое больное место, по семейному бюджету; здесь неважно, чьи сапоги украдены: чем больше украдут, тем лучше.
Жена не собирается унижаться, тем более, как ты говоришь, лебезить. Но она и вправду готова раскалить ситуацию до предела, чтобы стало совсем невмоготу, хоть в петлю лезь, – подхватывает заведомую глупость моя жена. – Ударил? Так пусть все катится прахом, пусть еще и обворуют, пусть все унесут!
Таким экстравагантным способом Дездемона проветривает квартиру, – довожу диалог до полного абсурда, чтобы на этом прервать.
Необычайная сговорчивость супруги, та решительность, с которой она согласилась подвести их к последней черте, словно только и ждала удобного повода, меня, как сторонника семейных ценностей, слегка уязвляет.
Скажи, ты бы смог поднять на меня руку? – не может успокоиться жена, будто и вправду сидит с нами за одним столом, запутала меня вконец.
Как тебе такое могло прийти в голову?
Смог или нет? – Близкий человек настаивает.
Что тут ответить?
Не знаю.
Как думаешь, что бы я сделала в ответ?
Пока я думаю, что бы она сделала, Раевский, проявляя терпение, ни во что не вмешивается, будто и в самом деле является ненужным свидетелем чужой семейной сцены; боится нарушить творческий процесс. Смотрю на Раевского.
– Затем проходит в большую комнату, – выдавливаю слова, словно зубную пасту из пустого тюбика.
– Шаги решительные, – уверенно добавляет Матвей, личным примером показывая, как надо действовать: без ложной рефлексии. – Выплескивает на мужа кипяток и бегом на лестничную клетку. Хлопает входная дверь.
Нет ничего надежней простых решений – не столько восхищаюсь решительностью Матвея, сколько злорадствую в адрес вездесущей жены, способной из пустяков создавать проблемы. Проблема, это когда за тобой гонится разъяренный супруг, а ты возишься с замком! Пробую представить, как бы действовала моя благоверная, обдав своего благоверного кипятком. Сразу рванулась к двери или помедлила? Молча бежала по коридору или с криком? Выскочив в одних тапочках и халате на лестничную клетку, хлопнула входной дверью или бросила нараспашку? Ринулась по лестнице вверх или вниз? Убедившись, что я не гонюсь следом, как себя повела?
– Два часа, сжимая в руках пустую чашку, Дездемона просидела на бетонных ступеньках между третьим и четвертым этажами. – Представил свою жену на лестничной клетке: скорее всего, она поступила бы именно так: сжимала чашку в ладонях, слегка наклонившись над нею, словно озябшие руки грела.
– Дальше попытка примирения, – командует Раевский.
– Два часа два существа по разные стороны двери просчитывали дальнейшие варианты, живописали будущее. Сначала с яростью, вплоть до убийства: она представляла, как бьет его обухом топора по голове, Отелло в этот момент душил жену подушкой.
– Пусть так.
– Но краски с каждой минутой блекли, вплоть до развода.
– С разводом тоже можно не спешить.
– Потом дверь квартиры открылась, и голова мавра, показавшись в проеме, сказала: «Заходи, ничего не сделаю».
– Больше он ее не бил, – решает за них режиссер.
Вот так бы за нас кто решал: бить – не бить, писать – не писать, быть – не быть. Впрочем, многие так и считают, что за них все решают. Я сам колеблюсь: считать – не считать. Представьте: Главный Режиссер, самый Главный, с большой буквы «Г» командует: Не писать! – являет знаменье. Ты видишь знаменье – здесь всегда вместо «я» – «ты», – ты видишь знаменье и… все равно как дурак пишешь.
– Время от времени возникала идея развода… – запнувшись, смотрю на Матвея. – Про развод я только что говорил?
– Ничего страшного, – утвердительно кивает Раевский. – Напряжение постоянно висело в воздухе.
Повторяюсь. Ну что ты будешь делать? ведь сказано было: Не писать! – что тут добавишь? Выбирая длинную жизнь будь готов к повторениям, неоправданным паузам, ворчливому брюзжанию.
Не ворчи! – добавляешь ты. – В чем еще старикам проявлять свою невоздержанность? Только брюзжать. Не пиши и не ворчи!
– Напряжение постоянно висело в воздухе… – напоминает режиссер, словно подталкивает вперед, мол, остановка смерти подобна, заставляет двигаться.
– Оставалось ждать прихода старости, когда сил поубавится и проклятия пенсионеров станут смешными, воцарится относительное спокойствие. – Двигаюсь, как могу, оставляю за кадром тридцать лет семейной жизни, не знаю, чем их, кроме повторов, заполнить, тороплю финал. – Пришла старость.
– Спокойствие не наступило.
– А тут еще сосед по лестничной клетке…
Вроде бы все сошлось, все как в газете: «Приревновав к соседу по лестничной клетке…» – история завершена, осталось поставить жирную точку: кого-нибудь задушить или тюкнуть обухом топора по голове. Можно самодовольно потирать руки. Но куда там…
– Кассио. – Раевский обреченно кивнул.
Добравшись до соседа, претендовавшего на чужую собственность, движение остановилось. Мы уперлись в преграду, перед которой все время и находились. Матвей называет ее Великой Стеной Стереотипов. Обычно он первый кривит лицо при легком намеке на высокопарность, а тут каждое слово с заглавной буквы.
– Стена защищает сознание от бездны, – режиссер разработал целую теорию на этот счет, – но площадка, которую она оставляет для жизнедеятельности человека, напоминает загон для скотины. Бунтующие умы, разрушая, укрепляют ее, именами павших героев названы самые красивые камни в Стене. Ищущие умы пытаются отыскать и находят трещины в кладке, вставляют туда телескопы, микроскопы, калейдоскопы, – что-то наблюдают. Лучшие умы бьются над обоснованием существования Великой Стены, пишут трактаты: «О субстанции и качестве», «Об умопостигаемой красоте», – формулируют тезисы. Остальные девяносто девять процентов не обращают на нее внимания; бывает, конечно, что-то давит им на мозги (как мне сегодня утром), но при чем здесь стена? Ее невозможно разрушить, через нее нельзя перепрыгнуть, сквозь нее не пролезть. Но ее можно отменить, пройти сквозь стереотипы, как нож сквозь масло, оказаться на краю беззвездной бездны, увидеть, чем мы на самом деле окружены, решиться на следующий шаг – шаг в бездну. А как иначе? Иначе ты стереотип. От совокупляющихся стереотипов кто может появиться на свет? Очередной стереотип. – В этом месте режиссер не то что бы сокрушается… нет, все-таки сокрушается. – На краю бездны не повторяются. – А в этом месте я с удовольствием киваю ему. – Кто из нас готов заглянуть в себя как в бездну? Если не в силах, значит, нет в тебе этой бездны, – говорил он мне. – В лучшем случае бездна понимания, в худшем – бездна мнений или вещей. Впрочем, любая вещь – мнение. – В стилистике «лучших умов» закончил монолог Раевский.