В фашисткой Италии роль культуры сильно отличалась от роли, которую она играла как в Советском Союзе, так и в нацистском Рейхе. В двадцатые годы, в первой фазе своего существования, итальянский фашизм во многом видел модель новорожденного Советского Союза как образец для организации своей культурной политики. Однако только в следующее десятилетие культурная политика фашистской партии полностью дистанцировалась от ориентира на уже явного восточного врага. В общем современные историки фашизма склонны выявить в культурной политике режима Муссолини отсутствие органичной и всеохватывающей концепции [GHINI. P. 13–23]. Культура не была стержнем политики, ее не наделяли общественно-воспитательными функциями, поэтому не звали литераторов на миссию обоснования новой «фашистской» культуры. Сама система цензуры была не столь удушливой, как это происходило в СССР и в Германии. При фашизме главный интерес выделялся массовой культуре с целью не привлечения, а отвлечения от политики, в то время как за культурными элитами признавалась относительное право на свободе слова во всем том, что не имело прямого отношения к идеологическим постулатам режима.
В первое десятилетие фашисткой Италии распространение русской и даже советской литературы не только не встречало особых препятствий, но и росло стремительно; так продолжалось до середины 30-х годов, когда все изменилось в связи с антисоветской (и в целом, ксенофобской) националистской пропагандой; цензура стала заметно проявляться лишь в те годы, допуская минимальное количество публикаций, связанных с Россией (не раз арестовывались уже изданные тиражи) [RE. P. 74].
В этом контексте, среди русских авторов имя Достоевского занимает первое место по количеству изданий и цитат в статьях [SORINA]: его произведения многократно переводились для крупных и мелких издательств, его тиражи были самыми значительными, писателю посвящались статьи в журналах и газетах, на него ссылались не только литераторы, но и философы и журналисты. Роль Достоевского-мыслителя никак не уступала его успеху романиста – именно в те годы издавались впервые в итальянском переводе не только художественные произведения, но и «Дневник писателя», письма и отдельные публицистические произведения. Они вызывали отзывы и рецензии.
Политические взгляды Достоевского, таким образом, могли получать довольно широкое распространение в итальянском обществе, хотя самого Достоевского не причисляли к корифеям фашисткой реакционной и антикоммунистической «революции» так, как это происходило в те же годы в Германии. Вероятно, на восприятие писателя как пророка христианского гуманизма, а не как представителя реакционного националиста, повлияли католическая среда вместе с авторитетными оценками Н. Бердяева и, в особенности, Вячеслава Иванова, проживающего тогда в Риме, активно участвовавшего в деятельности итальянской интеллигенции. Именно в тридцатые годы, между прочим, Луиджи Парейсон, один из самых известных представителей итальянского экзистенциализма, начинал свое долголетнее исследование о философском начале художественного наследия Достоевского. Это способствовало тому, что философско-христианское веяние его романов стало доминантным элементом в итальянских отзывах о русском писателе.
В этом процессе, фашистский режим не играл непосредственной роли. Двое главных представителей официальной культуры той эпохи, т. е. фашист Джованни Джентиле и не-фашист Бенедетто Кроче, в общем недооценивали как Достоевского, так и русскую словесность. Кроче явно не понимал и не принимал творчества Достоевского, причисляя его к литературному направлению итальянского реализма («веризма») или французского натурализма конца XIX века (ср. [ADAMO. P. 89]). Более проницательным оказался подход Джентиле, ставшего настоящим основоположником культурной политики фашизма. Признание им первостепенного значения творчества Достоевского (и русской литературы) стало проявляться после 1932 г., когда его назначили главным редактором флорентийского издательства «Сансони». В издательскую программу Джентиле внес публикацию главных романов Достоевского и фундаментальной «Истории русской литературы» Этторе Ло Гатто [VITTORIA. P. 197].[2]
Однако и в основном, неотвратимое проникновение Достоевского в глубину итальянской культуры следует приписать интеллектуалам и писателям, далеким от фашисткой идеологии, или ее активным оппонентам (таким, к примеру, как Пьеро Гобетти, Леоне [Лев] Гинцбург, Альберто Моравиа). Профашисткие же интеллектуалы стремились объявлять самодостаточность «италийского духа», отрицая потребность в любом взаимоотношении с «чужими» культурами, тем более с «чумовой» культурой большевистской России. Характерны в этом отношении демонстративные высказывания тогда воинствующего писателя-фашиста Курцио Малапарте, такими словами охарактеризовавшего Достоевского: «одержимый эпилептик, я его не знаю» (а Толстого – «старик, который решил умереть в третьеклассном зале ожидания на маленькой станции России»). Малапарте считал вообще, что «нельзя читать не-латинских писателей», что это «бесполезно и вредно» [LAGARDE. P. 84–85]. В те времена он на самом деле уже очень хорошо знал Россию и ценил русскую литературу, но придерживался куражного и провокационного подхода «революционных» фашистов, унаследованного от «правых авангардов», в первую очередь от итальянского футуризма.[3]
В тридцатые годы все-таки встречались в Италии попытки «фашистизации» Достоевского,[4] но фигура русского писателя оказывалась, по всей видимости, слишком глубокой, сложной и потенциально «опасной», чтобы она была канонизирована на культурном поприще тоталитарной Италии.[5] Об этом пишет Серджия Адамо, тщательно изучившая восприятие Достоевского в итальянских журналах того времени:
Фашистское государство <в 30-е годы> нуждалось в органической культуре, способной принимать в любом виде общеполитический облик <…>, способной выражать единое и всеохватывающее фашистское мировоззрение <…>. Непременное приближение к Достоевскому происходило на основе такого предопределенного контекста, при предварительном понижении степени той проблематичности, которая стала постепенно проявляться в течение 20-х годов. Оно основывалось на систематическом вытеснении самых проблематичных интерпретаций ХХ века <…> итак почти полностью застыло внимание периодических изданий к русскому писателю <…>. Операция нейтрализации в отношении Достоевского была особенно тонкой – русского писателя заставили воплотить основные позывы фашистской пропаганды и одновременно его отстранили как от предварительных средств создания консенсуса, так и от наиболее оживленных культурных веяний <…>. На этих основах, Достоевского наделили одновременно функцией сторонника бюрократизированной государственной религиозности, нацеленной на империалистское первенство, и разоблачителя истинной природы большевизма. Концепция Достоевского о русско-православном примате могла становиться моделью для империалистической миссии фашизма [ADAMO. P. 193–195].
Сближение режима Муссолини с гитлеровской Германией во второй половине тридцатых годов привело к заимствованию многих поведенческих черт общественно-политического характера у мощного союзника. Это привело к обострению этно-национальной коннотации итальянского национализма и так наз. «империализма с цивилизационной целью». Речь идет в первую очередь о возникновении и быстром распространении еврейской темы, до того момента почти отсутствующей в итальянских общественных дебатах. Неслучайной является, в сентябре 1938 г., в соответствии с появлением в Италии антиеврейских «законов о расе», публикация анонимной статьи под громким заглавием «Русская (еврейская) революция и пророчество Достоевского». Она появилась в венецианской газете «Gazzetta di Venezia» и ссылалась на авторитет Достоевского, настаивая на пагубную роль евреев в мировой экономике [GAZZETTA]. До того момента лишь один раз антисемитские высказывания Достоевского прозвучали в итальянской прессе: в фашистском культовом журнале «Il Selvaggio» («Дикарь»), опубликовавший в 1927 году перевод отрывка из статьи «Дневника Писателя» («Status in statu») [SELVAGGIO].
В итальянском общественном дискурсе и раньше затрагивалась связь между еврейским вопросом и большевистской революцией, но спор был количественно и качественно гораздо спокойнее, чем это происходило во многих других странах. В любом случае творчество Достоевского не занимало такой ключевой роли, как пресловутые «Протоколы Сионских мудрецов», имевшие в Италии тоже заметное распространение [DE MICHELIS (I), (II)], [CIFARIELLO]).
Это детальное, но все-таки синтетическое отступление из истории фашистской Италии свидетельствует о том, насколько важной являлась и продолжает являться фигура Достоевского за границами России. Гораздо больше Пушкина (известного на западе лишь элитам) именно Достоевский является главной эмблемой русской культуры за рубежом. Его произведения использовались неустанно для манипуляции и мистификации (предполагаемого) его мышления, притом в совершенно разные, порой противоположные направления. Этот немаловажный факт указывает, с одной стороны, на необходимость заполнить – на основе текстов, документов, писем, воспоминаний – лакуны, продиктованные недосказанностью; с другой стороны, он говорит и об ответственности и трудностях тех, кто решается писать об отношениях Достоевского к евреям. Эти сугубо исследовательские сложности проявляются в немногих предыдущих попытках анализа этой тематики.
До настоящей книги немногие публикации пытались вызвать интерес к щепетильной теме «Достоевский и евреи» и, фактически, никто еще не сумел обосновать научную дискуссию. Среди этих публикаций, многим известна книга Дэвида И. Гольдштейна «Достоевский и евреи», опубликованная впервые в Париже в 1976, переведенная на английский (с предисловием знаменитого биографа Достоевского Джосефа Франка) и на сербский языки.
В своем предисловии к сербскому переводу книги Гольдштейна Миодраг Радович пишет, что «в принципе, антропология героев Достоевского артикулируется этично, а не этнично» [RADOVIC. S. 12]; в этих словах заключается имплицитная критика Гольдштейну, направлявшему свой взгляд на те места произведений Достовского, где мелькает еврейская тема. Он тщательно их просмотрел тематически, но в целом недооценивал их соотношения с историко-общественным контекстом. В результате анализ, проведенный Гольдштейном, вызывает фундаментальное сомнение о том, не преувеличил ли автор значение еврейского вопроса в глобальной концепции Достоевского.
Еще более обстоятельную критику книги Гольдшейна обнаруживается в предисловии Франка к американскому изданию. Однако, именно на этих кратких страницах знаменитого достоевсковеда впервые открыто ставится капитальный вопрос о «двух Достоевских», т. е. о возможности трактовать писателя-художника и публициста-человека совершенно отдельно друг от друга [FRANK. P. IX–XV]). Гольдштейн предусмотрел этот подход, но его озвучил сам Франк, раскрывая таким образом эксплицитно самый значительный «узел» эпистемологической дискуссии об изучении разнородных произведений и текстов Достоевского.
Марк Уральский и Генриетта Мондри в своем подходе к еврейской тематике внимательно считались с предыдущим опытом как Давида Гольдштейна, так и иных предшественников. Их понимание рискованности одностороннего взгляда позволило им подойти к столь острому вопросу с беспристрастием научных исследователей. В книге «Достоевский и евреи» поражает детальнейшее изучение исторических материалов, которое предотвратило их от погрешностей инициатора. Это отнюдь не означает, что читатель новой монографии не будет сталкиваться при чтении со спорными местами. Напротив, именно разносторонний характер «расследований» сопровождается у авторов прекрасным сознанием о разнице между «данными» и «мнениями». Уральский, к примеру, решился обрисовать подробный психологический портрет Достоевского, исходя из свидетельств и биографических данных о нем. Подобная операция не лишена рисков, потому что автор неизбежно идет по лезвию ножа между научнодоказуемыми фактами и субъективной интерпретацией. Самому читателю предоставляется решить, насколько предложенный портрет Достоевского представляется убедительным или спорным. Каким бы ни оказалось мнение читателя, портрет писателя, созданный Уральским, представляется живым и интересным именно в плане соприкосновения с «реальным человеком» Достоевским. Обнаруживаются и другие моменты, когда дух публициста берет верх над сугубо научным дискурсом – некоторые ноты полемичности и личной вовлеченности становятся почти неизбежными перед столь болезненной темой. Но это бывает лишь изредка и даже оживляет чтение, подтверждая соответствие книги жанру «документальной нон-фикшн» без претензий на безукоризненное «безличие» академического стиля (не всегда, кстати, присущее исследованиям «гуманитариев»).
Парадоксальным образом, именно благодаря трезвости обоих авторов и избранному ими методу работы, хочется признать за ними некоторое право намеренно «вступать в арену споров». На наш взгляд подобное, принципиально сложное сочетание исследовательского и критического подходов авторам удалось. Поскольку в книге спорность высказывается честно и в неизменном сопровождении логично разработанных аргументов, то «борьба» рассуждений не ведет в беспорядок, а способствует раскрытию или разрешению важных запутанных «узлов».
Нельзя согласиться с Марком Уральским лишь в неоднократном выражении скептического отношения к российскому современному достоевсковедению в целом. По мнению автора, казалось бы, сегодняшние исследователи творчества Достоевского в России принимают априорную позицию апологетов патриотических и православных взглядов писателя. Так обстоят дела в некоторых случаях, реже у текстогов и филологов. На самом деле в трудах российских достоевсковедов обнаруживаются разные направления – светские и религиозные, православные и не православные, философские и политические, притом не всегда выбранное направление становится «тенденцией».
Для современного российского достоевсковедения высокого профиля не характерны модные «околоцерковные» толкования творчества писателя (часто эфемерные, ибо основанные на недостаточно глубоких знаниях в области богословия); скорее замечается в них внимание к текстологическим вопросам, к рукописным источникам, к источниковедению (нередко при использовании новой технологии). Обобщающий взгляд Уральского объясняется тем, что он имеет в виду не «науку», а немалое количество псевдонаучных, поверхностных или явно конъюнктурных публикаций, тенденциозно направленных на прославление Достоевского как главного кумира русского православия. Неприязнь к подобной лженауке – небезосновательна, но необходимо отдать должное самым серьезным российским исследователям, что наука о Достоевском в России не отстает (впрочем, сам Уральский имплицитно это признает, ссылаясь на значительное количество ценных академических исследований).
Подходя к заключению, стоит вернуться к особенности этой книги, способной вызвать чувство благодарности. Речь идет о вышеуказанном «двуголосье» или, лучше сказать, «многоголосье». Двое авторов работали самостоятельно, обмениваясь информацией и мнениями, но не подчинялись к единой, монологической концепции. Это становится большим «плюсом» их труда, который, вопреки всей тенденции нашей эпохи, умеет разыскивать и разъяснять тонкости, больше чем подавать просторные «полуфабрикатные» ответы. Благодаря многоголосью, в этой книге читатель не найдет на поставленные вопросы однозначного, окончательного и безоговорочного ответа. В этом заключается безусловная заслуга монографии, отражающей глубокое родство с наукой, ведь настоящая наука занимается не «правдой» или «истиной», а разоблачением ошибок, лакун, противоречий и (все чаще и чаще распространенной) явной неправды.
Мнения Уральского и Мондри насчет отношений Достоевского к евреям и еврейскому вопросу, насчет уровня его знаний о еврейской и иудейской культуре не во всем сходятся, а в чем-то даже сильно расходятся. Читателям предоставляется задача раскрывать эти ценнейшие места и переживать то состояние парадоксальности, к которому их приучило само творчество Достоевского.
Как все парадоксы, связанные с Достоевским и им самим умышленно инициированные, чтение этой книги предусматривает умственную зарядку и действует противоядием от тривиальной однолинейной «правды», неизбежно закрепляющей то самое манихейство, против которого самый тонкий и дерзкий русский гений воздвигнул свою мощную художественную крепость. Мир Достоевского был создан в «подземной вселенной» человеческой психики; этот мир является неэвклидовым пространством, в котором «дважды два – пять – премилая иногда вещица». В том-то и дело, что иногда, ибо все, в многомерной вселенной Достоевского, относится к латентной возможности быть не так, как кажется (или… хочется).
Еще раз, но гораздо глубже данная книга раскрывает вопрос о ценнейшей двойственности наследия Достоевского, о вопросе несоответствия художественного и публицистического корпусов его текстов. Еще раз ставится здесь спорный вопрос о том, насколько можно отличить великого художника от историко-общественной фигуры или тонкого и великодушного аналитика меандров человеческой психики от русофила, явно не лишенного юдофобских предубеждений. Ответ останется столь же открытым, как и сам вопрос. А в этом, все же парадоксально, Достоевский походит на ученого раввина, способного терпеливо разыскивать в Торе все новые и новые вопросы и покорно считаться с очень вероятным отсутствием окончательного, человеческого ответа.
Стефано Алоэ и Лаура Сальмон
Италия, март 2021 года
Вступление
Настоящая книга является очередной из многотомной серии произведений авторов, раскрывающих одну из ярких страниц русской культуры – полувековую историю взаимоотношений классиков русской литературы с еврейством. За последние двадцать лет из под пера Марка Уральского и Генриетты Мондри вышли в свет следующие книги: «Бунин и евреи», «Горький и евреи» (2018), «Марк Алданов: писатель, общественный деятель и джентльмен русской эмиграции (2019), «Чехов и евреи», «Лев Толстой и евреи» (2020) [УРАЛ (I–V)], «Писатели-народники и евреи. Г.И. Успенский и В.Г. Короленко (по следам «Двести лет вместе»)» (2005) [МОНДРИ (I)] и «Василий Розанов и евреи» (2000) [КУРГ-МОНДРИ]. Логическим продолжением этой тематики является книга «Достоевский и евреи», поскольку именно эпоха российской истории, на которую приходится жизнь и деятельность Достоевского»: конец 1850-х – начало 1880-х годов, относится ко времени начала тесных контактов между представителями русского и еврейского культурных сообществ. Эти годы отмечены появлением на русской культурной сцене литераторов, художников и музыкантов еврейского происхождения и одновременно возникновением непрерывного русско-еврейского дискурса, по поводу которого Василий Васильевич Розанов, характеризуя его как «спор», писал (В.В. Розанов – М.О. Гершензону, ок. 14 января 1913):
Вообще «спор» евреев и русских или «дружба» евреев и русских – вещь неоконченная и, я думаю, – бесконечная [ПЕРЕП: РОЗ-ГЕР. С. 238].
В приложении к Достоевскому, как, впрочем, и самому В.В. Розанову, это замечание имеет особое «наполнение», предполагающее разъяснения, уточнения, а значит и особого рода оценочное отношение – «позицию» или угол зрения. По этой причине вопрос об отношении Достоевского к евреям в научном достоевсковедении, как никакой другой, сильно идеологизирован. При его рассмотрении необходимо обращать особое внимание на соблюдение «принцип Вебера»[6], постулирующего обязательность строгого разграничения между исследованием фактов, с одной стороны, и оценочными суждениями – с другой. Именно такой подход и был выбран нами как методологическая основа для написания данной книги
Поскольку свое отношение к евреям, еврейству в целом и «еврейскому вопросу» в России в частности Достоевский высказывал лишь в письмах и публицистических статьях, его замечания долгое время привлекали внимание исключительно русских читателей, мыслителей и историков литературы. В СССР, начиная с 1930-х годов еврейская проблематика была полностью выведена из исследовательского поля научного достоевсковедения. На Западе же серьезный интерес к ней возник – во многом как результат симпатии к Достоевскому нацистов и трагедии Холокоста, в 70-х годах прошлого века. Начало полемическому дискурсу положил выход в свет англоязычной версии книги Дэвида Гольдштейна «Достоевский и евреи» [GOLDSTEIN] в 1981 г.
Поскольку тема отношения Ф.М. Достоевского к евреям и еврейству до сих пор является актуальной, авторами особое внимание уделено истории вопроса, ее аналитическому осмыслению и иллюстрации различных точек зрения.
Главы I–VIII настоящей книги полностью написаны Марком Уральским, главы IX–XI – филологом-славистом, профессором Генриеттой Мондри.
Авторы выражают свою искрению признательность профессорам Барри Шерру (Чикаго) и Анжею де Лазари (Познань), которые взяли на себя труд прочесть манускрипт и сделали ценные замечания, а также Андрею Тесля (Калининград) и профессору Михаэлю Р. Катцу (Миддлбери) за их консультации по отдельным вопросам.
Глава I
Парадоксы и антиномии Федора Достоевского
В человеке могут ужиться с благородством всякие мерзости.
Н.Н. Страхов – Л.Н. Толстому,26 ноября 1883 г.Раз акты воли человека эмпирически обусловлены и необходимы, то человек за них ответственности не несет. Но поскольку нам кажется, что эти акты воли определены идеями разума, которые ничем не обусловлены, а являются «свободной причинностью», постольку мы возлагаем на человека ответственность за его поступки. На этой мнимой свободной причинности, на этом «кажется» основывается ответственность за поступки. Человек ни в чем не виноват, но нам кажется, что он виноват – потому-то он для нас и есть виноватый.
Голосовкер Я.Э.Достоевский и КантМой дорогой муж <…> представлял собою идеал человека! Все высшие нравственные и духовные качества, которые украшают человека, проявлялись в нем в самой высокой степени. Он был добр, великодушен, милосерд, справедлив, бескорыстен, деликатен, сострадателен – как никто!
Достоевская А.Г.ВоспоминанияФедор Михайлович Достоевский – самый противоречивый, выпадающий из репрезентативной галереи «великих русских писателей» классик. В первую очередь, это утверждение касается одного из знаковых качеств его художественной прозы – ее семантической парадоксальности. Парадокс[7] в произведениях Достоевского, будь то роман, повесть или же очерк, выступает как литературный прием, посредством которого писатель вводит новые смысловые акценты, соединяя их с привычным для читателя «старым» содержанием. Противоречие (антиномия), содержащееся в парадоксе, актуализирует старое знание, «остраняет»[8] новую идею и вовлекает читателя в орбиту сознания героя. Понятие парадокса и парадоксального впервые вводятся Достоевским в статье «Г-н – бов и вопрос об искусстве» (1861) для характеристики идей радикального критика Николая Добролюбова, которые, как он справедливо отмечал, «часто бывают парадоксальны», затем мы встречаем их в «Записках из Мертвого дома» (1862), «Записках из подполья» (1864) и, наконец, в главке «Парадоксалист» «Дневника писателя» за 1876 г. Его герои-парадоксалисты – это всегда мечтатели, которые живут в сфере мысли. Их парадокс – «приключения сознания»; т. о. они провоцируют читателя осознать собственную позицию по отношению к сфере идей, являющихся выражением их, как героев данного литературного произведения, сокровенных субъективных мнений[9]. Парадоксальность в частности – непременный атрибут такого типа личности в человеческом общежитии, как чудак. По убеждению Достоевского, которое он декларирует «От автора» в начале романа «Братья Карамазовы»:
чудак «не всегда» частность и обособление, а напротив, бывает так, что он-то, пожалуй, и носит в себе иной раз сердцевину целого, а остальные люди его эпохи – все, каким-нибудь наплывным ветром, на время почему-то от него оторвались… [ДФМ-ПСС. Т. 14. С. 5].
В силу своей противоречивости, фантастичности, а подчас и нелепости парадоксальными выглядят многочисленные высказывания Достоевского в его письмах, черновых записях и полемических статьях «Дневника писателя». Касается это и обсуждавшейся Достоевским «еврейской темы», интерес к которой у него был не случайным, а идейно мотивированным.
Парадокс, парадоксалист[10] и производные от них определения, столь часто прикладывающееся Достоевским к сфере идей или форме умствования той или иной персоны, справедливы и в отношении его самого, как характеристики, которые, формируют взгляды и психофизический портрет его личности. В этом качестве они доминируют также в оценке биографии Достоевского и его художественной прозы – причем как со стороны современников, так и последующих поколений читателей, мыслителей и ученых-достоевсковедов [ЦАЦЕНКИНА], [ВОЛГИН], [До-ФМВП].