Ляля в глубоком недоумении слушала священника. Вдруг блестящая мысль осенила ее: «Он ведь меня не знает; я же сегодня нарочно так скромно оделась. Не принимает ли он меня за какую-нибудь портниху, судомойку или горничную?» Она дала ему кончить и несколько обиженно отвечала:
– В том обществе, к которому я принадлежу, батюшка, таких случаев не бывает.
– Как не бывает? – в свою очередь удивился священник. – К какому же такому обществу вы принадлежите? Все люди одинаковы, что вверху, что внизу. Страсти везде одни и те же. Если же вы их не испытываете, то благодарите ежечасно Создателя, что он вас так особенно создал и избавил от ужасных страданий любви и страсти.
В страшном негодовании вышла Ляля из церкви. Она даже забыла помолиться перед иконами, как всегда делала после исповеди. Она шагала по темным улицам, не замечая холодного ветра, что забивался в ее расстегнутое пальто. Стыд и обида разрумянили ее. Она шла, громко говоря с собою и забывая про прохожих. Никогда еще не была Ляля в таком негодовании!
– А, так я феномен! А, так я особенно создана! Все женщины любят, и падение их неизбежно, только я одна не могу пасть? Ну, так я ж докажу, что я такая же, как все. Сегодня же или самое позднее завтра, я тоже «паду», a затем пойду к этому священнику и скажу ему: вы думали, что я – феномен, ну, так знайте же, что я тоже «пала».
«Только как же это сделать? – соображала Ляля, – кажется, в подобных случаях едут в маскарад и приглашают какого-нибудь мужчину ужинать в отдельном кабинете. Или, может, это он должен пригласить? Ну, да всё равно, – я там после разузнаю, кто кого приглашает. Беда только, что теперь пост и маскарадов нет. Как же быть? Всё равно, наверно есть такие дома, куда женщины ездят для падений. Я узнаю, я наведу справки и непременно туда поеду».
И яркое воображение Ляли пылко заработало, представляя ей, как она едет в подобный «дом» и что там с нею случится. Но при виде этой яркой картины ее охватило такое отвращение, что она невольно остановилась посреди тротуара.
«Боже мой! Да неужели же я действительно феномен? – с горечью восклицала бедная Ляля. – Каким же образом то чувство, которое неудержимо влечет всех женщин (сам священник об этом говорит, кому же и знать, как не ему?), во мне возбуждает лишь одно отвращение? Зачем же ты меня создал такою, о, Господи! Зачем же послал на землю? Какая цель в моем существовании?»
Стыд и унижение охватили Лялю. До сих пор, в глубине души, она считала себя выше других женщин; теперь же, увы, оказывается, что она – ниже их. Она – нравственный урод, она ненормальна, а, следовательно стоит ниже других здоровых людей. Это было новое, неиспытанное еще горькое чувство и больно кольнуло оно Лялю! «Уродец, – презрительно шептала она про себя, – в банку со спиртом тебя посадить и пожертвовать Академии Наук в назидание потомству!»
С этого времени Ляля перестала исповедываться. Последняя исповедь оставила по себе слишком тяжелое впечатление!
Как многим людям, ей надо было священника, стоящего на недосягаемой высоте и громящего оттуда ее пороки. В этот же раз она невольно чувствовала, что была чище душой своего духовника.
– Как знать, быть может, следующий священник, исповедуя меня, будет поздравлять и умиляться сердцем, что я не краду платков из карманов моих добрых знакомых, – с горечью думала Ляля.
VТетушка Ляли Радванович умерла, и она осталась одна на свете. У нее были лишь знакомые, но друзей не было, как не бывает их у людей сдержанных и целомудренных, никому своего внутреннего «я» не открывающих. Первое время после смерти тетки, Ляля как-то опешила, не зная, что предпринять и куда себя деть. Кто-то надоумил ее поехать за границу. Она выбрала Италию, где еще не была. Ее поездки за границу ограничивались до сих пор посещением немецких вод, куда врачи посылали лечиться ее тетку, a затем Nachkur’ами[53] в Швейцарии. В Германии Ляля отчаянно скучала, а, приехав в Швейцарию, немедленно простужалась и проводила свои дни в комнате. Всё это не оставило в ней доброго воспоминания и теперь, отправляясь в Италию, она ждала повторения прежних заграничных впечатлений.
Но с первых же шагов Ляля поняла, что Италия не похожа на остальную Европу, и что она близка и дорога ей, как Россия. Итальянская красота восхитила ее. Она бросилась осматривать музеи, руины, церкви и, странное дело, всё в этой чарующей природе говорило ей о Боге гораздо более, чем в темных и мрачных петербургских церквах. Новые, неведомые доселе мысли приходили ей на ум. Часто, сидя задумавшись на каких-нибудь развалинах, Ляля слышала голос, говоривший ей:
«Ты мучаешься одиночеством; ты считаешь себя выше людей; ты презираешь их, как вульгарных и пошлых существ, но так ли это? Права ли ты? Неужто вульгарен тот народ, что создал Христа? Ты отвечаешь, что Христос – Бог, а не человек. Пусть будет так. Но те люди, что с восторгом приняли его ученье, готовы были подвергаться гонениям и идти на смерть ради него, – что же, они тоже были вульгарны и пошлы? Психоз, говоришь ты, гипнотизм толпы. О, ваша наука всё умеет объяснить и принизить! Но отчего же тот же психоз так мало имеет власти над людьми, когда их зовут на разбой, грабежи и низость? Почему даже ту небольшую горсть людей, которая отвечает на этот призыв, могут увлечь, лишь обманув великими словами свободы, равенства и братства, а иначе и она не пойдет. И как скоро наступает разочарование! Как скоро спешат люди возвратиться к правде и порядку! Сравни, сколько лет продолжаются революции и сколько лет продолжается христианство. Так неужели вульгарны те люди, что столько веков сохранили Евангелие, как великий дар, которым они пока еще не умеют пользоваться, но который берегут, как великий завет на будущее время.
Ты удивляешься вульгарности и пошлости людской и считаешь себя выше их; но ведь это оттого, что ты знаешь свой ум и сердце. Другие же люди, которым они неизвестны, быть может, считают тебя такой же ничтожной и вульгарной. Они несправедливы к тебе, как и ты к ним. В том-то и горе, что человек из гордости, стыдливости, самолюбия глубоко затаивает в себе все лучшие свои чувства, поступки, мысли и стремления. Каждый старается быть как можно ординарнее, как можно больше походить на всех. Лишь мне не стыдятся они открывать свои души и я знаю, как прекрасны, как простодушны и наивны все эти пошлые на вид люди. Они приходят в церковь и плачут и горько жалуются мне друг на друга, и не знают что счастье в них самих. О, если бы они захотели наконец победить свою гордость и застенчивость, как бы быстро прекратились их страдания! Помнишь, как поражена ты была, почувствовав себя в минуту умиления близкой бедному, жалкому коробочнику. Так и тогда легко всем было бы стать братьями, и ничтожны и пусты показались бы им те якобы пропасти, что разделяют людей на классы и сословия.
Но не пришло еще время, и долго еще человечество будет страдать в слепоте своей. Ты не увидишь того дня, но верь, он наступит. Пока же страдай, ты не одна страдаешь. Вот ты любуешься на все эти картины, статуи, здания, а, знаешь ли, сколько слез и отчаяния легло в их создание? Оскорбленные, измученные люди выливали свое горе в великих творениях. Чтобы создать кроткое, невинное лицо мадонны, экстаз святого, поэму, повесть, роман, сколько нужно было пережить, перемучиться, переходить от отчаяния к надежде! От того-то и вечны великие творения искусства, что в основу их легло человеческое горе.
Не отказывайся же от своих убеждений потому лишь, что люди не оценили их. Есть другой суд и другая оценка, и верь, что ни одно твое доброе слово, ни один истинно-прекрасный поступок не будет забыт. За всё отплатится тебе сторицей. А пока живи, живи! Наслаждайся солнцем, голубым небом и горами. Ведь всё это для вас же создано, для вашего счастья, чтобы утешить и поддержать вас во дни уныния и сомнения».
Ляля пробыла в Италии год, и это было самое счастливое время в ее жизни. Она возвратилась в Петербург поздоровевшей и повеселевшей. Она не мучила себя больше вопросами, зачем жить, и какой смысл в жизни. Поздоровевший организм сам придумывал предлоги для дальнейшего существования.
– Что ж, если люди во мне не нуждаются, то я буду жить для самой себя, – думала она, – судьба дала мне независимость – стану ею наслаждаться. Буду читать, ходить в театр, путешествовать.
Увы, несмотря на свои годы, Ляля всё еще была наивна и не понимала, что характер свой переменить нельзя и что, несмотря на все благоразумные намерения и твердые решения, он всегда возьмет над ними верх. Ляля рождена была, чтобы болеть жалостью и должна была мучиться ею до могилы.
Но жалость ее приняла теперь новую форму. До сих пор Ляля жалела одних мужчин; к женщинам же относились с враждебностью и презрением. Но теперь глаза ее открылись, и какую бездну отчаяния и страдания увидала она перед собою! Бедные, бедные девушки, как горька их участь! Они растут с мечтами найти себе любимого человека, быть ему верной, преданной женой, и что встречают они в ответ? Недоверие, обиды, боязнь попасть в сети. Их любовь принимается с насмешкой, их законное желание иметь семью называется ловлей выгодного жениха. Не сделав ничего дурного, они испытывают незаслуженные унижения. Сердце их ожесточается; светлый образ мужа и друга тускнеет; его заменяет вражда и ненависть к мужчинам. Наиболее гордые остаются в девушках и влачат жалкое, бесцельное существование; другие, не выдержав одиночества, выходят за первого попавшегося, без любви, даже без уважения. Что ждет их в таком браке, и какое семейное счастье может существовать при этих условиях?
Иной раз Ляля, наблюдая какую-нибудь молоденькую девушку, только что начинающую выезжать в свет и милым, доверчивым взглядом смотрящую на мир, с ужасом рисовала себе ее дальнейшую судьбу. Она видела это свежее личико, покрытое преждевременными морщинами и светлые глазки измученными и полными тоски; и так страшно становилось Ляле, что она в отчаянии молилась:
«Избави ее от страдания, Господи! Лучше уж отдай ей мою долю счастья. Мое сердце так измучено и истерзано, что всё равно я уже не могу испытывать радость. Отдай же ей мою долю! Пошли ей теперь же, в ее юные годы, хорошего человека. Пусть она гордится им и считает его самым благородным существом в мире. Только при этих условиях и может существовать правильная семья. Не правда, Господи, что страдания необходимы. Страдание – уродливое ненормальное явление, и не должно существовать на свете. Пусть большинство людей будет счастливо и радостно, и тогда мы, несчастные, станем любоваться на них и примем свои страдания со смирением. Клянусь тебе в том, Господи!»
Ее жалость к девушкам приняла странную, несколько далее смешную форму. Ляля принялась их сватать, устраивая на своих вечерах встречи людей, которые, по ее мнению, могли подойти друг к другу. Она усердно хвалила своих приятельниц мужчинам, часто преувеличивая их достоинства, чтобы усилить впечатление. Она радовалась, когда ее подруги хорошели, и повсюду говорила об этом. Грустила, если замечала, что они старели и дурнели. Ее собственные морщины мало интересовали ее, но чужие огорчали чрезвычайно. Она волновалась, суетилась и смешила своих знакомых. Часто люди, видя ее хлопоты, с недоумением спрашивали Лялю:
– Да вам то что за дело, выйдут ли ваши подруги замуж; вы то о чем хлопочете?
– Как, о чем? О глупые, глупые люди! – возмущалась и негодовала Ляля, – как же они не понимают, что если бы мне удалось устроить несколько счастливых браков, то какое бы это было утешение в тяжелые минуты жизни! Разве не имела бы я тогда права сказать: прочь тоска! отойди, отчаяние! Неправда, что я бесцельно живу на свете. Вот там блаженствуют люди, и мне обязаны они своим счастьем. Без меня они, может быть, никогда бы и не встретились!
Жалость к девушкам мучила Лялю не только наяву, но и во сне. Ей снились страшные кошмары, и она просыпалась измученной и разбитой. Снилось ей, что она живет в каком-то монастыре или общежитии. Вдруг среди обитательниц появляются слухи, что какая-то девушка, находящаяся под стражей, приговорена к смертной казни. Ляля пугливо прислушивается. С ужасом узнает она, что эту приговоренную поведут перед казнью по всему монастырю, и она со всеми простится. Мрачно звонят колокола, торжественно льются звуки органа, слышится издали шум приближающейся толпы, и вот «она» показывается, окруженная стражей…
Ляля приглядывается к преступнице и видит перед собою испуганного ребенка, страшно потерявшегося и ничего не понимающего. Ляля пробует сказать ей несколько ласковых слов, но девушка не слушает ее. Она ничего не сознает и не слышит, и все силы ума ее направлены инстинктивно лишь на то, чтобы как можно дольше продлить свою жизнь. Ляля машинально следует за толпой. Вот вышли они на площадь, вдали виднеется эшафот… Преступница пугливо оглянулась и, видя, что никто не держит ее, бросается бежать. О, как засмеялась толпа! Ляля поняла, что они нарочно, для забавы, отпустили бежать бедную девушку. Со всех сторон ее настигают, окружают, и вот уж она бьется в их руках, как испуганная птичка. Ляля в негодовании кричит: «Оставьте ее, не мучьте!» Тоска разрывает ей сердце, и она просыпается вся в слезах.
– О, Боже! – в отчаянии молится Ляля, – зачем ты дал мне такой несчастный характер! Мало того, что я наяву тоскую за девушек, но и по ночам вижу несуществующие страдания, чтобы еще более растравить свое сердце! Зачем мне дана эта доля!
Время шло, а Леля всё не могла устроить ничьего счастья. Ни одна свадьба не удавалась ей, ни одну из своих приятельниц не могла она утешить или уберечь от горя. Тоска всё сильнее охватывала ее. Ляля полюбила заходить в церкви днем, часа в три, когда службы нет. Таинственно мерцали лампадки перед иконами, тихо шептались немногие посетители. Ляля становилась перед каким-нибудь, особенно чтимым, образом и молча наблюдала, как молились ему люди. С страстной мольбой, с горькими рыданиями кланялись они в землю, тихо шепча про себя и рассказывая Богу свое горе. Ляля с досадой смотрела на них.
– Ведь вы же сами нарисовали эти иконы; чего же покланяетесь им и ждете помощи? Смотрите, я живой человек, я создана Богом; мое сердце болит за вас. Отчего же не открываете вы своего горя мне и не даете вас утешить?
Но люди холодно смотрели на Лялю и проходили мимо. Так давно, столько уж столетий, человечество привыкло не доверять друг другу и прятать свои страдания, чтобы люди не осмеяли их злорадными словами. Лишь Богу несли они свои горести, лишь от Него ждали помощи. Если же не получали ее, то уходили в отчаянии и некуда им было больше обратиться…
А Ляля всё чего-то ждала. И вдруг бросалась на колени перед тем же образом и жарко молилась:
– Господи! сжалься надо мной! Дай мне кого-нибудь любить и жалеть. Я не могу жить с пустым сердцем. Господи, ты видишь мою душу! Ведь я же погибаю, погибаю!
Вампир
IКак-то раз осенью я поехала на журфикс к знакомым. Было скучно и банально, как на всех, вообще, петербургских журфиксах. Молодежь толпилась в одном конце большой красной гостиной, смеялась и флиртовала. В другом конце тихо и чинно разговаривали старики. Не принадлежа уже по моим годам к первым и не подходя еще ко вторым, я заняла нейтральную позицию посреди гостиной, у окна, под сенью большой пальмы. Я люблю оставаться так одной и молча наблюдать. Прелюбопытные попадаются иногда типы!
На этот раз мое внимание привлекла красивая румяная дама с черными оживленными глазами, высокая, полная, величественная. Ей можно было бы дать лет тридцать пять, если бы не седые, как серебро, чудесные волосы, еще более оттенявшие ее южную красоту. Она казалась маркизою времен Louis XV[54]. Одета она была очень своеобразно, в глубоком трауре, с креповой наколкой на белых волосах и в длинном траурном вуале. Я видела такой костюм за границей на знатных вдовствующих леди.
Траурная дама завладела всеобщим вниманием и горячо о чем-то рассказывала. Я подвинулась послушать. Речь шла о какой-то несчастной матери, только что потерявшей единственного сына. Дама рассказывала о ее страданиях с жаром, картинно, волнуясь и заражая волнением других. У многих показались слезы; все, видимо, были растроганы.
– Верно она сама недавно потеряла ребенка, оттого так и волнуется, – сказала я знакомой, сидевшей рядом со мной.
– О, нет! Она носит траур по муже, который пятнадцать лет назад застрелился в припадке меланхолии. Это – Элен Корецкая. Вы разве ее никогда не встречали? Она несчастнейшая женщина в мире. После смерти мужа она всю себя посвятила воспитанию своих двух дочерей. И вообразите: старшая дочь второй год, как в сумасшедшем доме, а вторая здорова пока… но какая-то странная, что-то в роде истерички, и с дьявольским характером. Бедная мать, Бог знает, что от нее выносит. Да, вот она сидит среди молодежи, блондинка, в зеленом платье.
Я внимательно посмотрела на молодую Корецкую. Трудно было представить большого контраста с матерью; худенькая, бледная, маленькая, истощенная, с большими, несколько на выкате светло-серыми глазами, длинным тонким носом с горбинкой и белокурыми волосами. Бледно-зеленое, очень изящное платье еще более оттеняло ее прозрачную белизну и хрупкость. Она была недурна, красотой молодости и свежести, но, Боже, какой это был жалкий, петербургский, болотистый цветок!
Молодая Корецкая сидела молча, вытянув длинные, костлявые, полуобнаженные руки на коленях. Глаза ее смотрели без цели; видимо, она была в другом мире. Должно быть, мой пристальный взгляд разбудил ее; она внимательно посмотрела на меня, затем встала, подошла и принялась молча разглядывать пальму, под которой я сидела.
– Эта бедная пальма очень больна, – слабым звенящим голосом заговорила она, обращаясь ко мне. – Ей нужен свет и воздух, а ее спрятали за ширму, в золоченое кашпо. Ее дни сочтены; она погибнет, даже если бы ее вынести теперь на солнце.
Корецкая говорила о пальме, как о живом существе и так серьезно, что я невольно улыбнулась.
– Вы, должно быть, любите цветы, – сказала я ей.
– Цветы? О, да! – и такая прелестная добрая улыбка вдруг осветила ее бледное худое личико, что я невольно почувствовала к ней симпатию. Мы разговорились. Я тоже люблю цветы, и мы скоро сошлись на этой почве.
Я рассказала ей, как пробрела недавно дачу по Ириновской дороге, и каких трудов стоило мне развести цветник и огород на песчаной земле. Корецкая слушала внимательно, подробно расспрашивая про каждый цветок. Видимо, она хорошо знала нравы и обычаи растений.
– Какая вы счастливая, – сказала она, – как бы мне хотелось пожить на вашей даче! Мечта моей жизни, эго провести лето в деревне так, чтобы был свой сад, и я могла бы смотреть за цветами и ходить без шляпы.
– Какая скромная мечта, – засмеялась я, – кто же мешает вам привести ее в исполнение?
– О, нет! Это невозможно! – И лицо ее затуманилось. – Maman не может жить без заграницы. Мы всегда в мае туда уезжаем и лишь к ноябрю возвращаемся. Я не имею понятия о деревенской жизни. Я всё лето провожу по отелям и хожу в шляпке, вуале и перчатках.
Я вновь перевела разговор на цветы; девушка опять оживилась. Между тем m-me Корецкая давно уже перестала разговаривать и очень пристально и внимательно рассматривала нас в золотой лорнет. Заметив ее взгляд, дочь вдруг прервала разговор и, нахмурясь, отвернулась. М-те Корецкая поднялась и красивой эффектной походкой подошла к нам.
– О чем это вы разговариваете? – любезно обратилась она ко мне. – Вы так оживили мою Зику, я прямо ее не узнаю. Мы ведь страшные дикарки; ко всему миру относимся враждебно, ни с кем не хотим говорить.
Я сообщила ей сюжет нашей беседы.
– Опять цветы! – и ее красивое лицо омрачилось. – Как я ненавижу эти цветы! Из-за них она весь мир, родную мать готова забыть! Вообразите, на днях я лежала в жестокой инфлуэнце; жар, бред, сорок градусов. И в это время моя дочь занималась поливкою своих обожаемых растений!
– Ведь поливка берет всего десять минут времени, – хмурясь и не смотря на мать, сказала Зика.
– Душа моя, когда родная мать больна, то никакие посторонние интересы не должны существовать. Ведь когда ты лежишь больная, я весь мир для тебя забываю. Впрочем, разве можно сравнивать любовь матери с любовью дочери? Между ними пропасть! Только тот, кто был матерью и может ее понять. Вы – замужем? – обратилась она ко мне.
Я отвечала отрицательно.
– Ну, так вам эти чувства недоступны, – с легким презрением сказала Корецкая. – Прощайся, однако, Зика, нам пора домой, – и небрежно кивнув мне своей красивой головой, она направилась в переднюю. Зика крепко пожала мне руку; она даже наклонилась, чтобы меня поцеловать, но, видимо, не решилась, покраснела, смутилась и поспешила за матерью.
IIПрошел месяц. Раз, вечером, около двенадцати часов, я допивала чай, готовясь ложиться спать, как вдруг неожиданный звонок удивил меня. Кто мог прийти в такой поздний час? В передней начались переговоры; затем горничная просила меня выйти, говоря, что какая-то барышня желает меня на минуту видеть. Я вышла и, к большому моему изумлению, увидела перед собою Зику Корецкую. Она была чрезвычайно смущена и, запинаясь на каждом слове, даже заикаясь от волнения, заговорила:
– Простите… вы, верно, очень удивлены… помните, мы говорили с вами о цветах на вечере у П-х… вы мне показались такой доброй… пожалуйста, не удивляйтесь, но… можно мне переночевать у вас сегодня?
Я действительно была удивлена такой просьбой, но, посмотрев на ее бледное лицо, красные заплаканные глаза, дрожащие от волнения губы, поняла, что с бедной девочкой случилось что-то необычайное. Я обняла и крепко поцеловала ее, сказала, что очень рада видеть, что моя «комната для гостей» как раз свободна, так как приятельница, занимавшая ее, вчера уехала на юг; попросила раздеться и выпить со мною чаю, пока приготовят для нее постель. Зика ободрилась. Губки ее всё еще дрожали, на глаза набегали слезы, но, выпив чаю, она понемногу успокоилась, разговорилась и даже стала смеяться, глядя на забавные прыжки и шалости моего фокстерьера. Я провела ее в приготовленную для нее комнату.
– Как здесь хорошо, как уютно и мирно! Мне кажется, я здесь наверно усну. Я, вы знаете, уже три ночи не сплю, всё мучает бессонница.
– Вы, верно, чем-нибудь расстроены?
– Нет… так… разные обстоятельства…
Я принесла ей сахарной воды и пожелала доброй ночи. Зика мигом разделась и скоро в полуотворенную дверь я услышала ее ровное дыхание. «Бедная девочка! – подумала я, ложась спать, – как рано начались для тебя драмы!»
Прошло часа два. Вдруг резкий звонок и громкий повелительный голос разбудили меня. Я вскочила, наскоро оделась и бросилась в переднюю. Элен Корецкая в сильном волнении расспрашивала мою горничную.
– Скажите, пожалуйста, – обратилась она ко мне, – как могло случиться, что моя дочь пришла к вам ночевать? Разве вы с ней знакомы?
Я объяснила, как было дело.
– Но, как же вы, сударыня, не сказали ей, что ее место в доме родной матери, а не у чужих? Вы должны были подумать о моем беспокойстве, о моем отчаяньи. Зика воспользовалась минутой, когда я лежала в сильной истерике, до которой она же меня и довела своими капризами и дьявольским характером. Мои служанки оттирали меня, и никто не видел, как Зика проскользнула в дверь. Я чуть с ума не сошла от ужаса; мы разослали во все стороны искать ее. Хорошо еще, что дежурный дворник слышал, куда она нанимала извозчика. Где она? Покажите мне мою дочь!
– Но ведь она теперь спит. Не лучше ли отложить объяснение до утра? Ее нервы успокоятся и ваши также.
– Вы меня удивляете, сударыня! Неужели вы думаете, что я способна заснуть в эту ночь? Мне необходимо видеть мою дочь, необходимо узнать, что происходит в ее сердце, какие причины побудили ее оставить дом родной матери. Вы не имеете права меня удерживать; не заставляйте меня обратиться за помощью полиции!
Ее громкий резкий голос разбудил Зику. Из-за дверей спальни послышался ее слабый голосок.
– Кто это? Неужели это опять maman? О, какие вы все жестокие! Я так сладко уснула, зачем вы меня разбудили!
– Зика, mon enfant![55] – бурно ворвалась в комнату m-me Корецкая, – что это значит, объясни мне! Как могла ты так безжалостно бросить родную мать?
– Maman, вы четыре дня подряд делаете мне сцены. Сжальтесь надо мною! Дайте мне хоть одну ночь провести покойно; мы завтра доссоримся!
И бедная девочка горько зарыдала.
– Успокойся, Бога ради, не устраивай сцен в чужом доме, не позорь меня. Я, родная мать, могу простить тебя, но чужие никогда тебя не поймут и осудят. И Бог жестоко накажет тебя за твою злобу к матери. Вспомни, как Он наказал твоего отца за его измены и бесчеловечное отношение ко мне, его верной и преданной жене. Вспомни, как Он наказал твою сварливую сестру. Берегись, как бы и с тобой того же не случилось. Покайся, пока есть время!
– Как вы странно представляете себе Бога, maman! Неужели Он только для того и существует, чтобы мстить за ваши обиды?