Он не ломает ее руку. Почему? Не ломает. Пока она молча дрожит, он проводит большим пальцем по вспухшим узлам, которые уже начали формироваться на тыльной стороне ее руки. В этом его жесте есть нечто созерцательное, нечто любопытствующее. Дамайя не может смотреть. Она закрывает глаза, и слезы текут из-под ее ресниц. Ее тошнит, ей холодно. В ушах шумит кровь.
– П… почему? – судорожно выговаривает она. Дышать приходится с усилием. Кажется невозможным, что все это случилось на дороге, непонятно где, в солнечный тихий полдень. Она не понимает. Ее семья показала ей, что любовь – это ложь. Она не подобна камню, она гнется и крошится, как ржавый металл. Но ей казалось, что Шаффе она нравится.
Шаффа гладит ее сломанную руку.
– Я люблю тебя, – говорит он.
Она дергается, и он успокаивает ее тихим шепотом в ухо, пока его большой палец поглаживает руку, которую он сам сломал.
– Никогда не сомневайся в этом, малышка. Бедняжка, запертая в амбаре, так боящаяся себя самое, что не могла даже говорить. И все же в тебе есть пламя разума вместе с пламенем земли, и я не могу не восхищаться обоими, каким бы страшным ни было последнее. – Он качает головой и вздыхает. – Очень не хочется это делать с тобой. Мне ненавистно, что это необходимо. Но пойми, пожалуйста – я делаю тебе больно, чтобы ты не сделала больно больше никому.
Ее рука горит. Ее сердце тяжело бьется, и с каждым ударом пульсирует боль, БОЛЬ боль, БОЛЬ боль, БОЛЬ боль. Как было бы хорошо унять эту боль, шепчет камень внизу. Однако это означало бы убить Шаффу – единственного в этом мире, кто любит ее.
Шаффа кивает, словно своим мыслям.
– Знай, Дамайя, я никогда не солгу тебе. Загляни под свою руку, Дамайя.
Дамайя через силу открывает глаза. Сто лет требуется, чтобы убрать ее другую руку. И когда она это делает, она видит, что в свободной руке он держит длинный, сходящийся на конус кинжал из черного стекла. Острие касается ткани ее рубашки, прямо под грудной клеткой. Он направлен ей в сердце.
– Одно дело – подавить рефлекс. И совсем другое – справиться с сознательным, нарочитым желанием убить другого ради самозащиты или чего еще. – Словно чтобы обозначить это желание, Шаффа колет ее в бок стеклянным ножом. Он достаточно остер, чтобы укусить даже сквозь одежду. – Но, кажется, ты умеешь, как и говорила, контролировать себя.
С этими словами Шаффа отводит кинжал, умело вертит его в пальцах и не глядя засовывает за пояс. Затем он берет ее сломанную руку обеими руками.
– Держись.
Она не может, поскольку не понимает, что делать. Ее слишком сбила с толку дихотомия его ласковых слов и жестоких действий. Затем она снова кричит, когда Шаффа начинает методично вправлять кости ее руки. Это длится всего несколько секунд. Но кажется, что это длится гораздо дольше.
Когда она отбивается от него, в полуобмороке, трясущаяся, слабая, Шаффа снова пускает лошадь вперед, на этот раз короткой рысью. Дамайя уже не ощущает боли, едва замечая, что Шаффа придерживает ее поврежденную руку своей собственной, на сей раз прижимая ее к ее телу, чтобы уменьшить риск случайных толчков. Она не удивляется этому. Она ни о чем не думает, ничего не делает, ничего не говорит. В ней ничего не осталось, чтобы об этом сказать.
Зеленые холмы остаются позади, местность снова становится ровной. Она не обращает на это внимания, просто смотрит на небо и на этот далекий дымчато-серый обелиск, который, кажется, не поменял положения, хотя они проехали уже столько миль. Вокруг него небо становится синее и начинает наливаться чернотой, пока обелиск не превращается в темное пятно на фоне загорающихся звезд. Наконец, когда солнечный свет угасает, Шаффа направляет лошадь с дороги и спешивается, чтобы разбить маленький лагерь. Он снимает Дамайю с седла и опускает на землю, и она стоит там, где он ее поставил, пока он расчищает участок и ногой сдвигает маленькие камни в круг, чтобы разжечь костер. Дров тут нет, но он вынимает из седельных сумок несколько кусков чего-то и разжигает огонь. Судя по запаху, это уголь или сушеный торф. Вообще-то ей все равно. Она просто стоит, пока он снимает с лошади седло и чистит животное, раскатывает спальные мешки и ставит на огонь маленький котелок. Запах готовящейся еды вскоре перекрывает маслянистую вонь костра.
– Я хочу домой, – выдает Дамайя. Она по-прежнему прижимает руку к груди.
Шаффа на мгновение отрывается от приготовления ужина, поднимает на нее взгляд. В мерцании костра его льдистые глаза словно пляшут.
– У тебя больше нет дома, Дамайя. Но скоро будет. В Юменесе. Там у тебя будут учителя и друзья. Целая новая жизнь.
Он улыбается.
Ее рука почти онемела после того, как он вправил кости, но осталась тупая, пульсирующая боль. Она закрывает глаза, желая, чтобы она ушла. Чтобы все ушло. Боль. Рука. Мир. Мимо проплывает запах чего-то вкусного, но у нее нет аппетита.
– Я не хочу новой жизни.
На мгновение ей отвечает тишина, затем Шаффа вздыхает и встает, подходит к ней. Она пятится, но он опускается перед ней на колени и кладет ей руки на плечи.
– Ты боишься меня? – спрашивает он.
На какое-то мгновение в ней возникает желание солгать ему. Она думает, что ему не понравится, если она скажет правду. Но ей слишком больно, она слишком отупела сейчас, чтобы бояться, лицемерить или льстить. Потому она говорит правду.
– Да.
– Хорошо. Так и надо. Я не сожалею, что причинил тебе боль, поскольку тебе нужен был урок боли. Что ты понимаешь обо мне теперь?
Она качает головой. Затем она заставляет себя ответить, ибо смысл именно в этом.
– Я должна делать, что мне скажут, или ты сделаешь мне больно.
– И?
Она крепче закрывает глаза. Во сне это прогоняет злых существ.
– И, – добавляет она, – ты сделаешь мне больно, даже если я послушаюсь. Если будешь считать, что так надо.
– Да. – Она почти слышит его улыбку. Он отводит от ее щеки выбившуюся прядку, проводя тыльной стороной пальцев по ее коже. – То, что я делаю, Дамайя, не случайно. Это все связано с контролем. Не давай мне причины сомневаться в тебе, и я никогда больше не сделаю тебе больно. Ты поняла?
Она не хочет слышать его слов, но вопреки себе слышит. И вопреки себе какая-то часть ее чуть успокаивается. Но она не отвечает, так что он говорит:
– Посмотри на меня.
Дамайя открывает глаза. На фоне костра его голова – темный силуэт, обрамленный еще более темными волосами. Она отворачивается.
Он берет ее лицо и твердо поворачивает к себе.
– Ты поняла?
Конечно, это предупреждение.
– Да, – говорит она.
Удовлетворенный, он отпускает ее. Затем подводит к костру и жестом велит сесть на камень, который он подкатил для нее. Она садится. Когда он дает ей металлическую миску с чечевичной похлебкой, она ест – неуклюже, поскольку она не левша. Она пьет из фляги, которую он ей протягивает. Ей надо пописать, но это трудно, она спотыкается на неровной земле, в темноте, вдалеке от костра, отчего ее рука начинает ныть, но она справляется. Поскольку спальный мешок только один, она ложится рядом с ним, когда он похлопывает по нему рукой, указывая, где ей лечь. Когда он велит ей спать, она закрывает глаза – но уснуть не может долго.
Однако когда она засыпает, ее сны полны острой боли и вздымающейся земли, и огромной дыры, полной белого света, которая пытается проглотить ее, и кажется, и минуты не прошло, как Шаффа ее будит. Еще середина ночи, хотя звезды изменили положение. В первое мгновение она не вспоминает, что он сломал ей руку, и, не задумываясь, улыбается ему. Он моргает, затем отвечает ей искренней улыбкой.
– Ты беспокойно спала, – говорит он.
Она облизывает губы, уже не улыбаясь, поскольку она вспомнила и поскольку не хочет рассказывать ему, насколько напугали ее кошмары. Или пробуждение.
– Я храпела? – спрашивает она. – Мой брат говорит, что я сильно храплю.
Какое-то мгновение он молча смотрит на нее, улыбка его исчезает. Ей начинают не нравиться эти краткие мгновения молчания. Это не просто паузы в разговоре или моменты, когда он собирается с мыслями. Это испытания, хотя она не понимает, на что. Он всегда испытывает ее.
– Храпела, – говорит он наконец. – Да. Не беспокойся. Я не буду тебя за это дразнить, как твой брат.
Шаффа улыбается, как будто это должно быть смешно. Брат, которого у нее больше нет. Кошмары, которые поглотили ее жизнь.
Но он остается единственным человеком, которого она может любить, так что она кивает и снова закрывает глаза, расслабляясь у него под боком.
– Спокойной ночи, Шаффа.
– Спокойной ночи, малышка. Пусть твой сон будет всегда спокойным.
* * *КИПЯЩАЯ ЗИМА: 1842–1845 по имперскому летоисчислению. Взорвалась горячая точка под озером Теккарис, выбросив в воздух достаточно пара и твердых частиц, чтобы вызвать кислотные дожди и затемнение над всей территорией Южного Срединья, Антарктики и общинами Восточного Побережья. Экваториали и северные широты не пострадали благодаря господствующим ветрам и океанским течениям, так что историки спорят, считать ли этот период «истинной» Зимой.
Зимы Санзе, учебное пособие для детей 12 лет7
Ты плюс один равно дваУтром ты встаешь и пускаешься в путь, и мальчик с тобой. Вы вдвоем бредете по холмистой местности под падающим пеплом.
Главная проблема – ребенок. Во-первых, он грязен. Прошлым вечером в темноте ты этого не заметила, но он весь покрыт сухой или подсыхающей грязью, к которой прилипли какие-то веточки и Земле ведомо, что еще. Наверное, его накрыло селем – во время землетрясений такое часто случается. Если так, ему еще повезло, но когда он просыпается и потягивается, ты морщишься от полос грязи и крошек, которые он оставил на твоем спальнике. Минут через двадцать ты осознаешь, что он еще и совершенно голый.
Когда ты спрашиваешь его об этом – и об остальном, – он уклоняется от ответов. Он не настолько большой, чтобы увиливать эффективно – но у него получается. Он не знает имя общины, из которой он родом, или людей, которые вырастили его, которых, вероятно, «не так много». Он говорит, что у него нет родителей. Он не знает своего функционал-имени – прямая ложь, и ты в этом уверена. Даже если его мать и не знала, кто его отец, он унаследовал бы ее функционал-касту. Он мал и, возможно, осиротел, но не настолько мал, чтобы не знать своего места в мире. Куда более малые дети это знают. Уке было всего три, а он знал, что он Инноватор, как и его отец, и потому его игрушки – это книги, инструменты и все, что можно использовать для создания вещей. А еще он знал, что есть вещи, которые он не может обсуждать ни с кем, кроме своей матери, и только наедине. Все, что касается Отца-Земли и вещей глубоко внизу, как называл их Уке…
Но ты не готова об этом думать.
Вместо этого ты гадаешь над тайной Хоа, поскольку тут есть о чем подумать. Он приземист, как ты замечаешь, когда он встает – едва ли четыре фута ростом. Но ведет он себя как десятилетний, хотя он тогда или слишком мал для своих лет, или поступает слишком по-взрослому для такого тела. Ты думаешь, что скорее последнее, хотя не уверена, почему тебе так кажется. Ты не можешь сказать о нем многого, разве что кожа у него, пожалуй, светлее – там, где он стер грязь, она серо-грязная, а не коричнево-грязная. Так что, возможно, он откуда-то из областей ближе к Антарктике или с западного побережья континента, где люди бледны.
И он здесь, в северо-западном Южном Срединье, одинокий и голый. Ладно.
Может, что-то случилось с его семьей. Может, они сменили общину. Многие поступают так, вырывают свои корни и проводят месяцы и годы, пересекая континент, чтобы напроситься в общину, где они будут торчать, как бледные цветы на сером лугу…
Может быть.
Верно.
Как бы там ни было.
У Хоа льдистые глаза. По-настоящему льдистые. Ты немного испугалась, когда проснулась поутру и он посмотрел на тебя: темная засохшая грязь окружает две серебристо-голубые точки. Он выглядит нечеловечески, но многие люди с такими глазами редко выглядят людьми. Ты слышала, что в Юменесе, в функционал-касте Селектов такие – льдистые глаза – особенно желательны. Санзе нравится, что льдистые глаза пугают и вызывают легкое отвращение. Они такие и есть. Но не это пугает в Хоа.
Во-первых, он неестественно весел. Когда утром, после того как он прицепился к тебе, ты просыпаешься, ты видишь, что он уже встал и радостно играет с твоей трутницей. На лугу нет ничего, из чего можно было бы развести костер – одна луговая трава, которая вспыхнула бы мгновенно, если бы ты могла найти достаточно сухой травы и, возможно, в процессе устроила бы пал – потому ты не вынимала прошлым вечером трутницы из рюкзака. Но она у него в руках, он что-то беспечно напевает себе под нос, вертя в пальцах кремень, а это значит, что он рылся в твоем рюкзаке. Это не улучшает твоего настроения в этот день. Однако пока ты пакуешься, из головы твоей не выходит образ – ребенок, который явно пережил какую-то катастрофу, сидит голым среди луга, под падающим пеплом – и играет. Даже мычит под нос песенку. А когда видит, что ты проснулась и смотришь на него, улыбается.
Вот потому ты и решила держать его при себе, хотя и думаешь, что он наврал, что не знает, откуда он родом. Потому что. Ладно. Он ребенок.
Потому, когда заканчиваешь сборы, ты смотришь на него, а он в ответ смотрит на тебя. Он прижимает к груди узелок, который ты заметила прошлым вечером. Как ты можешь сказать, это что-то, замотанное в рваное тряпье. Узелок чуть дребезжит, когда он стискивает его. Ты можешь сказать, что он чем-то встревожен – его глаза ничего не умеют скрывать. У него огромные зрачки. Он некоторое время вертит его, встает, одной ногой чешет заднюю часть голени.
– Идем, – говоришь ты и снова поворачиваешь в сторону имперского тракта. Ты пытаешься не замечать его тихого дыхания и того, как он через мгновение приноравливается к твоему шагу.
Когда ты снова выходишь на дорогу, по ней группками и нитками идут люди. Почти все направляются на юг. Их ноги взбивают пепел, пока легкий и подобный праху. Он падает большими хлопьями – пока маски не нужны, если кто не забыл, что надо положить их в рюкзак. Какой-то мужчина бредет рядом с раздолбанной телегой и хромой лошадью. В телеге пожитки и старики, хотя идущий пешком человек вряд ли сильно моложе. Все они смотрят на тебя, когда ты выходишь из-за холма. Группа из шести женщин, которые сбились вместе ради безопасности, при виде тебя начинают перешептываться – затем одна из них громко говорит другой:
– Ржавь земная, глянь на нее!
Возможно, ты выглядишь опасной. Или нежелательной. Или и тем, и другим.
Или, может, их обескураживает вид Хоа, потому ты оборачиваешься к ребенку. Он останавливается, когда останавливаешься ты, у него снова встревоженный вид, и тебе внезапно становится стыдно, что он ходит в таком виде, хотя ты и не просила этого странного ребенка таскаться за собой.
Ты осматриваешься. По ту сторону дороги виднеется ручей. Неизвестно, когда ты доберешься до очередного дорожного дома. Предполагается, что они стоят через каждые двадцать пять миль по имперскому тракту, но волна с севера могла повредить следующий. Теперь вокруг больше деревьев – вы покинули равнины, – но не так много, чтобы можно было как следует укрыться, к тому же многие из них сломаны после землетрясения. Пеплопад немного помогает – видно не дальше чем на милю. Однако ты замечаешь, что равнины вокруг дороги начинают переходить в более суровый ландшафт. Ты знаешь это по картам и по слухам, что за горами Тиримас находится древний, вероятно, закрытый разлом, полоса молодого леса, который вырос после прошлой Зимы, а затем где-то через сотню миль равнины превращаются в солончаки. За ними пустыня, где общин мало, и они сильно разбросаны, и, скорее всего, они куда сильнее защищаются, чем общины в более гостеприимных местностях.
(Вряд ли Джиджа добрался до пустыни. Это было бы глупо – кто там его примет?)
Ты уверена, что есть общины между здешними местами и солончаками. Если привести мальчика в приличный вид, возможно, в одной из них его примут.
– Иди за мной, – говоришь ты и сворачиваешь с дороги. Он идет за тобой по обочине из щебня. Ты замечаешь, насколько некоторые из камней остры, и мысленно добавляешь хорошие ботинки к списку необходимых вещей, которые надо добыть для него. По счастью, он не порезал пока ноги, хотя в какой-то момент поехал по гравию, упал и покатился по склону. Ты спешишь к нему, когда он останавливается, но он уже сидит, и вид у него рассерженный, поскольку он шлепнулся прямо в грязь возле ручья.
– Давай! – Ты протягиваешь ему руку.
Он смотрит на руку, и в какой-то момент ты с удивлением замечаешь что-то вроде тревоги на его лице.
– Все хорошо, – говорит он, игнорируя твою руку, и встает на ноги. Грязь чавкает у него под ногами. Затем он проскальзывает мимо тебя, чтобы поднять свой тряпичный узелок, который выронил при падении.
Ладно же. Маленький неблагодарный ублюдок.
– Ты хочешь, чтобы я вымылся, – говорит он.
– Как ты догадался?
Похоже, он не замечает сарказма. Положив на каменистый берег свой узелок, он заходит в воду по пояс, затем садится на корточки, пытаясь отдраиться. Ты вспоминаешь и роешься в рюкзаке, пока не находишь там кусок мыла. Он оборачивается на твой свист, и ты бросаешь его ему. Ты морщишься, когда он промахивается, но он тут же ныряет и появляется с мылом в руках. Затем ты смеешься, поскольку он смотрит так, будто никогда такого не видел.
– Тереть кожу? – Ты показываешь, как это делать. Снова сарказм. Но он выпрямляется и чуть улыбается, словно это действительно что-то проясняет для него, и подчиняется.
– И волосы тоже, – говоришь ты, снова роясь в рюкзаке и перемещаясь так, чтобы могла присматривать за дорогой. Некоторые из людей, проходящих по ней, посматривают на тебя с любопытством или неодобрением во взгляде, но большинство даже не смотрят. Оно и лучше.
Ты ищешь свою вторую рубашку. На мальчике она будет как платье, потому ты подшиваешь подол нитками, чтобы он мог подпоясывать ее по бедрам ради скромности и немного согревать торс. Надолго этого, конечно, не хватит. Лористы говорят, что вскоре после начала Зимы похолодает. Надо попробовать в следующем городке купить одежду и еще припасов, если там еще не ввели Зимнего Закона.
Затем мальчик выходит из воды, и ты не можешь отвести взгляд.
Ну, совсем другое дело.
Его отмытые от грязи волосы были пепельно-жесткими, той совершенной противопогодной текстуры, которую так ценили все, в ком была кровь санзе. Они уже начали высыхать и пушиться. По крайней мере, они достаточно длинны, чтобы греть ему спину. Но они белые, не пепельные, как обычно. И кожа его белая, не просто светлая. Даже жители Антарктики не так бесцветны, ты таких не видела. Брови над льдистыми его глазами тоже белые. Белые-белые-белые. Когда идет, он почти растворяется в падающем пепле.
Альбинос? Возможно. Но в его лице есть еще что-то. Ты удивляешься, но ты видишь и понимаешь – в нем нет ничего от санзе, кроме текстуры волос. В ширине его скул, угловатости подбородка и разрезе глаз есть что-то совершенно чуждое твоему взгляду. У него пухлые губы, но маленький рот, настолько маленький, что тебе кажется, что ему трудно есть, хотя это явно не так, иначе он не дожил бы до таких лет. Еще и малый рост. Он не просто мал, но коренаст, словно его народ создан для других нагрузок, чем тот тип, который в течение тысячелетий культивировали в Старой Санзе. Может, его раса вообще вся такая белая, кем бы он ни был.
Но все это какая-то ерунда. Все расы в мире сейчас в какой-то мере отмечены кровью санзе. В конце концов, они правили Спокойствием много столетий и определенным образом продолжают. И не всегда это время было мирным, так что даже самые изолированные расы носят отпечаток санзе, желали ли их предки такой примеси или нет. Каждый оценивается по стандартным отклонениям от среднего санзе. Однако народ мальчика, кем бы они ни были, умудрился остаться обособленным.
– Что же ты такое, пламень подземный? – говоришь ты, прежде чем тебе приходит в голову, что ты можешь его обидеть. Несколько дней ужаса – и ты забываешь, как обращаться с детьми.
Но мальчик кажется лишь удивленным. Затем он улыбается.
– Пламень подземный? Ты странно говоришь. Я достаточно чист?
Ты настолько ошеломлена, что он называет странной тебя, что до тебя не сразу доходит, что он уклонился от ответа.
Ты качаешь головой, затем протягиваешь руку за мылом, которое он отдает тебе.
– Да. Вот.
Ты протягиваешь ему рубашку, чтобы он просунул туда руки и голову. Он делает это, но настолько неуклюже, словно его никогда никто не одевал. Но это легче, чем одевать Уке, по крайней мере, этот мальчик не извивается…
Ты замираешь.
Ты на некоторое время отключаешься. Когда приходишь в себя, небо светлеет, и Хоа лежит, растянувшись, на низкой траве. Прошло не меньше часа. Может, больше.
Ты облизываешь губы и неприветливо смотришь на него, ожидая, что он что-нибудь скажет о твоем… отсутствии. Он просто оживляется, как только видит, что ты вернулась, встает и ждет.
Ладно. В конце концов, вы можете поладить.
После этого вы возвращаетесь на дорогу. Мальчик шагает хорошо, несмотря на отсутствие обуви. Ты внимательно смотришь на него, высматривая признаки хромоты или усталости, и останавливаешься чаще, чем если бы шла одна. Кажется, что он благодарен за эти передышки, но в остальном все хорошо. Настоящий маленький странник.
– Ты не можешь оставаться со мной, – говоришь ты ему, однако, во время одной из ваших остановок. Пусть не слишком надеется. – Я постараюсь найти тебе общину. Мы будем останавливаться в нескольких по дороге, если они откроют ворота для торговли. Но мне надо идти дальше, даже если я найду тебе место. Я ищу одного человека.
– Дочь, – говорит мальчик. Ты застываешь. Проходит мгновение. Мальчик не замечает твоего потрясения. Он поет песенку под нос, гладит свой узелок, как зверька.
– Откуда ты знаешь? – шепчешь ты.
– Она очень сильная. Конечно, я не уверен, что это она, – мальчик смотрит на тебя и улыбается, не замечая твоего взгляда. – Таких, как ты, много идет в этом направлении. В таком случае всегда трудно.
В твоей голове сейчас, наверное, должно быть много вопросов. Однако тебя хватает лишь на то, чтобы задать вслух лишь один.
– Ты знаешь, где моя дочь?
Он снова что-то уклончиво мычит. Ты уверена, что он понимает, насколько безумно все это выглядит. Ты уверена, что под этой невинной маской он смеется в глубине души.
– Откуда?
Он пожимает плечами.
– Просто знаю.
– Откуда? – Он не ороген. Ты признала бы своего, будь он орогеном. Орогены могут выслеживать друг друга, как собаки, чуя друг друга издалека, как если бы орогения была запахом. Только Стражи способны на подобное, да и то лишь если рогга не обучен или достаточно глуп, чтобы позволить им себя почуять.
Он поднимает глаза, и ты едва удерживаешься, чтобы не вздрогнуть.
– Я просто знаю, хорошо? Просто я могу это. – Он отводит взгляд. – Это то, что я всегда умел делать.
Ты удивляешься. Но Нэссун?
Ты готова поверить в любой абсурд, если это поможет тебе ее найти.
– Хорошо, – говоришь ты. Медленно, поскольку это безумие. Ты безумна, но сейчас ты понимаешь, что мальчик, видимо, тоже, а это значит, что тебе следует быть осторожной. Но остается крохотный шанс, что он не безумен или его безумие действует именно так, как он говорит…
– Как… как далеко до нее?
– Много дней пути. Она идет быстрее тебя.
Потому, что Джиджа взял телегу и лошадь.
– Нэссун жива.
Теперь приходится после этого замолкнуть. Слишком много чувств, слишком со многим надо справиться. Раск говорил тебе, что Джиджа покинул Тиримо вместе с ней, но ты боялась позволить себе думать о ней как о живой. Хотя часть тебя не желала верить, что Джиджа способен убить свою дочь, остальная часть тебя не только верила, но даже предвкушала это в какой-то мере. Старая привычка – брать себя в руки в предчувствии боли.
Мальчик кивает, глядя на тебя. Его маленькое личико сейчас странно торжественно. Внезапно запоздало ты осознаешь, что в этом ребенке совсем не так много детского.
Но если он может помочь тебе отыскать дочь, то будь он хоть воплощенным Злом земным, тебе плевать.
Ты роешься в рюкзаке, отыскиваешь флягу, ту, с питьевой водой. Вторую ты наполняешь водой из ручья, но ее сначала надо прокипятить. Сделав глоток, ты, однако, протягиваешь ее мальчику. Когда он кончает пить, ты даешь ему горсть изюма. Он качает головой и отказывается:
– Я не голоден.
– Ты не ел.
Конец ознакомительного фрагмента.