Новые виды вооружений при первом их применении обычно вызывают всеобщий гнев, потому, что народ, против которого это оружие применяется, заявляет, что оно чрезмерно жестокое. Однако вызывает поношение чаще непривычность этого оружия и его очевидная эффективность, чем объективно измеряемые разрушительные свойства. Новое оружие разрывает связь, естественным образом сложившуюся в умах жертв, между оружием, к которому они привыкли (а также тактикой, которую они обыкновенно использовали), и нормами честных, «законопослушных» военных действий, которые, по их убеждению, они соблюдают.
Арбалет, порох, шрапнель, пули «дум-дум» – хорошо известные тому примеры. Все перечисленные виды оружия, за исключением последнего, вошли в широкое употребление, как только это позволили технология и финансы. А вот пули «дум-дум» (в широком смысле пули с головной частью из мягкого металла и с неполной или надпиленной оболочкой, которые разворачиваются или сплющиваются, попав в тело), остались под запретом, отнесенные массовой военной культурой к категории оружия до того страшного (во всяком случае в воображении), что о нем невыносимо даже подумать. Некоторые новые виды вооружения действительно в те дни даже могли остаться лишь на бумаге из соображений этики. Периодически повторяющийся на протяжении веков излюбленный сюжет наиболее утонченных авторов, пишущих о праве войны, состоит в том, что к благородному монарху приходит изобретатель нового великолепного средства убийства. Монарх отвечает изобретателю, что тот должен был бы стыдиться, и прогоняет его. Пьер Буасье, первый серьезный автор, пишущий об истории Международного Комитета Красного Креста, рассказывает еще более впечатляющую версию, согласно которой Людовик XV не только отверг предложение своих военных использовать подобного рода изобретение, но и посадил изобретателя пожизненно в тюрьму, с тем чтобы ни одно другое государство не соблазнилось использовать такое оружие[13]. Говорят, что люди Наполеона с негодованием отвергли предложение американского инженера Роберта Фултона сделать своего рода подводную лодку или торпеду, которая уничтожила бы британский флот, осуществлявший блокаду Бреста.
Трудно сказать, до какой степени все эти истории соответствуют истине. В них, несомненно, есть правдивые элементы: что идея умножения ужасов войны не привлекает мыслящих полководцев, что сама по себе убойная сила нового оружия – не единственный критерий, применяющийся при рассмотрении таких предложений, что ум штатского человека может быть намного более кровожадным, чем ум военного, и т. д. История того раздела права войны, который имеет дело с ограничением вооружений, свидетельствует о том же. Начиная с первого образца документов такого рода, датируемого 1868 г., наблюдается устойчивая заинтересованность в запрете оружия, «способного причинить излишние повреждения или излишние страдания», – «of a nature to cause superfluous injury or unnecessary sufferings», как гласит последний (1977 г.), англоязычный вариант этой старинной формулы[14]. Но эта заинтересованность намного опережала достижения. Истина в отношении истории новшеств в сфере вооружений состоит в том, что почти все они, с какими бы по содержанию и по силе возражениями им ни пришлось столкнуться, постепенно входят в широкое употребление, как только возражающим предоставляется возможность заполучить это оружие для себя. После чего соответствующим образом изменяется право. Так же как предметы роскоши одного поколения становятся средствами первой необходимости для следующего, так и оружие или методы ведения войны, считавшиеся предосудительными в одном веке, как правило, становятся общепринятыми в следующем. История войн показывает, как трудно остановить соперничество в вооружениях между государствами, достаточно богатыми, чтобы позволить их себе, и что единственное оружие, от которого государства охотно берут на себя обязательства отказаться, это то оружие, в котором они видят мало пользы для себя. Период новейшей истории, рассматриваемый в этой книге, является исторически беспрецедентным, так как засвидетельствовал создание оружия, которое даже государства, могущие себе его позволить, по-видимому, склонны запретить.
Другой старинный принцип с полной превратностей историей касается ограничения воздействия боевых действий самими участниками вооруженной борьбы. Из самых старых существующих письменных источников, свидетельствующих о человеческих законах и указах правителей, нам известно о предписаниях, направленных на то, чтобы различать в сражении воюющих и всех остальных: проводить различие между «комбатантами», т. е. частью общества, которая носит оружие и является единственной группой людей, способной вести войну, и всеми остальными, «некомбатантами», чей вклад в войну может быть в лучшем случае косвенным, а если говорить о стариках, женщинах и детях, которые всегда рассматривались как некомбатанты по своей сути, то они, скорее всего, не могут вносить даже и косвенного вклада в войну.
Прочность этой тонкой нити преемственности между поведением людей раннего периода истории и современным гуманизмом не стоит преувеличивать. Если захотеть, то можно точно так же подобрать предписания более кровожадного характера, и, что еще важнее, в этих источниках редко указывались значимые параметры, как то – была ли данная война оборонительной или захватнической, между родственниками или чужаками, велась ли она с целью захвата или разрушения и т. д. Комментаторы-гуманисты нашего времени слишком легко впадают в непреднамеренную ошибку, перенося свои универсалистские принципы на другие эпохи и на народы, чьи взгляды на себе подобных были исключительно дискриминационными. Тем не менее факт остается фактом: у принципа, который теперь нам известен как неприкосновенность мирного населения, уже была долгая история постепенного признания, до того как европейские авторы XIX в. включили его в свои проекты глобального международного права, добавив к нему (что великолепно характеризует эту эпоху) еще и защиту частной собственности.
Но равным образом нужно иметь в виду и другой факт политического, а не военного плана. На протяжении почти всей истории и, насколько я знаю, во всем мире подданные должны были делить радости и беды войны наравне с воинами, поскольку все без исключения считались плывущими в одной политической лодке. Подданные испытывали вместе с правителями (или по воле последних) последствия конфликтов, в которых эти правители участвовали. Гуманное сердце, способное воспринимать отдельных людей и группы как жертв войны, не имело органической связи с политической головой.
Подданные должны были, в принципе, целиком и полностью поддерживать войну, ведущуюся правителями, и в этом была их судьба и долг – принять ее исход таким, каким его сформировали правители.
Самые тяжелые логические последствия того или иного исхода войны – смерть и порабощение – на практике редко проводились в жизнь. Tour d’horizon[15] всемирной истории международных войн заставляет сделать вывод о том, что военная практика и политическая теория, как правило, идут не в ногу. В таком кратком очерке можно лишь упомянуть те разнообразные обстоятельства и смешанные мотивы, которые подталкивали правителей к более умеренным заключениям и делали войну в целом менее разрушительной и смертоносной, чем диктовала их политическая теория, причем правители, поступая таким образом, создавали – как общепринятый побочный продукт, а не как исходную посылку – исключительно важное понятие некомбатанта. Очевидно, что одним из этих мотивов (возможно, но не обязательно основанным на религиозных соображениях) было человеколюбие. В частности, дарование пощады женщинам и вообще людям, не способным себя защитить, затрагивало ту душевную струну, которая была связана со старинным рыцарством. В той степени, в которой jus in bello имело своим истоком христианскую доктрину справедливой войны, в него вошло и милосердие к «невинным». Другим мотивом, менее очевидным, был личный интерес. Социальные группы, обладающие статусом, богатством, сильными позициями в переговорах и торге и контактами, выходящими за рамки группы (например, монархи, «феодальная» знать, священничество и военная каста), разрабатывали правила к взаимной пользе.
Если говорить о более низких социальных слоях, то, где бы ни возникали оседлые цивилизации, всем, за исключением разве что идеологически помешанных, быстро становилось ясно, что живые подданные – производительные, способные платить налоги и пригодные для службы – предпочтительнее мертвых, особенно если считалось, что в регионе, где они проживали, имеет место нехватка населения. Ничто другое не могло лучше стимулировать оформление и применение на практике понятия «некомбатанта», чем осознание того факта, что, помимо того что некомбатант безобиден, он еще может быть и полезен; понимание более глубокое там и тогда, где и когда ограничительные принципы меркантилизма уступили дорогу прогрессивной идее о том, что население – это человеческий капитал, из которого вырастает богатство нации. Помимо этого соображения, могли быть также технические трудности. Довольно трудно избавиться от большой массы человеческих существ без серьезных проблем и огласки, даже их существование нежелательно для тех, кто имеет над ними власть. В этом убедились турки, когда во время Первой мировой войны они решили избавиться от армян, и немцы во время Второй мировой войны, когда они занялись уничтожением европейских евреев и цыган. Показательно, что там, где речь шла о небольших компактных группах населения и соответственно резня была технически осуществима, как в классическом случае осажденных городов, которые отказывались сдаться, древняя логика продолжала формировать военную практику до сравнительно недавнего времени, и мирное население по-прежнему подвергалось крайней степени риска.
Гроций, Руссо и некомбатанты
Ни одно письменное сочинение не оказало столь решающего влияния на обсуждение проблемы некомбатантов в истории права войны в Новое время, чем выдающийся труд Гроция, написанный в начале XVII в., который мы уже упоминали: «De Jure Belli ac Pacis». Гроций заслуживает того, чтобы надолго остаться в памяти потомков уже потому, что на страницах его книги фигура некомбатанта во всех возможных ролях и ситуациях очерчивается более ясно, чем в более ранних текстах. Гроций красноречиво и всесторонне разъясняет основания, по которым некомбатанты могут рассматриваться как лица, подлежащие исключению из военных действий и изоляции от их последствий. Краткое содержание его рассуждений может быть сжато представлено следующим образом. Некомбатант почти наверняка «невиновен» в чем-либо, что имеет отношение к причинам конфликта. Вовлечение его в военные действия не принесет никаких преимуществ комбатантам, а его исключение никак не отразится на шансах участников на победу. В любом случае то, что делает некомбатант, полезно не только обществу здесь и сейчас, но и, возможно, также в будущем. Нанесение ему вреда не только не принесет ничего хорошего, но и высветит позорно жестокий нрав того, кто это делает. Пощада же, с другой стороны, будет свидетельствовать о благородном и сострадательном духе и поможет снискать заслуженную благодарность, любовь и почет. Правители и военачальники могут щадить некомбатантов потому, что нет никаких практических военных причин не делать этого, а также потому, что существуют веские религиозные и этические причины, почему им следует вести себя именно таким образом. Их военная эффективность, как правило, не понижается, и даже если при некоторых обстоятельствах это и происходит в минимальной степени, христианское учение и примеры рыцарства предоставляют множество прецедентов и обоснований для намеренного принятия на себя риска и бремени потерь ради благого дела.
Основополагающие фрагменты текстов Гроция, посвященные некомбатантам, разумеется, являются только частью всеобъемлющего целого, в которое увязаны его рассуждения о праве войны и мира; так же как книга, представляющая такой устойчивый интерес для исследователей права и войны, сама по себе представляет собой только часть обширного и разностороннего œuvre[16], интересного исследователям религии и политики[17]. Все, что он написал, должно в идеале быть прочитано в рамках этого всеохватывающего контекста, не упуская из виду те качества ума и личности, которые неизменно проявляются в его трудах. Качества, представляющие особую важность для нас, – это присущий ему дух умеренности и принятие (неважно, сознательное или нет) той двойственности, которая присуща разным аспектам человеческих отношений и восприятию их разумными людьми. По-видимому, он стремился спокойно и благожелательно возвыситься над mêlées[18] в тогдашней Европе, переполненной людьми с чрезвычайно горячим темпераментом и догматической уверенностью в собственной правоте, людьми, нетерпимыми к тем, кто задает вопросы и допускает «неправильности». Великий труд, о котором мы говорим, был создан отчасти под влиянием убеждения Гроция (приведенного в параграфе 29 пространных «Пролегоменов») в том, что излечение от обеих крайностей, по-видимому, нельзя искать ни во всеобщем запрете, ни в дозволении на все»[19]. Тем же стремлением принимать во внимание противоположные стороны того или иного важного вопроса окрашены все его политические труды. Ричард Так, в монографии которого «Теории естественных прав, их происхождение и развитие» (Richard Tuck, Natural Rights Theories, their Origin and Development) Гроцию отведено выдающееся место, называет политическую мысль последнего в ряде важных аспектов «двуликой, как Янус», который «…двумя своими ртами говорит одновременно языком абсолютизма и языком свободы»[20]. Таким образом, нам с самого начала дается понять, что человеколюбие (и, если уж на то пошло, права человека) не обязательно связано с представительным правлением и демократией. Поскольку важность этих политических идей для его доктрины права войны, судя по всему, большинству не очевидна, следующие несколько страниц посвящены ее разъяснению.
Суть аргумента Гроция в пользу необходимости соблюдения чувства меры при ведении войны и, вследствие этого, облегчения участи некомбатантов, являющихся ее основными жертвами, состоит в том, что, в конечном счете, несмотря на всеобщее убеждение в обратном и на обычную практику, умеренность возможна. Возможна она в двух основных аспектах: материальном и психологическом. В материальном аспекте военные действия (следует помнить, что для Гроция не было сомнений в том, что война может быть необходимой и добродетельной) могли бы вестись и доводиться до своего чисто военного завершения солдатами, чьим занятием собственно и является война, без проявления привычной жестокости по отношению к некомбатантам. Психологический аспект умеренности может быть выражен следующим образом: люди вовсе не обязательно должны считать умеренные методы войны трудными и неестественными (как утверждали бы милитаристы и люди, склонные к агрессивной маскулинности); наоборот, они вполне способны воспринимать эти методы как близкие им по духу и даже «естественные». Важнейший элемент философской традиции, в рамках которой создавал свои труды Гроций, состоит в убежденности, что человек по природе своей – животное социальное и что его способность к поддержанию общественных связей не ограничивается его непосредственным окружением. Гроций не считал «естественным» (в философском смысле) желать причинить вред другим людям и ненавидеть чужаков. Христиане недопонимали собственную веру, будучи, как это слишком часто бывает, не способными осознать эту истину. Тут уместно вспомнить, что ум Гроция формировался под воздействием либеральной модернистской концепции христианства, которая отнюдь не была чем-то естественным для многих его единоверцев.
Гроций был страстным приверженцем христианской добродетели милосердия. Он считал, что милосердие должно склонять именно христианских воинов к тому, чтобы соблюдать все запреты и проявлять сострадание, причем это вполне осуществимо на практике, что он и стремился показать в тех главах своего труда, которые посвящены некомбатантам и всему, что с ними связано. Таким образом, войны между христианами, будь они внутренними или внешними, в принципе относились к категории войн, в наибольшей степени допускающих ту умеренность, которую он проповедовал. (Важно помнить, что предписания Гроция в отношении ведения войны были в той же степени направлены на гражданские и «частные» войны, как и на международные, «публичные».) Христианам не следует начинать без необходимости или безрассудно войны против других христиан, а факт принадлежности к одной и той же культуре дает возможность понять и поддержать усилия другой стороны по защите мирного населения и проявлению милосердия к нему. Но Гроций считал возможной умеренность в военных действиях не только в рамках христианского мира. Дополнительным источником его размышлений было представление о естественном праве, и оно привело его к убеждению, что признание общей принадлежности к роду человеческому и доброжелательное в целом поведение в принципе совместимы со всеми религиями и культурами, хотя очевидно, что он мало знал о нехристианских цивилизациях и допускал, что «варвары» как таковые неспособны постичь мораль. Эти черты универсализма напоминают нам о том, что Гроций вполне заслужил право быть включенным в число отцов-основателей нашей современной доктрины прав человека.
Особое значение Гроция в истории стремления человечества обуздать войну состоит в том, что его вклад в это благородное дело покоится на таком же прочном основании, как и сама идея цивилизации. Раздел его великого творения о праве войны и мира, посвященный «ограничениям», следует воспринимать в рамках соответствующего контекста. Эта книга в целом часто рассматривается как историческая веха в развитии не только права войны, но и, сверх того, публичного международного права вообще и идеи сообщества государств, на которой оно зиждется[21].
Стремление Гроция к удержанию войны в цивилизованных рамках было составной частью более широкой задачи: дать возможность государствам (заметим, что понятие государства в его времена было намного менее четким, чем теперь) сосуществовать друг с другом на определенных разумных условиях и побудить подданных одних государств считать подданных других государств, пусть и лично им незнакомых, такими же представителями рода человеческого, как и они сами. Отчасти это объясняется тем, что его изложение этих важнейших вопросов наполнено таким сочувствием и пониманием, что в этом отношении, как и во всех прочих, он оставляет впечатление «двойственности», делая тем самым для себя возможной апелляцию к сторонам с различными позициями. Если принять терминологию современной теории международных отношений, то можно сказать, что исследователи, тяготеющие к «реалистическому» краю существующего в этой дисциплине спектра мнений, восхищаются Гроцием потому, что он понимал, что, даже считая, что государства существуют в своего рода международном «обществе», их зачастую расходящимся интересам свойственно порождать конфликты, и война – это нормальный способ их разрешения; в то время как исследователи «идеалистического» лагеря восхищаются им потому, что понимание им культурного родства государств и людей давало ему возможность представлять их во взаимоотношениях, которые можно описать как международное сообщество, а также потому, что он в силу этого считал разумным для государств проявлять осторожность и избегать конфликтов друг с другом, а уж если, тем не менее, конфликт произошел, то проявлять высшую степень самоконтроля.
Гроцианская концепция умеренных издержек при умеренном ведении войны и неприкосновенности некомбатантов во время военных действий настолько привлекательна, что легко забыть о тех условиях, на которые она опирается. Если мы обратимся к ним в свете имеющегося опыта, то это послужит хорошим напоминанием о том, что такую систему очень непросто создать и поддерживать. Есть условия наиболее значимые. Во-первых, Гроций в значительной степени полагался на «гуманизирующие» силы культурной близости и христианского милосердия; как показала история, он доверял влиянию этих сил больше, чем оно того заслуживало. Во-вторых, как верный последователь учения о «справедливой войне», принятого в христианской традиции, он привел список правомерных причин, которые только и могли оправдать обращение к войне как средству. Это означало, что выгоду от запрещения войн, ведущихся по «неправомерным» причинам, необходимо сопоставить с потерями от разрешения (или предписывания) войн по «правомерным» основаниям, в число которых с необходимостью попадают войны, ведущиеся с целью самообороны и в качестве возмездия за «неправомерную» агрессию. В-третьих, его примечательно длинный список некомбатантов основывается на двух допущениях: что воюющие стороны в принципе готовы отделять военные соображения от экономических и политических и что лица, которых желательно выделять как некомбатантов, объективно выглядят таковыми в глазах скептически настроенных вражеских комбатантов и беспристрастной третьей стороны.
Это третье условие, которое необходимым образом восходит к политической теории Гроция, важно главным образом потому, что оно стало своего рода концептуальной бомбой замедленного действия, которая сработала во времена Руссо полтора века спустя; именно оно помогает объяснить тот неоценимый вклад, который внес последний в разработку вопроса о некомбатантах. У Гроция сами воюющие субъекты – по большей части суверенные государи – вполне могли обладать настолько абсолютным суверенитетом, что быть вообще полностью свободными от какого бы то ни было внешнего контроля над тем, что они делают, в их способах как ведения войны, так и ее завершения. Это существенный момент, и не потому, что представительные и демократические формы правления известны как более умеренные и уважающие закон, чем абсолютистские, и, разумеется, не потому, что сам Гроций был безоговорочным абсолютистом по своим склонностям, но потому, что важным элементом его логичной и систематичной политической философии, основанной на «правах» и построенной на «договоре», было то, что (предполагаемая) первоначальная передача прав и свобод суверену может заходить так далеко, что включает даже само право на самооборону и личную свободу. То есть, по логике Гроция, народ мог законным образом находиться в состоянии несвободы, даже рабства (в те времена эта тема отнюдь не была чем-то маловажным), потому, что его предки «заключили об этом договор», и суверен мог завершить войну, уступив противнику права и свободы своих подданных.
Эта жесткая теоретическая возможность имеет прямое отношение к праву войны, к которому мы теперь возвращаемся. У теории Гроция есть другая, более мрачная сторона, которую обычно не слишком склонны замечать гуманистически настроенные авторы, когда они ссылаются на главы о защите некомбатантов из книги III его самого известного труда. Постоянно держа в уме этот аспект, я склонен с меньшими оговорками, чем призывают нас более благожелательные толкователи, воспринимать появление в начале краткого обзора содержания первой главы книги III следующей классической фундаментальной максимы: «На войне дозволено то, что необходимо для достижения поставленной цели»[22].
К этой максиме в той или в иной форме, т. е. в позитивной форме, данной Гроцием, или в негативной форме «ничто не дозволено, если оно не является необходимым для…», постоянно обращаются в своих работах все последователи Гроция; и это неудивительно, поскольку она не может не быть догматом веры номер один для каждого, чье мышление о войне обладает достаточной этической утонченностью, чтобы принять идею ее ограничения. Разумеется, контекст, в котором воспринимается это высказывание, со временем изменился. Условия, которые имели в виду Гроций и его последователи, постепенно становились все более жесткими и менее двусмысленными. Гроций принадлежал к последнему поколению теоретиков jus gentium, которые имели дело с частными войнами наряду с публичными и применяли термин «война» в его старом смысле, охватывающем как отношения между индивидами в рамках всего человеческого сообщества, так и отношения между государствами (правителями). Важной стороной развития в направлении современного международного права (которое авторы, тонко чувствовавшие происходящие изменения, предпочитали назвать jus inter gentes, что весьма характерно)[23] было стремление ограничить область его применения исключительно взаимоотношениями суверенных государств и выдвижение требования исключительной монополии самих суверенных государей на право применения вооруженной силы. С развитием культа суверенного правителя и постепенного выхода из употребления понятия «справедливой войны» и критериев jus ad bellum (которые, с точки зрения Гроция, полностью сохраняли традиционную моральную значимость) интересы государства получили безусловное превосходство над этими старыми критериями: «национальный интерес» стал единственной и нормальной причиной, которую суверенные правители и находящиеся у них на службе юристы считают необходимым выдвигать в оправдание применения оружия. По мере такого сужения перспективы и выхода интересов на первый план в правящих кругах, связанных с ведением войны, получило распространение более жесткое, секуляризованное прочтение этой классической максимы. К тому времени, как она внедрилась в изощренный ум Клаузевица, от ее первоначального религиозного происхождения и значения почти не осталось следа.