Прошлым летом брат впервые привел его к этому дубу. Показал рукой вверх – там, у самой вершины, было что-то похожее на большое гнездо. И когда они залезли наверх, это гнездо оказалось сплетенным из веток, сбитым из разнокалиберных досточек домиком с крышей. Внутри него сидел Толя, ровесник брата; улыбаясь во весь рот, он сказал: «Ну, как наша будка, законная, а?» Каждый день они ее достраивали и, когда совсем уставали, садились в тесном полумраке, слушали, как шумят листья, как гудит ствол, переглядывались восхищенно и додумывали, рассказывали друг другу, что еще можно сделать со своей будкой – и планы были бесконечными. Сидеть так, втроем, уткнувшись коленями в колени, было уютно, и это было лучшее их время. Потом, к концу лета, чужие хлопцы пытались сжечь будку, но она сгорела не полностью, сгорели только крыша и ветки потоньше.
С братом и Толей они несколько дней ремонтировали, обновляли будку, но потом налет повторился, и постепенно будка оказалась как бы не принадлежащей никому. Наполовину разгромленная, она приняла свой теперешний вид, не вызывая у одних желания добивать ее, у других – обновлять. Она уже ветшала сама по себе, но еще можно было залезть туда, в высокий шум, и особенно горькое чувство подолгу не отпускало от себя. Он потом заметил, что брат иногда уходит в лес один; наверное, он просиживал наверху часами. Полуразрушенная, будка охотней принимала одного, молчание больше совпадало с бесконечным шумом ветра, и этот шум был однотонной жалобой, понятной и близкой.
В лесу было совсем свежо, хотя утро уже переходило в день, начиналось то время, когда сырой воздух растворяется, исчезает до самого вечера, и между деревьями застывают только теплые запахи. Он быстро полез по знакомому стволу, казалось, что ноги и руки сами знают, за какой сук цепляться, на какой наступать. Он прижимался к грубой, мшистой коре, чувствуя всем телом гул, который шел из земли и тянулся к вершине, растворяясь в самых высоких ветках и листьях. Внутри будки так же, как и раньше, пахло обгорелыми и обмытыми многими дождями головешками – ни дожди, ни ветер не смогли уничтожить этот запах.
Усевшись поудобнее, он глянул в сторону деревни. Улица открылась вся, от начала до конца, его дом был как раз напротив дуба и смотрел своими окнами прямо на него; казалось, вся улица растекается от дома и в одну, и в другую сторону, подчеркивая естественность этого прямого взгляда только двух окон. И там, на одном из них, и сейчас дрожит под ветром ленточка, никогда не успокаиваясь.
Будку слегка покачивало, и он вспомнил свой сегодняшний сон. Закрыл глаза – точно так он покачивался, плавно, совсем не чувствуя движения, на облаке, и непонятно было, сам он управляет этим движением или какая-то сила несет его, а он соглашается с ней и подчиняется покорно и с радостью, утопая в этой плавности и покое.
Сколько он так просидел, нельзя было понять, но когда открыл глаза, то увидел, как по лугу, отдаляясь от дома и приближаясь медленно к лесу, шли брат с сестрой. Все вздрогнуло перед глазами и заняло свои определенные места. Быстро вспомнилось и вчерашнее, и роса на лугу, и кусок отставшей коры на стволе дуба – все в странном клубке, и клубок этот покатился стремительно к двум фигурам на лугу, почти неподвижным из-за расстояния.
Наверное, он испугался, потому что рванулся сразу, опустил ноги вниз, хотел слезть скорее – и вдруг представил себя падающим, срывающим листья – так падали выпавшие из рук доски, когда они строили будку, – и он вцепился во что-то руками, застыл на мгновение, потом подтянулся и уселся на прежнее место. Показалось, что он уже не слезет отсюда никогда – сил не хватит, тело ослабело, как в болезни. И он стал смотреть и ждать. Брат с сестрой исчезли за деревьями, наверное, они вошли в лес. Он услышал, как они зовут его по очереди, громко, и подумал, что они не знают, где он.
Брат кричал намного тише, почти говорил – голоса раздавались внизу, у самого дуба, – и он вдруг понял, что брат знает про будку и не хочет его выдавать. От этого странно зачесались глаза, он заморгал, и по щекам потекли слезы.
Потом он увидел, как они возвращаются домой, брат еще оглянулся несколько раз с луга на лес, и вот опять стало спокойно и тихо. Он почти соскользнул по стволу на землю, постоял, не зная, куда же идти, и, все еще плача, ходил долго среди деревьев, спотыкаясь в густой траве.
К вечеру он пришел домой, сидел за столом, мать плакала на кухне, отец кричал громко, ругался, все замахивался, но никак не мог ударить. А он ел, не разбирая, что перед ним, глядя в одну точку на скатерти.
В соседней комнате в темноте сидел брат, и когда он вошел туда, на ходу расстегивая рубашку, брат посмотрел на него из темноты блестящими глазами. Было уже тихо, глаза слипались от усталости, и когда он засыпал, то видел перед собой сидящего в углу дивана брата.
4
Только закрытые глаза были его собственностью – никто не вмешивался в ту жизнь, которая, как за занавесом, скрывалась в этом мраке с особенным освещением. Словно под луной, ходили фигуры людей, мерцали деревья, и странно: небо в том мире с самого начала смешалось с воздухом, став, наверное, этим светом, похожим на лунный. Попадая под этот свет, все становилось понятным, и уже не было потребности связывать слова с предметами, мучаясь несовпадением. Это несовпадение похоже было на то, как стекло впитывало в себя, не пропуская, живую тяжесть птиц на ветках яблони, и от их покачиваний и перелетаний оставались только похожие на книжные страницы картинки.
Таким светом были окрашены только сны, но потом любое воспоминание тоже смешивалось с этим светом, и он с восторгом наблюдал за спокойным движением смешанных красок. Словно оживала и начинала двигаться окраска одного из его карандашей в перламутровых разводах, которые всегда привлекали больше, чем скромная линия, ради которой и жил этот карандаш. Странно было смотреть, как из всего богатства красок, которые были на гладкой поверхности карандаша, на бумагу вырывалась только одна, тусклая и всегда одинаковая.
Он с удивлением понял, что, кроме него, никто не видит этого мира, сплетенного из снов и воспоминаний, и никто не может вмешаться, не став лишь частью, лучиком или пятном в этом свете, сравнить который можно только с лунным.
Этот свет долго мешал ему научиться читать, пока он не догадался уступить, наконец, выпрыгивающему значению каждой буквы, разрешая буквам называть себя самим, соединяться в слова – и только после этого он произносил слова по-своему.
Читать его учили, но в какой-то миг он понял, что все получается совсем иначе, чем объясняют, но в этом никому не признался, а только показал, что умеет произносить слова так, как от него и хотят.
Книжки, которые были у него, сразу изменились, буквы забрали себе все значение, и картинки уже замерли в своей ненужности и даже иногда в несоответствии, противоположности смыслу.
Он уже понимал, что рассматривание картинок – совсем другое занятие, чем чтение слов, даже если слова связывались с этими картинками на странице, и когда уставал от чтения, то рассматривал картинки, и совсем новые чувства подхватывали его и уносили туда, где ни один предмет, который он мог бы назвать, не встречался ему на пути, но он чувствовал необъятное пространство, зависящее от него и связанное только с ним. Видя, как читают взрослые, он уже боялся, что сам читает неправильно, – нельзя же сидеть так, как он, над одной страницей, почти не понимая смысла написанного, – потому что пересказать содержание, как требовали иногда родители, он не умел. Но он справился и с этой задачей, как только понял, чего же от него хотят. И в свой рассказ он помещал все, что не подхватывалось тайным, одному ему известным движением, а так и оставалось на страницах книги. И даже радовался, когда чувствовал, что ему удается подобрать почти все, что не могло подняться и взлететь, а сцепилось друг с другом в своей тяжести, только укрепляясь с повторением.
Уже не страшно было оставаться дома одному – обычно он сидел у печки, прислонившись к ней спиной, глядя в раскрытую книгу, и если поднимал иногда глаза на окно, то все равно казалось, что он продолжает читать.
Время проходило незаметно, вдруг натыкаясь на звяканье ключа в замке – приходили родители, и в эту минуту помещались и шарканье ног, и темное пространство сеней, мелькнувшее за открытой дверью, и свежий холод улыбающихся лиц отца с матерью. Они улыбались и смотрели ему в глаза, спрашивая без слов: ну что же было, как прошло не замеченное им время? – и он тревожился, словно надо будет что-то пересказать, а он не сумеет, словно забыл, что делал здесь один, и, может быть, все кроме него догадываются, что ничего он не сможет рассказать.
Как только он привык к этим возвращениям родителей, то стал замечать, что с каждым разом лица их менялись. Им необходимо было все чаще переглянуться и, встретившись глазами, подтвердить друг другу то, в чем они сомневались и о чем говорили по дороге к дому. Все внимательней они вглядывались в него, как только переступали порог, как-то по-новому гладили его по голове, стараясь заодно потрогать лоб, а он никак не мог сделать свои глаза спокойными и спешил опустить их в книгу, уже не разбирая ни слов, ни застывших картинок.
Несколько вечеров он подолгу не мог уснуть и прислушивался к тихому разговору родителей, которые сидели в соседней комнате за столом. Он представлял, как горит настольная лампа, как лиц почти не видно, и чувствовал, что под этим светом лампы, в тихом звуке голосов что-то решается о нем, и когда несколько раз расслышал свое имя, то вместе с родителями стал думать о себе, словно пробираясь к тому месту, где все станет ясным, где они втроем встретятся и вдруг вспыхнет свет, смотреть на который будет легко и спокойно.
Это место незаметно становилось сном – все чаще он стал видеть одно и то же: что-то похожее на тропинку или длинную дорожку, и поверхность была неровной, исковерканной, складки все собирались, двигались, как истоптанная трава, стараясь распрямиться, и вдруг поверхность начинала двигаться плавнее и уже ползла сама под него, превращаясь в совершенно ровную дорогу. И сон продолжался в этом спокойном движении, плавном и бесконечном.
5
Как-то утром он проснулся от разговора в соседней комнате. Говорили громко, будто ожидая, что его пробуждение, наконец, свяжется с их словами, произносимыми по-утреннему отчетливо и ясно. Он прислушался и по голосу узнал бабушку. В последнее время она приходила совсем редко, принося с собой особенное чувство постоянной скуки. Это непривычное для их дома чувство сразу объединяло всех, и все становились тихими и внимательными. Наверное, в сенях осталась ее палка, готовая упасть от стука двери. Он всегда любил играть с этой палкой, вынося ее во двор, ожидая, что его позовут и он побежит, с готовностью протягивая палку бабушке, глядя, как ее рука привычно обхватит гладкую поверхность, и это будет уже началом странной и смешной походки – бабушка, словно играя, будет вычерчивать за собой по тропинке прерывистую линию с твердыми точками.
Улыбаясь и щурясь ото сна, он вышел в ту комнату, где сидели за столом родители с бабушкой. Все они повернулись навстречу, подтвердив этим свое ожидание, и почти одновременно сказали:
– Доброе утро. Проснулся?
Он кивнул, все так же улыбаясь, протирая кулаком глаза. Вышел быстро в сени, глянул на палку – она не упала, а только немного сдвинулась, успокоившись верхним концом в ложбинке на стене.
Во дворе было столько света, что он и не смог открыть глаза широко, а стоял, привыкая и к этому холоду, и к яркому небу, по-весеннему чистому, и хотя еще был мороз, все вокруг уже ждало тепла, с крыши вот-вот должны были закапать медленные вначале капельки, лед на дорожке уже был не скользкий, а влажный сверху, и когда он глянул на скворечник, всегда застывший и неживой, то увидел сверкающую птицу и услышал, как ясно и звонко она пропела, словно кто-то чиркнул по стеклу железом – и зазвенел, задребезжал этот голос. Свежо и весело было во дворе, пахло от сарая живым теплом, и он еще долго стоял, пока не вспомнил, что надо идти в дом.
На полу, закрыв все свободное место, лежал кожух. Он чуть не споткнулся и остановился, удивленно глядя на мать. А она взяла его за руку и осторожно, будто несла что-то стеклянное, повела вокруг кожуха в другую комнату. Там села на диван, взяла его на колени и стала говорить, покачиваясь, словно убаюкивая его:
– Ты не бойся, не бойся. Бабушка полечить тебя пришла – полечит, и ты будешь у нас веселенький, кто-то испугал тебя – ты скажи бабушке, где ты испугался? Вспомни и скажи – может, на улице, когда один игрался?
Он молчал, было хорошо и тепло покачиваться, но вот скоро надо вставать, идти в комнату и там ждать, пока не кончится все, чего он не понимал. Он чувствовал, что и взрослые не понимают и поэтому такие тихие и осторожные. Когда они с матерью вернулись, отец поправлял кожух, и похоже было, что кожух живой – так аккуратно, почти не прикасаясь, отец стряхивал с него невидимые соринки.
– Ну, ложись.
А он и до этого догадался, что надо ложиться, и опустился сначала на колени, потом неудобно прилег, чувствуя неловкость. Все стояли над ним, а он лежал, и хотелось закрыть глаза, чтобы не видеть перед собой близко бабушкиных валенок – галоши были еще мокрыми, и на них мелькнул, отражаясь от окна, тусклый свет. И хотя бабушка наклонилась к нему и спросила: «Кто тебя испужал, скажи мне», – он молчал, чувствуя, что говорить сейчас совсем нельзя. Даже сказать: «Не знаю» – он не мог. Он прижался ухом к густой шерсти кожуха, слушал, как глухо в полу отдаются шаги бабушки, которая ходила вокруг него, и казалось, что издалека, из темноты он слышит и перекрученный, резкий голос сверкающей птицы – и весь дом звучал шагами, шорохами, он впервые слышал эти звуки, которые, оказывается, совсем по-другому жили в полу и гудели, словно хотели вырваться в то пространство, где все ясно и прозрачно.
Он открыл глаза – бабушка беззвучно шептала, отрезая ножницами кусочки шерсти от кожуха, собирая их в свой сухой кулачок. Потом его тронули за плечо, словно хотели разбудить, и он даже неохотно встал. Прямо перед лицом он увидел комочек шерсти, к которому поднесли спичку, но комочек только задымился, не вспыхнув, и сразу резкий запах дыма прилип к нему, начал обволакивать. Он слышал: «Нюхай, нюхай хорошенько, не отворачивайся». Голова закружилась, но он знал, что все уже кончилось, – и действительно, кожух подняли и повесили за печку, ножницы лежали на столе, и вот уже бабушка вышла, и он сам, соскользнув со стула, тихонько прошел в другую комнату, закрыв за собой дверь.
Сел на диван, раскачиваясь и ни о чем не думая, стал ждать, что же будет дальше. За дверью говорили вполголоса, но он уже и не прислушивался. Он смотрел на дверь – вот она открылась, мать принесла ему одежду, и он понял, что сейчас надо будет выходить во двор.
Бабушка стояла в сенях и ждала. Мать даже подтолкнула его, сказала: «Ну, с Богом», – рука его оказалась в бабушкиной шершавой ладони, и они сошли с крыльца. Он оглянулся, заметил, что палку бабушка с собой не взяла, и подумал, что вместо палки – он, в той же руке держит она его, и он постарался идти прочнее, твердо ступая по нескользкому льду с вмерзшим в него навозом, мелкими щепками – все это словно всплывало наверх из-подо льда и становилось сразу сырым – так и тает лед, подумал он.
Они долго что-то искали, и он не спрашивал, боясь, что бабушка опять будет просить: «Скажи, кто тебя испужал?» Он сам вспоминал все из той жизни, связанной с людьми, которых он встречал, выходя на улицу, и никак не мог вспомнить, чтобы кто-то замахнулся на него, громко при этом крикнув, – так однажды он видел, как сосед, огромный старик с заросшими щетиной щеками, замахнулся на собаку и та стремительно отскочила, взвизгнув так жалобно, будто удар уже был нанесен. И он сейчас не мог понять, кто же его испугал, и не мог никого вспомнить, а старик – тот всегда проходил молча, даже не глядя в его сторону, и он только ждал, когда старик проплывет рядом, обдав его запахом чужого дома.
Бабушка мелко переступала, поглядывая на стены сараев, всяких пристроек, и уже тащила его к дому, где и жил тот старик. Сарай, стоящий в стороне от дома, чуть покосился, и к его стене были приставлены толстые палки, такие толстые, что можно было их назвать бревнами. Они подошли совсем близко к этому сараю, и бабушка остановилась, чтобы отдышаться. «Ну вот, в самый раз, надо было сразу сюда идти, – сказала она. – Не бойся, подлезь под эту подпорочку, а я пошепчу», – и она подтолкнула легонько, управляя им так, чтобы он понимал, куда ступать. Подпорка была высокой, выше головы, и совсем легко было под нею пройти. Он косился на бабушку, видел, как она шепчет, почти закрыв глаза, руки ее стали вдруг сильными, и она почти волочила его под подпоркой – он только перебирал ногами. У самой стены сарая пучками выбивалась сухая прошлогодняя трава, он смотрел на нее, от ветра трава покачивалась и еле слышно шелестела – похоже было, что и трава шепчет, привыкнув и к ветру, и к холоду, – и ему показалось, что как раз эту траву он и видел уже когда-то, и хотя ветер налетал порывами, трава качалась плавно – так, как хотела того сама. Он ходил вокруг подпорки, глядя только на траву, мучаясь своим неумением вспомнить, на что же похоже это плавное и спокойное шевеление. Шепот над головой сливался с шершавой поверхностью подпорки, с ветром, который словно успокаивался в траве, а он все не мог вспомнить и только тревожился слитностью всего видимого с тем, что затаилось в нем и не могло так просто себя открыть, обнаружить.
Потом бабушка сказала: «Ну, все, слава Богу», – оттащила его от вытоптанного кольца шагов вокруг подпорки, поправила платок, и они пошли обратно. Он хотел идти один, но бабушка крепко держала руку, и он молча глядел себе под ноги, узнавая по всем мелким кусочкам льда дорогу, по которой они шли сюда совсем недавно.
У крыльца он выдернул руку, сказал: «Я погуляю», – и побежал быстрее за угол, чтобы бабушка не успела его остановить. Выскочил за калитку, посмотрел по сторонам и заметил, что скамейка возле забора уже освободилась от снега, стала сухой и голой, и он поспешил залезть на нее, чтобы хоть немного посидеть, закрыть глаза и послушать – с открытыми глазами всегда труднее расслышать все звуки, которые носятся в воздухе, и если не прислушиваться, они могут и не слететься, не смешаться ветром в беспрерывный шепот.
На лугу снега уже осталось мало, он собрался, уплотнился по канавкам и впадинам. Через мутноватый и густой воздух лес казался поднятой вверх, вздыбленной пашней, только верхушка высокого дуба выделялась одиноко на чистом небе. Дуб стоял почти на самом краю, и будка на нем отсюда, от улицы, походила на гнездо птицы. Даже хотелось, чтобы над этим гнездом, на самой вершине, сидела сейчас птица, отдыхая после долгого перелета, не двигаясь, только ожидая, что пройдет томительное время, и деревья станут покрываться зеленью, и лес станет привычным, и не так одиноко будет торчать эта высокая верхушка.
Он услышал сзади постукивание палки по крыльцу – это бабушка собиралась уходить и стояла с матерью на крыльце, переступая с ноги на ногу, опираясь на палку. Мать позвала его и, когда он подошел, сказала: «Сынок, ну что ты сидишь на лавочке, еще холодно, и сквозит там через забор – иди в дом». Он почувствовал, что действительно замерз, и, быстро сказав бабушке «до свидания», прошмыгнул в дверь.
На полу лежали ослепительные пятна света, занавески были раздвинуты до отказа – казалось, ярким светом проветривается неподвижный воздух комнат. Он не знал, что сейчас делать, чтобы это совпало с желанием родителей. Взял книгу, смотрел в нее, не читая, косясь на дверь, ожидая, что войдет мать или отец и надо будет совсем по-новому взглянуть навстречу.
А вечером, когда уже засыпал, он боялся, что опять увидит сон, который начинается взбудораженной и бугристой поверхностью – наверное, он боялся, что сейчас она уже никогда не сможет распрямиться. На мгновение показалось, что сон наплывает на него, и он открыл глаза в темноту комнаты. Еле различимы были предметы, он взглянул в сторону окна, и ему показалось, что там, за черной рамой, шевелится что-то. Но сон навалился на него, несмотря на открытые глаза, и, совсем засыпая, он успел увидеть ту сухую траву у сарая, и сразу же все исчезло. Он мгновенно перескочил неизвестную черноту, не помня времени, за которое вечер превратился в утро, и, уже поднявшись с кровати, понял, что ему ничего не снилось. Раньше он никогда не думал о прошедшей ночи, связанной с увиденным или неувиденным сном, – раньше все случалось само собой, сны прилетали откуда-то, и он потом вспоминал их, но в это утро прошедшая чернота ночи оказалась неожиданной. И вот там, в другой комнате, родители ждут, когда он выйдет, чтобы взглянуть на него и подумать о том, чего он никогда не узнает. И вчера, когда он лежал на кожухе, и потом, когда кружился вокруг подпорки, глядя на траву, что-то уже вздрогнуло и начало расползаться, оставляя родителям одну свою часть, а ему – другую. Он вспомнил книжную страницу, на которой картинка своей свежестью и яркостью обозначала одно, а в словах, пестревших однотонной россыпью, таилось другое, мерцающее и не только не совпадающее с картинкой, но и не терпящее повторения при новом, случайном раскрытии книги на той же странице.
Как только он распахнул дверь и увидел глаза отца, то удивился самому себе – ему вдруг стало весело, он улыбнулся, сказал громко: «Доброе утро», – и огляделся вокруг, замечая и накрытый для завтрака стол, и отражение в зеркале стены с закрытой дверью, за которой, казалось, остался тот, на кого он был так похож совсем недавно.
Но все равно он чувствовал, что и это – не то, что надо делать, что и эта утренняя веселость пугает и отца, и его самого. Когда умывался и смотрел, как падают капли и разбегаются по воде быстрые дрожащие круги, он все мыл и мыл лицо, пока не защипало в глазах. Он и за стол сел, улыбаясь и щурясь – то ли от яркого света, то ли от страха поднять глаза.
– Ну, что снилось? – спросил отец, и он даже вздрогнул от этого вопроса. Почему раньше почти никогда отец не спрашивал его об этом?
– Ничего не снилось, совсем ничего, – он быстро ответил, не успев ничего придумать. Надо было рассказать давнишний сон или что-нибудь ответить другое, а он почему-то боялся, что и отец встревожится вместе с ним, но тот усмехнулся и просто сказал:
– Это хорошо, значит, крепко спал. Я, когда молодой был, снов никогда не видел. Засыпал – как в яму проваливался. Ты вчера уморился, вот и спал крепко.
«Да, конечно, я просто спал крепко», – подумал он.
Но больше он ничего не сказал и хотел только быстрее доесть, а потом выйти на улицу и ничего не думать, а побежать куда-нибудь, найти место, где снег уже полностью растаял и совсем по-весеннему тепло.
Но выскочил он не на улицу, а за дом, побежал по той же дорожке, по которой шли вчера с бабушкой, и, забыв о том, что может выйти старик сосед и увидеть его возле своего сарая, уже стоял возле той самой подпорки и смотрел на траву. Снег возле нее совсем оттаял, и вылезла черная и мокрая земля.
Он взялся за подпорку, вспомнил, как скользила рука по этой старой, с трещинами, поверхности, и оглянулся. Никого не было видно, только несколько кур копошились в сухом прошлогоднем навозе. И он, не зная, что надо шептать на самом деле, начал вертеться вокруг подпорки, пригибаясь и проговаривая тихонько слова, которые приходили ему в голову. За стеной сарая вдруг шумно выдохнула корова и, наверное, потерлась боком о бревна – он услышал громкий шорох. Он остановился и словно увидел себя со стороны – стало стыдно и страшно: а вдруг выйдет сейчас старик. Он побежал к своему дому, и куры, закудахтав, побежали перед ним по тропинке, в самом конце только догадавшись свернуть в сторону, на остатки грязного снега. Миновав крыльцо, выскочил на улицу. И не знал, куда ему бежать дальше, а останавливаться не хотелось. Пошел уже спокойней, скамейка проплыла мимо. Вчера он сидел на ней, но не хотелось повторения ни в чем – он боялся увидеть все таким же, как вчера, боялся что-нибудь вспомнить и даже не поворачивал голову ни в сторону леса, ни на скамейку, а уткнулся взглядом себе под ноги и шел куда-нибудь подальше от дома, туда, где продолжалась не видимая из окна улица.
И когда дом его остался далеко сзади, скрылся за другими домами, за выступающими на улицу палисадниками, он увидел, как впереди, прямо на сухом бугорке, стоят кучкой дети. Зимой он с ними катался на санках на этом же месте, а сейчас они стояли и рассматривали что-то на земле. Он подошел ближе и увидел, что они собираются разметить площадку для игры в черту, но сухой земли не хватает – по краям площадки много грязи. Рядом лежала ненужная пока баночка из-под ваксы. Один из них приминал грязь, месил ее и говорил, что так она быстрее высохнет.