Пока я ходил за дровами, жена встала с кровати и сейчас ходит по кухне румяная и свежая. Она меня любит. Я её обожаю. Она невысокая – мне по плечо, светло-русая, пухленькая и в свои тридцать пять лет всё ещё походит на девочку – подростка. Встретились мы с ней случайно, поженились скоро, но живем не хуже других.
– Выспался? – спрашивает она, приближаясь ко мне с лукавой улыбкой.
– Да, – отвечаю я.
– Тогда пойди кроликам травы накоси, ящик с помидорной рассадой на окно переставь и воды натаскай в баню.
– Ладно, – отвечаю я, готовясь выполнить все её поручения. Мне это не сложно. Утром Ксюша добрая, порой даже ласковая, но её привычка командовать меня слегка раздражает. Я сдержанно улыбаюсь ей, целую в румяную щеку, а потом иду косить траву. От обильной росы ногам холодно даже в сапогах, зато коса ходит по влажной траве легко и бесшумно. На том месте, где я кошу траву, лежит синяя тень от берез и кленов, которые когда-то посадил мой отец… Отца уже нет. Он был большой усатый и молчаливый, как кирпич. Из таких кирпичей наши вожди когда-то сложили фундамент социализма.
Отец однажды рассказал мне, что он был счастлив только в детстве, в доме своего отца, купца второй гильдии. Потом в его жизни была тяжелая работа, лагерь, куда он попал по доносу своего завистливого товарища. После лагеря у отца была война, а после войны снова – тяжелая работа. Москва всё что-то меняла и строила, а Россия поставляла кирпичи.
В моем детстве каждое утро было началом новой жизни, которая длилась и длилась до тёмного вечера в глубине сада. А в саду каждый вечер работал лопатой и секатором отец. Он был для меня настоящим авторитетом, он приучил к меня тяжелому крестьянскому труду, потому что точно знал – этот навык мне обязательно пригодится в жизни. Телевиденье в ту пору было не у всех, радио глухо потрескивало и пело революционные гимны. Газеты писали о выполнении и перевыполнении разного рода планов и постановлений.
Летом каждое погожее утро я выходил в сад и смотрел, как из-за леса медленно поднимается солнце. Когда оно поднималось чуть выше кромки деревьев, всё вокруг сразу становилось золотистым и ажурным, как на картинах Архипа Куинджи.
– Может и ты когда-нибудь такой же сад вырастишь, – говорил порой отец, подходя ко мне. – У каждого человека на земле должен быть свой сад.
– Ладно, – привычно отвечал я.
– Только это не просто, – продолжал отец. – Для этого много времени нужно. Много труда и много терпения.
Иногда по вечерам отец с матерью вполголоса рассуждали о моем будущем. Я слушал их и не находил в этих речах ничего обнадеживающего для себя. Мне почему-то казалось, что у родителей на мой счет могло быть более лестное мнение. Помню, отец говорил: «Старших выучим, постараемся дать им высшее образование, а этого учить не будем. У него к ученью тяги нет. Зато силы в руках много. Пусть живет возле нас, помогает нам по хозяйству. Это у него хорошо получается. А потом, когда посерьёзнее станет, пусть сам себе дорогу ищет. Если учиться придумает – бог с ним, а если нет – ничего страшного».
Отца больше нет, но его слова, сказанные когда-то, начинают сбываться. Он считал меня человеком впечатлительным, но недалеким, излишне скромным и неуверенным в себе. Это как раз то, что я сейчас чувствую. Я хорошо рисую, неплохо играю на гитаре, иногда сочиняю стихи, потом к стихам пробую подобрать музыку. Моя голова всегда забита разного рода планами, задумками, мечтами. Мне многого хочется достичь, познать, приблизить. Но всё чаще мне не хватает времени на поиски своего пути. Поэтому я успеваю выполнять только обязанности мужа и отца, а всё остальное откладываю на потом. Я не верю, что весь такой волшебный мир кругом состоит только из темных теней и несбыточных иллюзий. Нет, нет. Он красивый, живой, пахнущий цветущей черёмухой, в запахе которой я ощущаю восторг и смятение. Мне кажется, что у меня ещё масса времени впереди. Я ещё всё успею. И хотя сейчас у меня за плечами лесной техникум и лесной институт, мне кажется, что ничему я там не научился. В этом отношении отец оказался прав.
Когда я впервые увидел свою будущую жену, когда впервые подошел к ней, то почувствовал такое сильное волнение, что ничего не смог ей сказать, только ясно ощутил, как во мне что-то ожило и зашевелилось. Моя будущая жена была в светлом капроновом платье, на котором хорошо выделялись крупные кленовые листья кофейного цвета. На ногах у неё были белые гольфы и серые туфли на высоком каблуке. Дело, кажется, происходило на танцах, в нашем стареньком Доме культуры, на фасаде которого висел плакат со словами: «Сила партии – это её народ!».
Помню, когда я достаточно осмелел, чтобы заговорить с ней, она лукаво улыбнулась мне и сказала, что примитивная танцевальная музыка, которая тут звучит, ей давно не нравится, а скука сельских вечеров гнетет. Немного помолчала, изучающе глядя на меня, и добавила, что в последнее время она всей душой полюбила музыку Гектора Берлиоза. Что она была бы рада послушать вместе со мной несколько арий из его знаменитых опер в исполнении Энрико Карузо. А жить она хотела бы где-нибудь во Франции. К примеру, в Париже, на улице святого Лаврентия, или в парижском пригороде Сен-Дени.
Надо признаться, это меня поразило в ней больше всего. Крыть стало нечем, и я тускло признался, что поднимаю одной рукой два пуда десять раз. А ещё, если понадобиться, могу целую неделю голодом просидеть. Она с иронией посмотрела на меня и ничего не ответила. Я отчетливо почувствовал, что этого мало и начал рассказывать ей о всех других моих достоинствах. Вскользь вспомнил и про то, что в любой уличной драке всегда выхожу победителем.
– Нет, нет, не говори мне об этом. Не надо. Хотя бы в первый вечер не говори, – умоляюще залепетала она. – Это неприлично.
– А ещё я рассказы пишу. И стихи, – добавил я.
– Что? – удивленно и радостно переспросила она. – Ты пишешь рассказы?
– Пишу, только их пока что нигде не печатают.
– Это очень интересно. Расскажи мне о том, где ты берешь сюжеты для своих рассказов? Что тебя больше всего интересует?
– Я дам тебе что-нибудь почитать, и ты сама во сем разберешься.
Ночи тогда были длинные, гулкие, наполненные шелестом листвы и пронизанные лунным серебром. В этих ночах без умолку пели птицы и распускались цветы.
Сейчас моя Ксюша никогда не вспоминает о тех ночах, хотя иногда мне кажется, что только тогда я и был по-настоящему счастлив. Мы гуляли по ночному Красновятску и мечтали о будущем, как все влюблённые. В этих мечтах мы вольно и весело жили одной любовью вдали от натурального хозяйства, сельских будней и тяжелых житейских забот. В этих красивых мечтах мы почему-то имели много денег и всего одного, очень умного и курчавого ребенка, который должен был стать профессором консерватории или на худой конец видным музыкантом во фраке с бабочкой. Сейчас трудно представить, как дороги были нам эти мечты, как гармонично они сочетались с нашими желаниями.
Разве мог я тогда представить, что очень скоро буду зарабатывать на жизнь тяжелым физическим трудом. Тогда это казалось кощунством, низвержением с вершин, несусветной глупостью. Но время делает свое дело. Мечты остаются мечтами, а человек постепенно привыкает ко всему, что раньше казалась ему невозможным.
Прошло какое-то время и вот я уже работаю в нашей старой столовой на главной улице Красновятска. Не поваром работаю, нет, обыкновенным разнорабочим – шабашником. Мы с другом ломаем печи, в которых когда-то пекли хлеб. Перестройка – ничего не сделаешь. По всей России сейчас что-нибудь ломается, вот и мы тоже не отстаем от других. В этом году зима была тёплой, школьную котельную по этой причине закрыли рано, вот я и остался на всё лето без работы.
Помню, здесь, на нижнем этаже, где располагалась пекарня, всегда было сумрачно и тесновато, но зато вкусно пахло свежеиспеченным хлебом. Хлебный дух от пекарни по ветру разносился на несколько улиц в округе, так что, продвигаясь к источнику волшебного запаха, можно было выйти к пекарне и купить хлеб ещё горячим, с тонкой хрустящей корочкой. Говорят, приезжие люди так и поступали. Сейчас хлеб пекут в районном центре и очередь за ним никто не занимает заранее. Хлеба везде навалом.
Ломать печи просто. Кирпич за весну отсырел и отваливается из печной кладки без особых усилий, зато выносить на улицу тяжело. Мой друг, которого я в шутку называю бригадиром, уверяет, что в старых печах этого кирпича тонн двадцать, так что мы ещё продешевили, оценив эту работу в десять тысяч рублей. Правда, договор уже подписан и возмущаться сейчас смысла нет. Работа у нас тяжелая, ничего не скажешь, но бригадир уверяет, что сделаем мы её быстро. Ему почему-то кажется, что всё можно делать быстро, легко и весело.
От постоянного напряжения на этой работе у меня обильно потеет спина, гудят руки, рубаха прилипает к лопаткам, пальцы на руках сами собой разгибаются под тяжестью носилок, но я старюсь не унывать, старюсь не сдаваться. Иногда я мечтаю о том, что скоро получу свои пять тысяч рублей и куплю у соседа мотоцикл «Минск». Будем с женой ездить на нем за ягодами и за грибами, а потом и на рыбалку по выходным. Ксюша будет рада.
Отдыхаем мы с напарником редко, сидя на груде холодных кирпичей возле забора. Иногда покупаем по кружке пива, иногда – бутылочку красного под названием «Плодовоягодное». Бригадир кладет под зад рукавицы, с облегчением вздыхает и закуривает. Крепкий мужик, ничего не скажешь. Он ниже меня ростом и в плечах неширок, но удивительно жилист. Лицо у него некрасивое, какое-то слишком длинное и бледное, нос широкий, лоб низкий, а глаза маленькие и увертливые, с тайным блеском внутри. Так сразу и не поймешь, что в них. Усталость или ирония.
Обычно, закурив сигарету, бригадир начинает рассуждать.
– Да, – говорит он, – в мои-то годы пора бы уже головой работать, а не руками. За сорок перевалило. Хотя сейчас головой тоже много не заработаешь. Особенно в таком месте, как наше. Это в столицах сподручнее головой-то. Там другая жизнь… Вот, не поверишь, Андрей, сколько лет живу, столько и завидую столичному люду. Особенно тем, кто руками-то не работает. Потому что грамотные люди в большом городе всегда при деньгах. Э-х-х-х, черт возьми! Ты не живал, небось, в Москве-то?
– Не приходилось, – ответил я.
– А у меня вот было однажды после севера. После того, когда я выбрался из Воркуты… Я там, в Москве-то, все деньги прокутил, которые в шахте заработал. И не жалею. Зато настоящей жизни попробовал, франтом походил. Сейчас есть что вспомнить. Ведь нынешняя-то жизнь – это сплошное фуфло.
Выслушав это признание, я понял, что и моя жизнь, наверное, тоже фуфло. Только мне она почему-то нравится, и менять её я не собираюсь. Правда, иногда вдруг опомнюсь и подумаю с тоской: неужели это всё никогда не кончится – счастье моё в трудах и заботах? Но остыну малость, отдохну, погляжу вокруг влюблёнными глазами и задам себе вопрос: а что ещё мне нужно? Было бы здоровье – всё остальное приложится. Вероятно, редкий человек в России знает, что он такое на самом деле. Как ему жить положено, чем заниматься? Вот и я тоже ничего толком не знаю. Душа к чему-то высокому стремиться, а тело заковано в жесткие рамки привычных обязанностей и забот. Должно быть из-за этого мне всё время приходится преодолевать себя. Ведь не знаешь порой, что для тебя важнее – тело, уставшее от каждодневных трудов, или душа, порой парящая в небе?
Странно, конечно, всё это. Но почему-то и такую жизнь я всё равно люблю, чего уж там. Ксюшу свою люблю, мать люблю, детей своих несмышлёных, реку в кружеве цветущей черёмухи, череду тополей за рекой. Всё живое люблю, всё красивое. Хотя, может быть, все это происходит от примитивного ощущения силы в моем молодом теле. У меня большая косматая голова на мощной и загорелой шее, густая, но аккуратная борода, длинные жилистые руки. Когда я пробую петь что-нибудь в пьяном виде – женщины начинают испуганно озираться, дети принимаются плакать, собаки – выть. И правой рукой я всех знакомых парней перетягиваю в два счета, только забыл, как эта борьба по-научному называется. В общем, мелкий народ в нашем селе смотрит на меня с уважением, старики – с завистью, а молодые женщины – с лукавым любопытством. Если день или два я просижу без дела, то внутренняя энергия начинает меня переполнять. Жадными глазами я провожаю всякую молодую женщину, соблазнившую меня игрой крупных ягодиц под яркой шелковой юбкой. Я гляжу на эту юную женщину и испытываю странное телесное томление, мысленно представляя, как она может выглядеть обнаженной.
Я знаю, что в Красновятске нет человека, который был бы сильнее меня физически. Но в душе… В душе я почему-то боязлив и подавлен, я излишне прост и стеснителен. Я не отёсан. Мне стыдно выставлять себя напоказ. Я остро ощущаю гнет странной скованности… Я добр, но подавлен каким-то непонятным таинственным грузом, и потому не ставлю перед собой высоких целей, боюсь больших задач. Только мечтаю. Жизнь моя слишком приземлена, слишком похожа на привычное исполнение долга. Вот только какого долга и перед кем, я порой понять не могу.
Вечером после ужина я часто выхожу на крыльцо, сажусь там на гладкие деревянные ступени и смотрю в сад. Идет мелкий дождь, пахнет чем-то парным и пряным, странным образом бередящим мне душу, и не проходит в моей душе чувство неожиданного слезного восторга перед всем этим зелёным и синим, голубым и дымчатым, что принято называть природой. Мелко подрагивают под каплями дождя резные листья клёнов, пошевеливаются и трепещут листья черной смородины, пышная зелень томатов покрывается серебристым бисером, и доносится откуда-то тихая музыка Свиридова к драме Пушкина «Метель». И под эту чудесную музыку мне хочется жить долго и счастливо, пусть даже в трудах и заботах, в извечном российском ритме, когда от цели к цели – шагать и шагать, не зная, дойдешь ты до неё когда-нибудь или не дойдешь вовсе. Я успеваю подумать о своей исключительной чувствительности к музыке, о тяге к стихам и прозе, о живописи, но в это время выходит из дома Ксюша, видит меня взволнованного и деловито спрашивает:
– Что это с тобой?
– Сам не знаю, – отвечаю я и гляжу на неё влажными глазами снизу-вверх.
– Хватит о пустяках думать, милый мой… Посмотри, весь наш сад бурьяном зарос. Крапива уже выше забора, и в междурядьях на картофельном поле чего только нет. У соседей, вон, в саду, как в парке – порядок. А у нас?
– Ладно.
– Что ладно?
– Сделаю. У нас будет лучше, чем у соседей.
Странный всё-таки она человек. Как только увидит меня сидящим без дела, так сразу старается подыскать мне какую-нибудь работу, а сама, между тем, любит перечитать роман Гончарова «Обломов», особенно после того как посмотрела фильм Никиты Михалкова, снятый по мотивам этого романа. Я подозреваю, что она тайно любит Илью Ильича – этого лодыря беспросветного, жалеет его, старается понять. Расплакаться готова от его беспомощности, но при этом на мои чувства порой внимания не обращает, когда я погружен в свои сокровенные мысли. Привыкла, наверное, ко мне. Хотя, чем я хуже Обломова? Все мы, русские люди, немного Обломовы. Всё можем, всё знаем, но ничего менять не хотим. И не лень это, не равнодушие, но какая-то странная апатия. Вечная надежда на то, что жизнь сама всё поставит на свои места. И когда эта апатия пройдет – не известно. Нам бы красотами мира восторгаться, умно рассуждать, да переживать за Россию матушку на сытый желудок – вот мы уже и счастливы. А чуть что посложнее – у всех одно желание – спрятаться от трудных проблем подальше, переждать, перетерпеть. Даже самое плохое вынесем, лишь бы не голодать.
Придя домой, я ложусь на диван, закладываю руки за голову и думаю о том, что когда-нибудь в нашем саду наступит осень, запахнет яблоками, листья на садовой дорожке будут лежать похожими на яркие солнечные пятна. Зарево калин осыплется после заморозков на землю веером красных брызг. Борис Николаевич Куншин позовет меня красить крыши в местном санатории, Иван Голенищин пригласит сколачивать деревянные ящики под пивные бутылки. А на будущий год, если повезёт, я пойду с Андреем Петровичем Масуновым бани рубить. Плотникам сейчас хорошо платят, и топор с острым лезвием у меня есть. От отца остался. В прошлом году, когда работал в школьной котельной, я этот топор на новую рукоятку пересадил, наточи как бритву.
Мои бывшие одноклассники вышли в люди, добились твердого положения в обществе, нашли образованных жен, а я как-то случайно попал в кочегары и не могу никуда сдвинуться. Засосало, заело. Не помогло даже мое высшее образование. Работы по специальности я не нашел. Сейчас с одноклассниками я предпочитаю не встречаться. Стыдно. Мне кажется, что они на меня смотрят свысока. Хотя, как им это удается я, откровенно говоря, не понимаю. Потому что рост у меня – метр девяносто два… Они всегда улыбаются разговаривая со мной, всегда стараются надо мной по-дружески пошутить. А мне не до шуток. Лицо у меня делается какое-то деревянное и правое веко начинает подергиваться… Мне тяжело с ними. Может быть, им, правда, хорошо со мной, и смеются они от души, и шутят без ехидства, но мне все равно как-то неловко. С ними я чувствую себя несостоявшимся бездарным человеком… Нет, я, конечно, счастлив, я силен, здоров, у меня есть жена и дети, которых я люблю. В свободное время я пробую писать стихи и рассказы. Но счастье мое какое-то странное, скрытое, пришедшее ко мне от земли. Счастье в трудах и заботах.
Хотя порой мне кажется, что на земле и не должно быть иного счастья.
Дед Степан
Моя мать часто говорила, что своим обликом я напоминаю ей деда Степана. Скорее всего это из-за моего высокого роста, потому что мой дед по материнской линии тоже был высоким и солидным. На старых фотографиях он очень напоминает действительного статского советника. Полноватый, в пенсне и хорошем костюме, с неизменной цепочкой от карманных часов, изображающей золоченый прогиб. Исполненный важности, гладко причесанный, он производил впечатление состоявшегося и состоятельного человека. Хотя был родом из обыкновенной крестьянской семьи.
В юности дед Степан очень любил полежать на кровати, или, попросту говоря, поспать. И пристрастие это было у него таким могучим, что он порой не мог с ним справиться. Он мог заснуть, сидя где-нибудь в летнем саду под раскидистой яблоней, и даже научился спать на ходу, если до этого долго занимался тяжелым физическим трудом.
Однажды с ним произошел такой случай. Дед помогал своему отцу на севе яровых. С полным лукошком зерна шагал по мягкому весеннему полю и бросал зерно на вспаханную землю. Его волосы обдувал теплый ветер, над головой пели жаворонки, а где-то сбоку светило оранжевое солнце. У деда было хорошее настроение, он чувствовал себя здоровым и сильным человеком, которому любая работа не в тягость, поэтому он не заметил, когда случайно заснул. Во сне на какое-то время дед потерял нужную траекторию движения. То есть вместо прямой – пошел по гипотенузе. И где-то на середине пути оступился в реку. Хорошо река оказалась неглубокой. Дед даже не расстроился, просто пришел в себя, освежился и стал сеять дальше.
В молодые годы мой дед был очень уравновешенным человеком. Чтобы чем-то его расстроить нужно было приложить немало усилий. Он быстро рос и поэтому любил вкусно покушать. Бывали случаи, когда он ел и не наедался, и по этой причине ощущал странную внутреннюю неудовлетворенность. Порой он чувствовал некоторое стеснение за свой хороший аппетит, но это было не всегда.
Однажды на масленицу он отправился в гости в соседнюю деревню, где жила его тетка Пелагея. Тетка встретила Степана радостно, расспросила его обо всем и решила угостить Степана горячими блинчиками. Степан от блинов не отказался. Сел за стол, стал есть блины с топленым маслом, и незаметно вошел во вкус… Войти-то вошел, но обратно не вышел. Даже стеснительность не помогла. Степан ел и ел, благо блины у тетки не кончались. Но, когда теткина поварешка стала «бегать по голу» – по дну ведерной кадушки, где было замешано блинное тесто, а племянник всё ел горячие блины с хорошим аппетитом, тетка стала поглядывать на него тревожно и задумчиво. Как бы в некотором замешательстве. А когда всё тесто закончилось, сказала:
– Вот, кажется, и масленице конец.
– Уже? – запальчиво переспросил Степан с таким видом, как будто съел всего один небольшой блинчик.
– Да, – ответила тетка, заглянув в пустую кадушку.
Дед поблагодарил тетку за угощения и вышел на улицу. Там была первая мартовская капель. Дул теплый южный ветер. Настроение у деда было прекрасное, поэтому он домой не пошел, а решил заглянуть к дяде Никифору, который жил в соседней деревне. Масленица все-таки.
У дяди Никифора он отведал супу из баранины, потом овсяной каши и клюквенного киселя. Потом выпил чаю с медом, закусил рыбником, и уже совсем было собрался домой, когда вспомнил про дядю Абросима, у которого целый год не был. Заглянул и к Абросиму. У Абросима похлебал ухи из налимов, отведал гречневой кашки, потом – пирогов с грибами, с капустой, с яйцами. Так мой дед бродил целый день до вечера, пока не понял, что, наконец, наелся досыта. После этого к нему вернулось прежнее спокойствие и степенность.
Из-за пристрастия моего деда много спать и много есть, в семье его стали недолюбливать. Прадед решил, что такого человека к тяжелому крестьянскому труду не приучить, и определил его для учебы в Уржумскую гимназию. Пусть лучше там ума набирается, изучает точные науки. Но изучать эти самые науки деду долго не пришлось. В 1911 году Степана забрали в царскую армию. Поставили в строй и сразу стали чесать затылки. Дед был на две головы выше всех остальных служивых. И подходящую форму ему никак не могли подобрать. Всё деду было не в пору, всё мало да узко. В строю он выглядел, как породистый гусь в стае диких утят. На первом же смотре командиру полка, где начинал службу мой дед, сделали выговор. Один из проверяющих чинов грозно рявкнул, указывая на деда:
– Что это такое?
– Рядовой Филимонов, – в замешательстве ответил командир.
– Убрать с глаз долой! -приказал генерал. – Эта орясина у вас весь строй портит. Определите его куда-нибудь подальше.
Командиры подумали, подумали и решили отправить деда учиться на фельдшера в Казань. Пусть после учения он в госпитале солдат лечит. Там от него больше проку будет. А когда дед выучился началась Первая Мировая война. Дед сразу попал на фронт и стал выносить с поля боя раненых солдат. Сначала носил по одному, а потом чтобы много не ползать – двоих сразу. Одного в одну руку, другого – в другую. Раненых в первые месяцы войны было много. Амуниция на солдатах была кровавая и грязная, так что однажды в суматохе боя дед спутался и притащил в полевой госпиталь контуженого немца. Немец в госпитале опомнился, залепетал что-то испуганно, хотел было из лечебного учреждения сбежать. Но дед быстро пресек это подлое намеренье, контузив вражеского солдата повторно – на этот раз кулаком. После этого случая моему деду за проявленную доблесть и героизм дали Георгиевский крест.
Потом по какой-то причине наша армия неожиданно оставила прежние позиции. Это произошло ночью, а дед по старой привычке очень крепко спал. Полевой госпиталь по приказу начальства быстро эвакуировали, а про деда в суматохе передислокации почему-то забыли. Он остался в крестьянской хате на окраине села, в которой квартировал.
Утром дед встал как обычно, пошел к реке умыться. Глядь – рядом с ним какой-то немец зубы чистит. Дед решил, что это непорядок. Должна же быть какая-то субординации. Линия фронта и прочие атрибуты военного права. Подошел к немцу и, ничего не говоря, восстановил справедливость – врезал немцу по загривку, так чтобы неповадно было забегать на чужие позиции.
На обратной дороге в деревню мой дед встретил ещё двух германцев. Они несли воду в какой-то посудине. Это деда окончательно вывело из себя. Он решил, что у неприятеля нет никакого уважения к правилам ведения военной компании. Им бы только наступать. Им бы только лесть на рожон. Не долго думая, дед поставил и этих негодяев на место. Вернее – уложил. Одного кулаком другого жбаном, в котором враги воду несли.
Вернулся дед от реки в деревню, а там вообще творится черт знает что. Кругом германцы хозяйничают, как у себя дома. Да ещё и что-то орут по-своему, мельтешат, мешаются под ногами. Дед рассвирепел, начал дубасить их направо и налево. Немцы при этом долго не могли понять, что это за странный солдат, на котором из одежды одни кальсоны, так развоевался. Машет и машет кулаками без разбору. А когда опомнились, когда скрутили его как следует, поняли, что поймали вражеского лазутчика – агитатора и большевика. Таким образом, на какое-то время мой дед стал революционером. Он попал в одну камеру к матерым большевикам. Они стали склонять его к противоправной деятельности. Но стезя революционера моего деда не прельстила. В нем подспудно дремал мелкий собственник, тайный ценитель православной Руси, и изжить эту убежденность из деда было невозможно.