Интервью, телепередачи, награды… все атрибуты славы. Прекрасная и невозможная мечта. Книге предстояло стать главным свершением моей жизни.
Этого не произошло. Мои расчеты не оправдались. Как это нередко бывает, все вышло в точности до наоборот. Жизнь предлагает нам шанс и потом забирает его; счастливый момент упущен, и вы сами не знаете почему. В точности он никогда не повторится.
Тем не менее не то чтобы я уже в какой-то мере не привыкла к этому.
2
В тот вечер, когда я впервые увидела фильмы миссис Уиткомб, я дважды довела собственного сына до слез. Была пятница, первый из трех выходных по случаю чертова Дня благодарения. Как всегда, это стало для меня неприятным сюрпризом, ибо я всегда забываю о подобных вещах. В дневнике сына было написано черным по белому: «В пятницу выходной, занятий в школе нет. Сделайте соответствующие приготовления». Но мой ум, по обыкновению, витал где-то далеко, и запись я попросту проигнорировала, в точности так, как игнорирует все на свете мой сын.
– Надо было все выяснить, – поучала меня моя собственная мать, словно подозревая, что я не осознала свой просчет в полной мере. – На сайте Католической школы Торонто подобные объявления помещают на первой странице. Если не смотришь в дневник, заглядывай хотя бы на сайт.
– Да, мама. Конечно.
– Почему ты этого не сделала?
– Ты хочешь спросить, почему я такая долбаная идиотка?
– Проблема в том, Луиз, что ты вовсе не идиотка.
Да, я скорее не идиотка, но законченная эгоистка.
В этом мы обе были согласны.
В то утро в мозгу Кларка, похоже, вспыхивали электрические разряды. Он скакал по нашей маленькой квартире, как взбесившийся жеребенок, сопровождая прыжки пронзительным визгом и хохотом; он изображал всех на свете киногероев и сыпал цитатами из всех на свете телепередач, начиная от сериала «Закон и порядок» и заканчивая рекламными роликами. Тщетно я пыталась угомонить эту бурю, натянуть на него штаны и заставить приняться за яичницу с беконом.
– О нет! – вопил Кларк. – Давай слепим снеговика! Космос – наш последний рубеж! Чистите зубы пастой «Орал Би»! Преступления на сексуальной основе считаются особенно отвратительными! Приезжайте в Нью-Йорк!
Я понимаю, что, когда читаешь подобную дикую смесь, она кажется забавной. Так и он, когда этим занимается, выглядит очень милым, и слава богу.
Обрывки песен, историй, стихов и рекламных слоганов – все это составляет словарный запас моего сына. Его речь – что-то вроде эхолалии, он повторяет все, что когда-либо услышал, беспорядочно соединяя фразы из фильмов, мультиков и рекламы в бурный словесный поток. Иногда этот поток превращается в то, что я называю «джазовая речь», одна и та же фраза повторяется в разном ритме и с разной интонацией до тех пор, пока смысл ее не исчезает полностью и она не превращается в обрывок мелодии или в строчку из стихотворения на чужом языке.
«Кларк очень милый ребенок, – пишут учителя в каждом табеле, который он приносит домой по окончании триместра, – веселый, вежливый, доброжелательный, всегда улыбается и поет. Кларк – неиссякаемый источник радости».
Не сомневаюсь, так оно и есть – если принимать моего сына в небольших дозах. Но я прекрасно знаю, что его вежливость – не более чем имитация, а доброжелательность вызвана желанием ни с кем не связываться. Впрочем, это не так плохо, особенно когда забираешь его домой в конце дня, измотанного до последней крайности. Когда Кларк устает, те немногие навыки связной речи, которыми он с таким трудом овладел, вылетают у него из головы. Все, что он хочет, – бормотать какую-то невнятицу, подпрыгивая перед телевизором. После он обычно падает на пол и визжит до тех пор, пока мы не уложим его в постель.
К счастью, мы с Кларком не одни на свете. И я замечаю явные подвижки к лучшему. Несомненные. Но каждый шаг вперед приносит новые проблемы и новые трудности; по мере того как он лучше узнает этот мир, его способности ладить с тем, что его окружает, начинают колебаться. Его заботит, что мы о нем думаем, и это прекрасно; но порой он впадает в тревогу, и мы не в состоянии его успокоить. Он любит нас и проявляет свою любовь, и это счастье, в которое я до сих пор не могу поверить, вспоминая о множестве матерей, сидевших рядом со мной в бесчисленных комнатах ожидания, матерей, далеко не уверенных в том, что их дети замечают и их присутствие в этом мире. А если замечают, способны ли отличить мать от няни или, скажем, от лампы. Но еще он злится, когда мы пытаемся заставить его делать не то, что ему хочется в данный момент. Вопит, лягается и заливается слезами. Невозможность стать другим, не таким, каков он есть, приводит его в отчаяние; то обстоятельство, что мир тоже не способен стать другим, лишь усугубляет его горе.
Я понимаю, что он чувствует, но это не помогает. Ничто на свете не может ему помочь.
И никогда не поможет.
– Эй! – окликнула, погладив сына по щеке. – Эй! Посмотри на меня.
– Не смотри на меня!
– Я должна уйти, зайчонок. Мне нужно…
– Не должна уйти! Не нужно!
– Нет, милый, как это ни грустно, мне нужно уйти, и я хочу, чтобы ты… эй! Посмотри на меня, Кларк. Я хочу, чтобы ты слушался папу, пока меня не будет. А я…
– Не слушался папу!
– Посмотри на меня. Веди себя хорошо, понял? Ты меня понял?
Вопрос, как всегда, остается без ответа.
Я во всех подробностях помню день, когда Кларку поставили диагноз. Женщина-доктор внимательно наблюдала, как он целеустремленно забирается на стул, стоявший рядом с книжным шкафом, на верхней полке которого стоял говорящий паровозик Томас, единственная игрушка, к которой Кларк проявлял интерес. Весьма предсказуемый выбор, сказала доктор. Маленькие мальчики, страдающие аутизмом, как правило, отдают предпочтение говорящему паровозику Томасу. Им нравится его ярко раскрашенная физиономия, дихотомическая подвижность черт по принципу «стоп-кадра»; всегда понятно, что у этого паровозика на уме. Кларк стоял на стуле в опасной шаткой позе и тянул руки к игрушке. Он знал, что в комнате трое взрослых, двух из них он любил, однако ему и в голову не пришло попросить нас о помощи каким угодно способом – показать на игрушку, схватить за руку и подтащить к шкафу, забормотать. Он вел себя так, словно был в этом мире один.
В этом, фактически, и заключается определение термина «аутизм». Аутист пребывает в постоянном одиночестве, избегая или будучи не в состоянии поддерживать какие-либо контакты с окружающими людьми. Вне всякого сомнения, то же самое в значительной степени можно сказать про меня и про родителей всех прочих детей, страдающих этим недугом. Но никаких иных определений не существует, и все, что нам остается – сожалеть о том, что это случилось именно с нашими детьми. Доискиваться до причин не имеет смысла. Как говорится, если бы у моей тети имелись яйца, она была бы дядей. Если бы все сложилось не так, все вышло бы иначе. Но нам приходится жить с тем, что у нас есть. Мне кажется, мне это удается – в основном. Часто не самым адекватным образом, вероятно. Примерно в то время, когда мы узнали, что Кларк, как сейчас принято говорить, «особенный» ребенок, синдром Аспергера – до той поры считавшийся самостоятельной болезнью – вошел в широкий аутистический спектр. С той поры этот спектр все расширяется, включая в себя ОКР [1], СДВ [2], и тому подобные; насколько я понимаю, их объединяют некоторая общность симптомов, которые, впрочем, варьируются самым непредсказуемым образом. Загадочная природа этих симптомов породила даже поговорку: «Если вы знаете одного ребенка-аутиста, вы ничего не знаете о других детях-аутистах».
– Нам еще повезло, – говорит Саймон, и я с ним согласна. По ночам Кларк спокойно спит, и так было с самого рождения. Контакт «глаза в глаза» он считает забавной игрой. Он проявляет эмоции и даже способен шутить, хотя шутки его, разумеется, примитивны и однообразны. Можно сказать, у него мягкий, покладистый характер; он никогда не проявляет агрессии по отношению к окружающим и не пытается причинить себе вред. В последнее время у него редко бывают серьезные срывы на людях, возможно, потому, что мы стараемся избегать опасных мест – многолюдных, шумных, тех, где имеется гулкое эхо, тех, где на него обрушивается слишком много впечатлений. Однако избежать всех опасных мест невозможно. В этом мире их слишком много.
– Будет замечательно, если в один прекрасный день у него все наладится, – как-то раз сказала мне помощница учителя в той школе, в которую мы пытались устроить его прежде, чем отдали в нынешнюю. Это была пожилая венгерка, привыкшая возиться со всякого рода «особенными» детьми. Прежде она исполняла обязанности няни и была повышена в должности лишь потому, что другого подходящего кандидата в школе просто-напросто не оказалось. До сих пор помню, в какую ярость привело меня это бесхитростное замечание, хотя я не могла не признать, что оно выражает мои собственные тайные надежды.
Конечно, это было бы замечательно. Но ничего не наладится, и я слишком хорошо это знаю. Иногда это ударяет меня, как кувалда, – мысль о том, что мой умненький очаровательный мальчик никогда не достигнет определенного уровня интеллектуального развития и, несомненно, никогда не сможет пройти через процедуру стандартного тестирования. Что в том возрасте, в каком я читала книги по программе тринадцатого класса (тогда они еще были), он листает книжки с картинками – «Жабы и лягушки» или «Домик для кролика». Иногда я смотрю на него и думаю с тоской, сумеет ли он найти хоть какую-нибудь работу, сумеет ли жить самостоятельно, хотя бы до некоторой степени. Сумеет ли полюбить и быть любимым не только мной и Саймоном.
Порой грустные мысли переполняют меня, и я представляю, каким он станет в будущем – высоким красивым мужчиной со скверными зубами (для того, чтобы заставить его почистить зубы, нужно приложить немало усилий) и длинной нечесаной бородой. Будет ходить по улицам, распевая песенки из диснеевских мультиков – на потеху прохожим, которые станут показывать на него пальцами. Так как он белый, копы, надеюсь, воздержатся от применения элекрошокера. А я буду плестись рядом с ним, унылая тощая старуха, по-прежнему вынужденная опекать и оберегать своего отпрыска.
Конечно, мысль о том, какая участь ожидает его после моей смерти, тоже приходит мне в голову. И эта мысль – после стольких лет, проведенных в привычной, неизбывной тревоге – ужасает меня куда сильнее, чем сознание того, что рано или поздно мне придется оставить этот мир.
Вне всякого сомнения, я готова сделать для него все, что в моих силах. Я намерена это сделать. Но я слишком хорошо знаю себя, и сознаю, что сами по себе намерения ничего не значат, какими бы благими они ни были. Имеет значение только то, что тебе реально удалось сделать. Удалось ли удержаться на тонкой грани между заботой и мелочной опекой, грани, без которой немыслимо воспитание. Удалось ли объяснить ребенку, что мир полон людей, у каждого из которых имеются свои надежды и чаяния, и порой эти надежды и чаяния вступают в непримиримый конфликт. Я стараюсь стать именно такой матерью, которая нужна моему сыну, и ловить все сигналы, которые он мне посылает. Я люблю его. Он – часть меня самой. Но наши отношения так далеки от тех, что представляются мне естественными, что временами я ощущаю, что зашла в тупик – мне хочется взбунтоваться, послать все к чертям и заорать на него. Иногда – да, надо признаться, иногда я даю волю этому желанию. Вне всякого сомнения, я делаю это слишком часто. Но увы, порой мне не удается себя переселить.
Такова уж моя природа.
Дело в том, что я тоже родилась «ушибленной на всю голову», и всегда это знала, хотя сейчас, оглядываясь назад, понимаю, что «ушибленность» моя вовсе не имела того огромного значения, которое я ей придавала. Но мой вариант ушибленности так отличался от того, то происходило с моим сыном, что это никак не помогало нам сблизиться. Я была на другом конце спектра. Помню, мы с мамой читали список проявлений синдрома Аспергера, и про каждый из них я могла с уверенностью сказать, что он был у меня в детстве и когда я была подростком – пока процесс социализации не сгладил все эти особенности. «Синдром маленького профессора» – да, он у меня имелся. Бешеный энтузиазм имелся тоже. Неспособность вести разговор, не превращая его в монолог – в высшей степени. Словарный запас, значительно превосходящий возрастные стандарты, – галочка. Несоответствие желаний и возможностей – еще одна галочка. Неспособность поддерживать дружеские отношения. Бурные истерики. Членовредительство. Галочка, галочка, галочка.
– Теперь ты понимаешь? – спросила я тогда у мамы. – Вот почему он такой. Просто-напросто он пошел в меня. Только у меня это все внутри.
Взгляд мамы, устремленный на меня, возможно, был полон сострадания, но тогда мне показалось, что она смотрит на меня с презрением, которого заслуживаю. Я часто ошибаюсь относительно чувств, которые испытывают другие людей, так как совершенно не умею читать по лицам. Кстати, еще одна галочка. Впрочем, здесь имеется исключение – лица на киноэкране.
– Прекрати, Луиз, – сказала мама. – Это все само по себе достаточно тяжело. Не перетягивай внимание на себя.
Вспоминая тот день, я по-прежнему вижу слезы на глазах Кларка. У меня в носу тоже щипало от слез, и из-за этого я злилась еще больше. Из-за этого я только повторяла:
– Ты меня понял?
– ТЫ НЕ ПОНЯЛ, ТЫ НЕ ПОНЯЛ, ЭТО ГЛУПО…
– Хватит! Отвечай, да или нет? Да или нет?
Саймон, подойдя, тихонько коснулся моего плеча.
– Слушай, солнышко, мы справимся, – негромко сказал он. На языке Саймона это означало: «Прекрати немедленно, ты делаешь только хуже, уходи». А может и нет. Может, я все это придумала. Как и многое другое.
Если ты считаешь себя центром вселенной, тебе неизбежно приходится ломать голову над вопросом – почему ты ровным счетом ничего не способен, черт возьми, контролировать?
В общем, я затрясла головой, захлопнула рот и выскочила за дверь.
* * *Я была тогда в отчаянии, сейчас я знаю это точно. Как это ни странно, человек может пребывать в отчаянии довольно длительное время, не сознавая этого. Обостренная чувствительность, постоянные реакции типа «бей или беги» изнашивают нервные окончания до такой степени, что ты испытываешь лишь смутное ощущение нехватки чего-то важного. Несомненно, я не была счастлива, и в то же время не чувствовала себя полностью и абсолютно несчастной. Так, порой, не считая себя по-настоящему больным, ты все же понимаешь, что нездоров. У меня просто не было времени разбираться в своем состоянии.
В тот вечер, 3 октября 2014 года, я намеревалась посетить кинопоказ, который устраивала студия экспериментальных фильмов под названием «Урсулайн», основанная местными деятелями искусства здесь, в Торонто, а потом написать об этом показе и стать для рубрики «Дип Даун Андерграунд» Алека Кристиана, который вознамерился познакомить с авторским кино новое поколение чокнутых блогеров. Делала я это на добровольных началах, в общем-то (Кристиан получал кое-какие деньги, размещая на своем сайте рекламу, но за вычетом расходов на техническое обслуживание средств на гонорары поставщикам контента практически не оставалось), но по крайней мере у меня был повод оставить Кларка на попечение Саймона и вырваться на свободу. И еще лучше – это гарантировало, что, если я загуглю свое собственное имя, что-нибудь я действительно найду.
Я лишилась постоянной работы еще в 2009 году, после того, как был закрыт факультет кино при университете Торонто. Так случилось, что в том же году Кларку поставили диагноз. Совпадение можно назвать по-своему удачным, потому что внезапно появившееся свободное время позволило мне часами просиживать у экрана компьютера, выясняя, какие учебные заведения и вспомогательные курсы для аутистов существуют в Торонто и его окрестностях. Правда, минувшие десять лет полетели, что называется, коту под хвост. Десять лет я преподавала сценарное искусство и историю канадского кино, два курса, за которые по тем или иным причинам никто не хотел браться. Десять лет мне приходилось иметь дело с людьми, которых ввели в заблуждение, убедив потратить восемнадцать месяцев жизни и тридцать тысяч долларов на подготовку к работе в «секторе развлечений», профессию, которой не существует, а диплом не окупает даже бумагу, как им предстояло выяснить, сунувшись в индустрию.
– Я поняла, мисс Кернс, лучше никому не говорить, что я закончила наш факультет, – сказала мне Сафи Хьюсен, с которой мы случайно встретились в Старбаксе. – Стоит признаться, что ты училась снимать кино, люди начинают думать, что ты вообще ничего не знаешь.
– Правильное решение, – согласилась я, ничуть не покривив душой. Вне всякого сомнения, ни один из университетских преподавателей, включая меня, не сумел научить Сафи тому, чего она не знала раньше.
Мне исполнилось сорок, и факультет закрылся; два этих события последовали одно за другим. На рождественской вечеринке мы все слышали, как наш декан, Джек Уоррем, говорил представителю университетского совета, что дела факультета идут прекрасно: «О, мы столько сделали, мы многого добились, мы арендуем целый этаж этого здания, закупили дорогостоящее оборудование, подана уже целая куча заявлений о приеме на следующий год…» Представитель совета, одобрительно кивая головой, терпеливо выжидал, когда Уоррем сделает паузу, чтобы сказать: «Бесспорно, все это прекрасно. Но мы уже приняли решение закрыть факультет».
Все сотрудники получили по электронной почте одинаковые письма, в которых о ликвидации факультета говорилось как об «антикризисной мере». Но я знала, что это не вполне соответствует истине. Неделю после Рождества Джек просидел в своем кабинете один, накачиваясь алкоголем. Когда я заглянула к нему и спросила, в чем причина закрытия, он был достаточно пьян, чтобы пустится в откровенности. По его словам, Фасилитайшн Интернешнл предъявила своему отделению в Торонто два требования, которые мы не могли выполнить. Во-первых, они хотели, чтобы мы предлагали студентам онлайн занятия, для которого факультет не имеет необходимой инфраструктуры. Во-вторых, по окончании полуторагодового курса наши студенты должны были получать степень, а не сертификат. Однако Совет по делам образования в Онтарио вполне справедливо заявил, что мы всего-навсего фабрика дипломов и у них нет ни малейшего желания подписывать какой-либо документ, изменяющий данное положение вещей.
То, что все наше оборудование давным-давно устарело, само по себе представляло серьезную проблему. Стандартные сценарные программы, которые мы давали студентам, не имели официальной регистрации и работали исключительно в нашей внутренней сети. Таким образом, их можно было распечатать или сохранить только по десять страниц в день, и, более того, на каждой напечатанной странице красовались огромные водяные знаки. Кинопленка – дорогое удовольствие, даже если вы еще предлагаете возможность делать это на видео: стоимость монтажа и озвучивания обычно исчислялась в тысячах долларов, которые студентам приходилось выкладывать из собственных карманов. Слухи о том, что учиться у нас безумно дорого, не могли не сказаться на количестве студентов. Такова грустная правда. Люди приходили к нам в надежде, что мы научим их снимать такие фильмы, как в Голливуде, но от голливудских стандартов мы были бесконечно далеки. Но что они никак не могли уяснить – это что кино относится к числу самых дорогостоящих искусств.
К июню 2009 года, когда у моих студентов, включая Сафи, начался последний, чрезвычайно загруженный семестр, я уже все прекрасно понимала и знала, что моя педагогическая деятельность близится к концу. Прошло всего полтора года после того, как я вышла из отпуска после рождения ребенка. Несколько месяцев подряд я постоянно чувствовала себя нездоровой и смертельно усталой. К тому же я замечала, что в Кларке есть что-то не совсем нейротипичное, и моя тревога росла день ото дня. Вскоре последовал диагноз. И для меня, и для Саймона это был сокрушительный удар, но, по крайней мере, теперь мы знали правду.
Но и прежде, оглядываясь на прожитые годы, я не могла отделаться от мысли, что гордиться мне нечем. Двадцать лет я писала о том, что сделали другие люди, и что мне это принесло? Работая в еженедельнике, я просмотрела кучу фильмов. Прочла пропасть сценариев, студенческих и не только. Взглянув на какую-то вещь, я могу определить, какие в ней есть изъяны, и даже скажу, как эти изъяны исправить. Но произвести что-нибудь самостоятельно я не способна. Неужели на свете никогда не будет ничего, что я могла бы назвать моим?
Плохим утешением служило даже то, что один из курсов, которые я, как обычно, читала в этот семестр, история канадского кинематографа, – всецело являлся моим детищем. Я составила его, используя знания, которые накопила за долгие годы, сравнивая худосочное канадское кинопроизводство с буйно цветущим и всепроникающим спектром американского массмедиа. Курс этот я называла занудством длиной в семестр. Почти все студенты нашего факультета находились во власти иллюзий, весьма далеких от реальности, и мне приходилось эти иллюзии разрушать, упорно твердя: «На самом деле все работает совершенно не так. Именно поэтому отец Джеймса Кэмерона перебрался в Голливуд».
До факультета я была штатным сотрудником еженедельника «Сарафанное радио», где писала статьи о канадских фильмах. При этом я не могла отделаться от ощущения, что кинокультура, которую я пропагандирую, создана людьми, что называется, работающими «на врага». Эти люди занимались поденщиной, снимая коммерческие массовые фильмы, заказанные американскими компаниями – которые обосновывались здесь и принимали в штат канадцев исключительно для того, чтобы получить определенное количество очков в КАВСО (Канадском аудиовизуальном сертификационном офисе), и таким образом обеспечить себе значительные налоговые льготы. Покончив с постылой работой, они выжидали – как правило, тщетно, – не подвернется ли возможность снять что-нибудь для себя. Помню, после того, как мне разъяснили этот механизм, я подумала: «Вау, ну и отстой». И поверьте, я убедилась впоследствии, став частью этой системы, – это действительно полный отстой.
Для того чтобы снять собственный фильм, необходимо государственное финансирование, так как большинство бизнесменов отнюдь не считают канадское кино подходящим объектом для инвестиций, особенно после того, как эра налоговых льгот, пришедшаяся на 1970-е и начало 1980-х, осталась в прошлом. В разгаре этой эры Банк «Монреаль» угрохал кучу денег на провальный фильм «Медвежий остров» (если не ошибаюсь, речь шла о сумме двенадцать миллионов долларов; «Медвежий остров» по сей день остается самым дорогостоящим канадским фильмом). Компания «Телефильм» ни за что не даст денег, если вы намерены снять что-то, хотя бы отдаленно напоминающее среднюю голливудскую продукцию. Для того чтобы получить финансирование, необходимо доказать, что твое детище будет достаточно «канадским», чтобы не окупиться. Это означает фильм без определенного жанра, без спецэффектов, фильм более чем скромный по бюджету и при этом весьма специфичный – словом, максимально некоммерческий. Предпочтение, разумеется, отдается фильмам, смехотворно нашпигованным «канадскими реалиями». Впечатляющий пример – «Парни с метлами», комедия про керлинг, где машина, в которой едут герои, вынуждена резко затормозить, так как шоссе пересекает семейство бобров.
Иначе обстоит дело в Квебеке, где глупейший фильм о хоккеистах «Лес Бойс» победил в прокате «Титаник». Но этот факт – дань убеждению, согласно которому любая мурня, снятая на французском языке, автоматически является канадской по своей сути. Язык определяет культуру, и именно поэтому квебекские фильмы считаются самобытными, а англоязычные – несвободными от американского влияния до такой степени, что разница между ними и кинопродукцией Голливуда практически не определима. Впрочем, американский фильм всегда выглядит лучше. Еще одна особенность квебекских фильмов – к ним, так сказать, прилагается готовая аудитория. Жители Квебека искренне убеждены, что смотреть фильмы, отражающие окружающую их реальность, – это чертовски круто, и ничего более интересного мир не может им предложить. Что касается жителей англоязычной Канады… они рассуждают в точности до наоборот.
Я бы хотела написать книгу, на обложке которой будет красоваться мое имя. Книгу, которая запомнится надолго. Книгу, которую люди будут спрашивать в магазинах. Книгу, про которую станут говорить – «Похоже, этой Луиз Кернс удалось разузнать то, о чем никто не догадывается». Я прекрасно понимаю, смешно рассчитывать на то, что подобную реакцию вызовет книга о канадском кинематографе. Точнее сказать, о фильме, вся история которого исчерпывается противоречивыми свидетельскими показаниями. Разрозненными фактами, которые большинство читателей не дадут себе труда сопоставить. Фильм этот сохранился чудом, ибо участь его абсолютно никого не заботила. Несомненно, мои предполагаемые читатели не видели и никогда не увидят этого фильма, но это их совершенно не волнует