А ещё с тех пор в ночи по лесу песни раздаются, как раз Тоськиным голосом. В это время в лес лучше не ходить – нечисть лесная в болото затянет. Когда песня льется – даже волки молчат и собаки уши поджимают. Вот таких делов наделала, всю жизнь себя корила да грехи отмаливала, да только не вернуть сделанного.
Это я к чему все, ты на ус мотай, чуток позже тебе пригодится, если костлявая про меня ещё на годок забудет.
Ночь четвертая
Когда война пришла, совсем тяжко стало – всяка мужикова работа на бабьи плечи легла. Да и спросу с нас больше стало. Хлеб да гречу сеяли – все подчистую на фронт уходило, сами из обмолота да лебеды умудрялись печь. Лес выручал. Он как чуял, что беда пришла большая – щедрый был.
Ну и мы к нему по-людски – лишнего не брали. Дрова берегли, пару домов топили да вповалку спали. Да и не спали почти. От работы падали, но вклад свой в победу сделали. Вечерами при лучине носки вязали, да песни пели; овечий сыр делали – сами не пробовали даже. Нынче-то внук припер этого сыру – воняет, как твой носок, а наши головки молоком да теплой хатой пахли – всё на фронте о доме вспомнят, когда куснут. Лен трясли да ткали, из него же портки да рубахи шили – все при деле были.
Знаешь самое богатство какое было? Нет, не хлеб, хотя и этого вдоволь не было. Соль, милок. Вот её не было. В городе была, да купить не на что, мы же за палочки в тетради работали – денег отродясь не видали. Но и здесь выход находили. Софья, сестра моя, в районе учителкой работала, так она нам соль посылала. И вот возьмёшь в щепоть пару крупинок, на язык положишь и рассасываешь, аж лицо от удовольствия светится.
Но не про это речь. В студеных хатах хозяева оставались – домовые по-вашему, так и о них не забывали, приносили, чем богаты, в пояс кланялись и извинялись. Ты не лыбься, все вам, городским, смешно да весело. Только смотри, как вышло -то.
В сорок втором по весне голодуха началась, животы пухли, колени как кругляшки надувались – никто не думал, что затянется война окаянная – всё сразу сдали подчистую, за зиму подъели, что осталось – а весна все не приходит. Вот по хатам очередной раз пошли, может, что пропустили, может где картошка подмерзшая осталась. И ты посмотри, на колхозное добро никто не зарился, хотя могли тайком и овцу стащить и корову выдоить.
И вот по сарайкам да баням ходим, половицами скрипим – пусто все. А я в хату к Михлычу, бывшему председателю нашему заглядываю, а там свеча горит. Горит да не сгорает. Воск с нее не тает, а огонек теплится. У меня морозец по спине пробежал, но я виду не показываю. До пола поклонилась, валенки скинула и босыми ногами по студентам полу иду. А холодно, аж пальцы ломит, кажись на снегу теплее бы было.
А возле свечи на столе мужичок сидит. Весь в лохмотьях, бороденка всклочена, а на голове сквозь густую шевелюру рожки проглядывают. Я ему ещё раз поклонилась, поздоровались и извинилась, что покой потревожила. А он в ответ молчит, глазками махонькими на меня зыркает, да в зубах соломинкой ковыряет.
А я ни жива, ни мертва стою, рука так и тянется перекреститься – стою молча, не знаю, что и сказать больше. А тут в животе у меня как заурчит, да громко так этот от угла к углу по хате разносится. Мужичок головой качнул, руку вперёд вытянул да на печь показывает. Я за рукой его слежу, но там темно, не видать ничего, тут осмелела, откуда только силы взялись – не знаю, да и спрашиваю, чего на печи холодной быть может? А он мне голоском тоненьким, старческим говорит, что печь не топлена. А дровишки прям здесь у печи лежат. Руки сами дрова в печь затолкли, от свечи его лучину подожгла да затопила.
Пламя жаркое занялось, сразу тепло стало – ажно в пот бросило. Ты, говорит, посиди со мной, да расскажи, что вокруг происходит. Так я с ним всю ночь и просидела. Что говорила – не помню, только ни на миг не замолкла. За окнами буран завьюжил, собаки от голода воют, а мне тепло так и спокойно, будто и нет ничего вокруг плохого.
А как петухи пропели, так исчез старичок и свеча пропала и печь холодная. А по левую руку от меня мешок овса стоит. Целый мешок с пуд весом – еле до дома доперла.
Матушка в слезах, говорит обыскались меня, всю ночь кликали, везде заходили, но найти не могли. Я ничего рассказывать не стала, сказала только, что в председательском доме прикопана была находка, а матушка головой качает: овес сухой, теплый да отборный такой – у нас отродясь такого не было.
Я в тот дом каждый день ходила да кланялась, но не показывался боле старичок.
До лета, аккурат перед тем, как на отца похоронка пришла. Захожу, значит как обычно, до пола кланяюсь, а сама ничего и не жду уже. Как вдруг свеча в дальнем углу зажигается и голосок старика мне прям в уши шепчет: не верь, девка, ничему не верь и горя в дом не пущай. И все, снова темень и тишина. Я головой кивнула, а сама думаю, о чем это он?
А назавтра, к обеду, гонец пришел. И мне в руки конверт прямоугольный даёт. Похоронку, значит. А у меня ни слезинки, ни страха. Врёте, говорю вы все. Так никому и не сказала и конверт в печи сожгла. А по осени батя вернулся. Без руки и хромый, но живой.
Вот он и рассказывает, как его какой-то дед из окопа вытащил, несколько верст тянул, да все про какую-то девку добрую сказывал. Про корову пятнистую, что чуть после отела не околела, да выкарабкалась, про овечьи варежки да носки, которые бабы при лучине прядут, про колоски по полям подъеденные – целую ночь тащил, да все мне про бытье деревенское сказывал.
Во какое чудо получается. Батя мне слово в слово пересказал все то, что я тогда у печи говорила. И по времени выходит – как раз та ночь.
Получается, домовые не только сам дом в порядке держат, а мир и покой берегут, от слез и горя спасают. Если ты к ним с благодарностью и уважением, конечно.
Я ж после этого в кажду хату заходила, то лучину зажгу, то пару веток сухих в печь положу, а потом за мной и другие повторять стали: кто яичко на стол, кто печива кусочек. Мало того, что жить сытнее начали, так почитай, всех мужиков уберегли. Все пришли живыми, кроме Тоськиных. Но там другая история была, поди сказывала уже, ты кивни, коли так, а то я и не помню совсем.
Ночь пятая
Софья в город за год перед самой войной уехала. Малышей грамоте учила – самая толковая среди нас была. Дуняша тоже сначала поехала – она на счетах считала, как дятел отстукивала, ее в казённую бухгалтерию позвали, да не смогла она в городе, все ее к лесу тянуло. А Соня осталась. И ожерелье свое с собой забрала.
Однажды на танцы пошла да на себя эту красоту напялила. Ей тогда годов уже много было, да все одна куковала – никак не хотела с жизнью вольной расстаться да под мужика прогнуться. Идёт, значит, красуется, взгляды завидущие на себе ловит, да только от этого ей ещё приятнее становится.
А тут кавалер подскакивает, на танец приглашает. И Соня-то наша в вальсе кружится, щеки от радости зарумянились, глазки засияли, а камни заветные лучами своими ее подсвечивают.
Кавалер, Михайлой звали, под ручку белую до общежития проводил, да каждый день ее с букетиком возле школы встречал. А она вот ни в какую, не мой, говорит, вы человечек, товарищ Петренко, не лежит, говорит, к вам душа. А тот настырничает, продолжает цветами да взглядом провожать. И попривыкли все к ухажеру ейному, здороваться стали, да на чай приглашать, если Соня за тетрадками в школе засидится.
И вот день теплый, майский был, она там зал украшала, да песни с ребятней учила, когда Михайло этот в гости к ней наведался. В комнату зашёл, да все вещи повыворачивал – бусики зелёные ему больше нашей Сони приглянулись. Нашел шкатулку, ожерелье вытащил, да как заорёт.
На крики соседки прибежали, смотрят, а тот в одной руке бусы держит, а второй глаза прикрывает, а по щеке слеза кровавая течёт.
Девки от страха обомлели, что делать не знают, а мужик криком кричит, волчком по полу кататься стал, хочет с руки бусы скинуть, они припеклись-то к ладони. Орет, по матери всех называет, но от того ещё больше по полу катается.
Одна из девок очухалась от страха, полотенец водой смочила да зенки ему протирать давай. А он руку от лица убирает, а глаза у него зелёными бельмами затягиваться стали.
А когда ожерелье -то с руки сняли, то до самых белых костей след полосой через всю ладошку. Во какая силища в этих бусах была.
Волшебство, не иначе. С тех пор даже примерить никто не просил, а вот украсть пытались ещё раз несколько. Но всегда это бедой для воров заканчивалось.
Потом Софья мне их в деревню привезла, схоронить от глаз лихих поручила. Я припрятала. Только и меня тянуло покрасоваться, да шибко боязно было. Не поверишь, ни разу на шею не повесила, только издали любовалась, как камни сияют да переливаются.
Вот в такой раз дверь позади меня скрипнула, да шаги по половицам тяжёлые каблуками коваными стучат. Оборачиваюсь – стоит мужик в шубе козлиной, а в руках топор, что твоя нога. Он на меня смотрит, зубы кривые жёлтые скалит. Сопю рукавом утер да обухом на меня замахнулся.
А потом темнота непроглядная, а где-то вдали крик мужской и удар такой гулкий, что послышался треск костей.
Я глаза открываю, а вокруг все зелено да радугой переливается. И голос женский, глубокий такой, томный, говорит, здесь храни, а то беды не миновать, а коли нужда будет слова заветные скажи, и прям в ухо мне трижды слова эти сказала. А потом, раз, и снова я в светелке своей, а на полу этот мужик сидит кровью истекает – он топором своим себе же ногу и подрубил по самое колено.
Тут на ор его вся деревня сбежалась. Мужики сначала ногу перетянули, а как прознали суть, ещё и батогами отходили по спине, потом председатель его в район повез – да пропали оба.
Слухи потом пошли, что это наш Василий Михалыч, председатель то бишь, этого мужика и нанял, чтобы богатством завладеть. А это тот Васятко и был, коли помнишь, который за эти бусы нас чуть комиссарам не отдал. Это ж надо столько лет вожделеть камнями зелёными, все выжидать, когда поближе к рукам придут.
Вот и получается, что с тех пор только я место да слово знаю. Чувствую, что помирать скоро, да передать все некому. Ты вроде человек добрый, но пока испытаю тебя, потом видно будет.
Ночь шестая
Дуняша свое ожерелье вообще никогда не снимала. Оберегом от бед считала. Даже в бане в бусах была.
Раз один припозднилась в субботу с работ, да почти в стылую баню пошла. Рубаху да юбку скинула, заходит в парную, а там баба толстая на полке сидит. Салом на ляжках по полку растекается, груди тяжёлые в ноги упираются сосцами, как у козы, – отродясь таких баб не было в наших краях.
А лицо маленькое, сморщенное, нос крючковатый до самой губы висит – страшная баба.
Дуняша шаг назад делает, а дверь не поддается, будто кто снаружи подпёр. А баба та глазами зыркает, носом ведёт, губою шлёпает, да веник в лохане мочет.
Дуняша-то наша, хорошенькая, как солнышко светлая, личико беленькое, волосы копной огненной по плечам рассыпались, от пара уже намокли да на грудь легли рыжими змеями, а на шее яркими искрами красные камни блестят.
Баба эта руку свою тянет прям к шее, но не нужны ей камни красные, тянет костлявые пальцы, да сжимает горло сестрице моей. Дуняша хрипит, воздуху глотнуть хочет, а сил сопротивляться нет – нисколечко не может. Руки плетьми повисли, ноги деревянные, а тело мягкое, вон как эта подушка будет. В глазищи это баннице смотрит, а у той рыжее пламя волос в черных зенках отражается. Баба губами шлёпает, языком змеиным их облизывается и тянется к Дуняше рожей своей корявой. Вот-вот в поцелуе затянет да душу высосет.
А тут пламя в печи вдруг колыхнулось, да свет упал прям на красный камень. Дуняше шею жаром обожгло, а банница, как завизжит по-поросячьи, рукой трясет, а из пальцев зелёная слизь на полки капает и шипит, дерево насквозь прожигает. Заюлила бабища, визжит, пузырями покрывается. Дуняшу оцепь отпустила, она ногой за порог – дверь в лёгкую отворилась. Так голая выскочила и стоит, хочет на помощь позвать, а горло до сих пор, как веревкой стянуто. Бревно какое схватила, дверь подперла и голяком бежит в хату.
Батя сразу понял – из дому выскочил да к баньке. А там дверь ходуном ходит, будто кто вышибить хочет и визг стоит на всю улицу.
В общем, спалили баньку. Вонь да копоть такие стояли, что носы ещё неделю воротили.
А у Дуняшки шея синяя, а где пальцы крепче сжимали, там черные глубокие пятна. Надолго осталась эта память, почитай, полгода шею платком оборачивала.
Вот только все потом друг на дружку косились, да искали, кто банницу приворожил. Она ж запросто по своей воле не появится, но концов не нашли.
Другой раз в лес Дуняша пошла, уже на сносях была тогда. Поначалу сама заплутала, хотя как заплутать можно, когда каждую берёзу в лицо знаешь. А потом стемнело и от страха в самую глушь ушла.
Темень вокруг, ветки под ногами хрустят, совы ухают, крыльями мягкими над самой головой проводят, волки песню свою затянули, а она все бредёт, остановиться боится.
Видит вдруг дорожка светится – к самому болоту вышла. А болото у нас топкое – сколько скотины втянуло – и не счесть. Да и людей за все время тоже утопло немало.
Тут Дуняша струхнула окончательно, под сосну залезла и ревом ревёт – с жизнью да дитем не рождённым прощается.
А болото бульк, да бульк – пузыри свои зловонные выпускает, хлюпает, да к себе манит светом гнилушек.
Дуняша уже готова на свет идти, как ее кто за плечо цепко ухватил и держит. Она орет, дитё в животе пинается, а цепкая рука крепче плечо сжимает.
Ветер кронами шепчет: что взамен отдашь, коли дорогу покажу? А что у нее есть – корзинка с грибами да ожерелье на шее.
Сестрица руками бусы потрогала – видно время пришло подарить нечисти оберег свой.
Есть, говорит, у меня бусы с камнями алыми, коли отпустишь, то твои будут. Рука расцепились, а вдали послышались голоса – то вся деревня на поиски пошла.
Вот она на поляну выходит, мы ее все обнимаем, целуем, радуемся. А Дуняша к пню трухлявому подходит, ожерелье свое снимает, на пень кладет и кланяется.
Ночью сон тревожный у нее был, плечо саднило, да дитё трепыхалось. Только приходит к ней во сне леший – глаза добрые, старые, уставшие. Говорит, не обманула ты меня девка, за то тебе благодарен, и подарок твой возвращаю. Носи доколе надобности не станет, а до тех пор добро делай да дележки не допускай.
Дуняша по утру проснулась, вся мокрая, плечо синюшное, а на шее бусы с красными камнями. Но мы ведь всей деревней видели, как она их сняла и на пень положила. Вот чудеса какие.
А через пару месяцев родила она двойню. Два крепких парня получилось. Вот тогда она ко мне с ожерельем этим и пришла. Негоже, говорит, между братьями сор разводить. Не смогу выбрать, кому такой подарок сделать, схорони, говорит, у себя, рядом с Софьиными камнями. А мне, говорит, послужили хорошо, может и кому потом сгодятся.
Я-то припрятала в месте заветном, да только слухи вперёд бегут. Расползались по миру слова, что в Подгорном камни волшебные есть, и потекла к нам река людская охотников за богатствами да чудесами.
Ночь седьмая
Софья-то наша в старых девах долго засиделась. А потому как жизни вольной хотела. Все по горам лазила, тайны какие-то выискивала, в районной библиотеке бывала чаще, чем дома, архивы поднимала царские ещё. Очень ей любопытно было, кто здесь, в Подгорном, жил до того, как прабабка с дедом малым сюда пришли. Говорят, вроде пустошь была, да только шахты сами собой не появляются, явно люди были, да тогда вопрос появлялся – куда делись, почему не обжились, где хаты иховы? А ответов-то и не было. Но Софья упрямая, все копалась в картах старых, говорит, под горами цельные лабиринты, даже чертежи, говорит, видывала. Да только не людьми все делано или другими людьми, которые от таких, как мы, под землю ушли. Так же сказывала, что чудеса тут творились всякие, и хорошие, и плохие.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги