Жанна Голубицкая
Сделана в СССР. Приключения советской школьницы в исламском Тегеране
От автора
Эти истории, происходившие в Москве и в Тегеране с 1978-го по 1982-й год, по ряду причин не вошли в изданную в Британии книгу «ТЕГЕРАН-1360» или упомянуты в ней вскользь. А поскольку они все же были, заставляя плакать и смеяться, жаль, если они останутся за кадром навсегда. Так и родился этот сборник «из невошедшего».
Каково быть худшей среди лучших
Еще до школы весь мой сокольнический двор повели поступать в музыкальную школу. А меня не повели. И я сама увязалась с подружкой Олей и ее бабушкой.
На прослушивании выяснилось, что весь последний месяц Оля готовила вступительную песню под руководством своей бабушки с музыкальным образованием. Я ничего не готовила, но не растерялась. Когда Оля закончила тянуть свою «Во поле березку», я вышла и артистично, как мне показалось, исполнила единственную песню, слова которой помнила наизусть: «Где же моя черноглазая где, в Вологде-где-где-где…». Папа любил пластинку со сборником советской эстрады и часто заводил ее дома. Первой песней на ней была «Вологда», поэтому я помнила ее лучше всего. За ней шли «Роща соловьиная» в исполнении Льва Лещенко, «Лебединая верность» Софии Ротару и «Остановите музыку, прошу вас я, с другим танцует девушка моя…» не помню, кого. Их я тоже могла бы спеть, если очень нужно, но только наполовину. Я подумала, что если меня попросят спеть еще что-нибудь, я, пожалуй, выберу «Над землей летели лебеди…». Красивая песня и грустная.
Но на бис меня, увы, не вызвали.
Пока я пела, какой-то дядя закрыл лицо руками. А когда открыл, оказался весь красный как рак. А тетя рядом с ним громко шептала, что смеяться над ребенком неприлично. Может, у меня другие дарования.
Когда я закончила петь, эта тетя ласково сказала:
– Вот что, милая девочка, давай ты пока пойдешь в спорт, вон у тебя фигурка какая ладная. А там посмотрим. Приходи к нам в следующем году.
А потом повернулась к красному дяде и снова громко прошипела:
– У некоторых детей слух прорезается с возрастом.
Я догадалась, что родители не забыли повести меня в музыкалку, а постеснялись. За ужином я торжественно сообщила им, что они правы, что стесняются меня.
– Ой, это прямо как я в хоре! – обрадовался чему-то мой папа.
– Не надо это рассказывать! – насупилась мама. – Она растет в семье, где мать закончила музшколу с отличием! – и мама гордо указала на блестящий черным лаком довоенный «трессель» с медными подсвечниками. Когда приходили гости, она играла на нем «К Элизе» и «Полонез Огинского».
– Ну, это ты с отличием, – возразил папа, – а меня выгнали из хора, и я имею право рассказать.
Папа рассказал, что когда только приехал в Москву учиться из города Чарджоу Туркменской ССР, соседи по общежитию рассказали ему, что в Москве с хорошими девушками лучше знакомиться на культурных мероприятиях – в театре или в каком-нибудь кружке по интересам. В театр первокурснику особо ходить некогда, поэтому папа записался в хор при институте иностранных языков имени Мориса Тореза. Туда ходили самые красивые студентки.
– Мне так все понравилось! – вспоминал папа с мечтательной улыбкой. – На первое занятие пришли сплошь девушки, человек 15, а юношей всего трое. Руководитель был такой милый старичок, какой-то заслуженный музыкант, очень смешно махал руками…
– Не махал руками, а дирижировал! – с упреком встряла мама.
– Дирижировал, – согласился папа. – Песни мы такие зажигательные пели про комсомол и про любовь. Я очень старался. После первого занятия руководитель нас всех похвалил, но под нос себе задумчиво пробубнил: «Но что-то мне мешает, не пойму!» После следующего занятия снова: «Кто-то один мне мешает…» На третьем занятии он долго прислушивался, морща лоб, а потом вдруг хлопнул себя по уху и воскликнул: «Ну, конечно!» Поднялся в последний ряд, где стоял я, мы на таких специальных приступочках для хора занимались, и пригласил спуститься вниз, к фортепиано. Я вышел, такой гордый, думал, сейчас он будет меня хвалить за усердие. Я же старался петь громче всех. Думал, чем громче, тем лучше. А он мне и говорит: «Извините, молодой человек, но хор вы не украшаете. Ступайте лучше в какой-нибудь спорт!» Оказалось, громко – не значит, хорошо. К тому же, я еще и фальшивил. Ну, я упираться не стал и записался в институтскую парашютную секцию. Там тоже девчонок было полно. А пою с тех пор только когда выпью.
– Все прямо как у меня! – восхитилась я.
– Только о девчонках думал, поэтому и выгнали из хора, – заметила мама.
– Зато я стал парашютистом-отличником и на тебе женился, – выкрутился папа. – Главное, не опускать руки. Одному человеку очень редко дано все и сразу. Нет способностей к музыке, значит, к чему-то другому есть. И чем быть хуже всех в деле, в котором ты не одарен, лучше сразу узнать правду и попробовать себя в чем-то другом.
А когда мама вышла с кухни, папа и вовсе развеселился:
– Тебя единственную со всего двора не взяли в музыкалку? Даже из вежливости? Значит, ты особенная! А «особенная» бывает не только со знаком «минус», но и со знаком «плюс». Если на середняка ты не тянешь, значит, в чем-то у тебя никак, а в чем-то максимум. Во всем «никак» быть не может, поэтому просто ищи свой максимум.
Это было довольно путаное объяснение, но суть я уловила. И с тех пор совершенно спокойно относилась к тому, что у меня нет ни слуха, ни голоса, просто не подписывалась ни на что, связанное с пением.
А родители после этого разговора отвели меня на фигурное катание и в английский кружок при Доме детского творчества в парке Сокольники.
Английский кружок не произвел на меня особого впечатления, кроме того, что ходили туда мы вместе с подружкой Олей, и это было весело. А учительницу нашу звали Дженни Николаевна, что в моих глазах делало ее почти англичанкой.
Но фигурное катание тревожило мое воображение куда больше.
На катке ДДТ я возмечтала стать фигуристкой, такой, каких показывали по телеку – чтобы выезжать на лед в красивом платье и за границу в красивой шубе. Чтобы я стояла на пьедестале и улыбалась, а мне хлопали и снимали для телевизора. Но в свои 6 лет я скоро смекнула: секция при ДДТ – слишком долгий путь к моей цели. И решила применить блат.
Папа мой в то время дружил с директором сокольнического ледового Дворца Спорта, его назначили взамен того, которого посадили после того, как в марте того же года хоккейные болельщики устроили там смертельную давку из-за американской жвачки. Дядя Рудик бывал у нас дома и интересовался моими успехами в фигурном катании. Я дождалась удобного случая и попросила его взять меня «к настоящим фигуристам», которые тренировались на его подшефном катке.
Мой туркменский папа был страшно далек от интриг большого льда: кажется, он даже не понял всего цинизма ситуации. А, может, просто решил показать, что вовсе меня не стесняется. А мне лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, что такое спорт высоких достижений. Во всяком случае, папа не возразил, когда дядя Рудик пообещал мне исполнить мою просьбу.
Через пару дней меня привели во Дворец спорта.
На большей части льда катались взрослые фигуристы, некоторых я узнала: я смотрела по телеку все соревнования и ходила с папой на турнир «Нувель-де-Моску» в Лужниках. Там он даже провел меня в закрытую зону, где фигуристы выезжают на лед, и я взяла автограф у своих кумиров Елены Водорезовой, Марины Черкасовой и Ирины Родниной. А пока я толкалась у бортика, на меня наткнулась телекамера, и бабушка увидела меня в программе «Время»! И не только бабушка, многие нам после этого звонили и спрашивали, когда же я буду стоять у выезда на лед, но уже не просто так, а в коньках?!
Очевидно, после этой минуты славы я и решила связать свою жизнь с фигурным катанием. В нем мне виделось окно в мир. Да, в общем, так оно и было.
На катке Дворца Спорта меня поразило, что мои кумиры катаются безо всяких блесток, в черных тренировочных трико, никто им не хлопает, а тренер еще и покрикивает на них, как на простых смертных.
В крохотном уголке катка тренировались фигуристы моего возраста, 5-6 лет. Всего человек пять. Как я узнала позже, это были тщательно отобранные по всей стране юные дарования.
Какая-то строгая тетя отправила моего папу, который меня привел, ждать за дверью, а мне велела надеть коньки и присоединиться к детской группе. Всего на катке было два тренера – мужчина и женщина. Мужчина сидел на трибуне, но иногда вскакивал, схватившись за голову, подбегал к бортику и начинал кричать. Женщина стояла у бортика там, где тренировались взрослые фигуристы. Кричать она начинала, только если уже кричал мужчина – судя по всему, он был главнее.
А строгая тетя, выгнавшая моего папу, видимо, была их помощницей. Она все время бегала выполнять какие-то их поручения и тоже кричала, но не на фигуристов, а на всех остальных.
Сопровождаемая громким шепотом строгой тети «блатная», я выехала на искусственный лед, на котором стояла впервые в жизни. Ноги мои разъезжались, а рядом девочки моего возраста выписывали какие-то немыслимые пируэты! Они крутились волчком и задирали ногу в коньке к самой макушке, как Дениз Бильман!
Мне стало невыносимо стыдно. Мысленно я поблагодарила злющую тетю за то, что моего позора не видит мой папа. Однако я решила, что сразу бежать с поля боя стыдно, и торжественно поехала по кругу. Моей задачей было хотя бы не упасть, и я с ней справилась. Гордо описав полный круг по единственному в Москве искусственному льду для олимпийского резерва, я ушла из большого спорта – навсегда.
Папа курил на лавочке возле Дворца. Я сказала ему, что фигурное катание мне разонравилось. В ответ он только ухмыльнулся и даже не полюбопытствовал, почему.
Дома, заметив, что я не особо расстроена отсутствием у меня ледовых дарований, папа принялся веселиться:
– Может, теперь в художественную студию? У меня там знакомые есть.
– Прекрати! – вмешалась мама. – Ты устроишь ей комплексы!
– Какие еще комплексы? – подозрительно буркнула я, подозревая, что это очередной кружок, где я буду самая неуклюжая.
Хождение в музыку и в большой спорт стало мне хорошим уроком. Мне по-прежнему хотелось быть среди лучших. Но я поняла, что самое ужасное – быть среди них худшей.
Блат от Стакан Стаканыча
К счастью, родители не постеснялись повести меня в английскую школу №1 в Сокольниках, а там была такая нагрузка, что я быстро забыла о своих высоких карьерных амбициях.
Поступать в Первую школу в апреле 1977-го тоже пошли всем двором. Принимали туда по результатам собеседования, содержания которого никто не знал.
Бабушка моей подружки, которая знала все и про всех, сказала, что на 20 блатных детей возьмут двоих детей рабочих и двоих умных.
– Ты рабочий? – спросила я папу, придя со двора и рассказав, что услышала от Олиной бабушки.
– Нет, но ты умная, – ответил он.
Я очень переживала, что не смогу показать свой ум. Но виду не показывала.
В день-икс меня нарядили в модные красные брюки-клеш и японский батник с персонажами мультиков. Все девочки во дворе школы были в белых блузочках и черных юбочках.
– Я же говорила! – выдохнула мама.
– Пусть чувствует себя расслабленно, – тихо ответил папа.
Я поняла, что в своих красных штанах я снова белая ворона. Загладить штаны мог только мой невероятный умище.
Вызывали по списку, по одному. Родителей не пускали даже в здание школы.
Во двор выходила тетя со списком, выкрикивала фамилию и забирала нужного ребенка. Соискатели места в престижной школе толпились во дворе с 7 утра до 8 вечера. Мы, правда, опоздали и пришли в 11. Мама с утра побежала в парикмахерскую, а потом долго выбирала платье. Среди родителей она была самая нарядная, но толпиться во дворе ей пришлось наравне со всеми. Меня вызвали часа через два, папа успел сбегать за горячими пончиками, а я испачкать свои красные «клеши» в сахарной пудре от них.
Наконец, тетя со списком пришла и за мной. Меня привели в комнату, где за столом сидело человек восемь. Я их не считала, но мне показалось, что их ужасно много. Все тети и только один дядя, почему-то в синем тренировочном костюме. Прямо как тренер у фигуристов.
– Умеешь ли ты говорить по-английски, девочка? – зычно спросила из-за стола полная тетя с огромным сооружением из волос на голове. Она чем-то напомнила мне дедушкину подругу тетю Шуру, которая работала в психиатрической больнице, и в гостях всегда про нее рассказывала.
– Умею, – с достоинством ответила я. Зря, что ли, я почти целый год ходила в английский кружок.
– Ну, скажи нам что-нибудь! – потребовала тетя.
– А можно я спою? – неожиданно для себя спросила я. Наверное, фиаско в музыкальной школе все же не давало мне покоя.
Комиссия заулыбалась и спеть разрешила.
Я затянула «Teddy Bear». Этот стишок легче было бы просто продекламировать, но в кружке мы почему-то его пели.
Если в свои шесть с половиной я могла бы рассчитывать, то расчет оказался верным. Пение мое быстро остановили со словами:
– Ну английский ты знаешь, мы слышим. А теперь расскажи, что ты видишь на этой картинке?
И они повесили на доску картинку, изображающую солнечный зимний денек, искристый снег и румяных детей, часть из которых катается с горки на санках и картонках, а другая весело играет в снежки.
Надо сказать, что именно такую погоду я почему-то ненавидела. В подобные дни, пока мои дворовые друзья резвились в снегу, у меня наступал ступор. Я, конечно, была укутана, как положено. Но толстая цигейковая шуба, подпоясанная папиным армейским ремнем с пряжкой, две шапки, а под ними косынка, валенки с галошами и три кофты под шубой не давали мне даже пошевелиться. А лицо, которое единственное оставалось снаружи, все равно противно щипал мороз. В толстых варежках пальцы мои не гнулись, а резинка от них, перекинутая через мою шею, нещадно в нее впивалась. Как-то я потихоньку сняла эти варежки, чтобы открыть дверь подъезда, и моя ладонь тут же примерзла к железной ручке.
Я ненавидела такие дни настолько, что даже стихотворение Пушкина «Мороз и солнце, день чудесный…» вызывало во мне содрогание.
Куда больше мне нравилась «подтаявшая» зима, когда вдруг случался ноль, и на улице становилось пасмурно, тепло и сыро. Хотя другие находили такую погоду серой и склизкой.
Но тут я решила, что высказать на собеседовании отвращение к прекрасной солнечной погоде, которую любят все нормальные дети, будет неправильно. Еще решат, что я больная.
И принялась упоенно описывать, как весело играют изображенные на картинке дети. В процессе я увлеклась: нарисованные мальчишки получили имена и личностные характеристики. Я сообщила комиссии, что вон тот мальчик Петя, который едет с горки на картонке, страшно завидует Васе, который мчится на санках-ледянках. Да чего уж там, я сама ему завидую! Вот сколько выпрашиваю у родителей ледянки, а они все дорого да дорого…
Тут единственный среди теть дядя, тот самый в тренировочных, не выдержал. Он и так весь мой рассказ ерзал на стуле и явно не проникался везением Васи и завистью Пети. А тут и вовсе перебил:
– Все, хватит, лично я ее принимаю!
На этом тетя со списком вывела меня назад во двор. Ко мне сразу бросились родители, не только мои, но и тех соискателей, которых еще не вызывали.
– Дядя в трениках сказал, что лично он меня принимает. Наверное, он там главный, – успела успокоить я маму и папу, и тут у меня начисто пропал голос.
Видимо, я все-таки перенервничала, поступая в эту школу. Хотя мне казалось, что собеседуюсь я легко и непринужденно, как Юлька и Светка с нашего двора. Они хоть и считались хулиганками, зато язык у них был без костей и они никогда не смущались, даже перед взрослыми. Мне очень хотелось стать на них похожей. И, судя по всему, на собеседовании в первую школу мне это удалось. Но сражение с собственной робостью отняло мои силы и голос.
Услышав про «дядю в трениках», мой папа хохотал так, что даже слезы вытирал от смеха. Мама никак не могла понять, в чем дело.
Как выяснилось позже, папа пытался подстраховать меня на собеседовании через сокольнический райком партии, где у него были знакомые. Первая английская слыла «позвоночной»: приемная комиссия учитывала звонки «сверху». Папе пообещали помочь на уровне директора школы. Но директриса даже не успела вставить свои пять копеек в мою пользу, ее опередил школьный физрук Степан Степаныч по прозвищу Стакан Стаканыч. Его никто не коррумпировал по партийной линии, ему просто надоело меня слушать.
Позже, во взрослой жизни, я еще не раз сталкивалась с тем, что мужчины-физкультурники не любят, когда женщины много разговаривают.
А «блат» от Стакан Стаканыча родители припоминали мне на каждую плохую оценку:
– Недаром тебя в школу из всей комиссии принял только физрук!
Сразу после того собеседования я слегла с высокой температурой. А когда через неделю вышла во двор, узнала, что мои раскрепощенные примеры для подражания – Ленка и Светка – в мою школу не прошли по конкурсу и они пойдут в простую – 369-ю.
Светкин комок
Я совсем не умела просить – и иногда это создавало мне кучу проблем, пусть и маленьких, какой я была сама, но ведущих к большим детским переживаниям.
Просить я даже не то, чтобы не умела, а терпеть не могла – не от того, что считала, что это нехорошо, а просто каждый раз испытывала почти физическое неудобство. Даже если моя просьба была несложной и оправданной. И меня всегда удивляла выдержка тех, кто ради своих хотений не ленился и не стеснялся день за днем ныть другому в уши, пока тот не дрогнет. Особенно странным казалось мне, когда кто-то предпочитал упрашивать другого о том, что с легкостью мог сделать сам. Я не понимала, зачем унижаться и зависеть от настроения других людей в том, с чем можешь справиться самостоятельно?! Ведь выпрашивать – это тоже работа, которая, к тому же, бывает очень неприятной! Но, очевидно, успех предприятия для подобных «просителей» и заключается в том, чтобы взять другого измором, а самому не пошевелить и пальцем.
Символом природного дара вынудить любого сделать, как она желает, для меня навсегда осталась Светка с нашего двора. Случай с дворовой Светкой был еще до школы, нам всем было лет по шесть, но именно тогда я пришла к выводу, что чересчур назойливые просьбы, равно как и согласие, выманенное таким способом, не предвещают ничего хорошего.
А дело было вот как. Светка как-то зашла домой к моей подружке и соседке Ленке и увидела на стене ее комнаты портрет Лаки – Ленкиной собаки породы «колли». Ленка нарисовала Лаки сама под руководством своего папы-художника, и рисунок вышел действительно очень похожим. У Светки тоже была колли, как две капли воды похожая на Ленкину Лаки, только звали ее Альма. Светке тоже захотелось повесить в своей комнате портрет Альмы. Первым делом Светка попросила Ленку подарить ей портрет собаки, только замазать подпись «Лаки» и написать «Альма». Ленка отказалась, сказав, что рисунок ей и самой нравится. Не зря она старалась, потратила на работу над портретом несколько дней, а ее папа исправлял ошибки, пока картина была в карандаше.
– Ну, видишь, какая ты способная! – попробовала подлизаться Светка. – Тебе ничего не стоит себе еще один портрет нарисовать, еще лучше, а этот отдай мне!
Ленка ответила, что хотя их со Светкой собаки и похожи, но настоящий художник улавливает нюансы, особенно, работая с натурой. Поэтому на портрете Лаки, а никак не Альма, и каждый, разбирающийся в живописи, это непременно заметит. Не зря она была дочерью настоящего художника!
Ленка думала, что отвертелась от настырной Светки с ее просьбами. Но, как выяснилось, только загнала себя в новую ловушку.
С того момента в течение двух недель Светка ходила за Ленкой хвостом, то умоляя, то требуя, чтобы Ленка пришла к ней домой и нарисовала с натуры Альму. Вежливая Ленка предлагала Светке разные варианты помощи – дать ей на дом свой рисунок, чтобы она могла ориентироваться в пропорциях, сама рисуя свою собаку. Приглашала прийти с карандашным наброском к Ленкиному папе, чтобы он исправил все огрехи перед тем, как Светка раскрасит. Но все было бесполезно. Светка хотела, чтобы на стене ее комнаты висел такой же портрет собаки, как у Ленки, но она вовсе не желала его рисовать. Выход для нее был очевиден: раз Ленкин рисунок ей нравится, значит, она и должна нарисовать такой же для Светки, раз жадничает отдать свой.
Ленке совсем не хотелось идти к Светке и рисовать там Альму и она понимала, что не обязана это делать. Но и обижать Светку резким отказом она не хотела, понимая, что это выльется в ссору, после которой Светка наверняка настроит против Ленки всех девчонок во дворе. В этом Светка была большой мастерицей.
День шел за днем, а Светка не сдавалась и ходила донимать Ленку, как на работу. То напоминала об их дружбе, то жалобно канючила, то топала ногами и угрожала «поссориться на всю жизнь», а пару раз даже по-настоящему разревелась, со слезами и жалобным шмыганьем носом. К началу второй недели весь наш двор, включая взрослых жильцов дома, был уже в курсе, что «Светочка каждый день плачет, умоляя о какой-то пустячной картинке, а бессердечная Лена жадничает и плюет на подружкины слезы». Светка разносила слухи стремительно как реактивный самолет.
Дело дошло до того, что даже собственная Ленкина мама махнула рукой и саркастично подытожила: «Да уж, здесь по-моему легче нарисовать, чем объяснить, почему не хочешь!»
И к концу второй недели Ленка капитулировала: пошла к Светке домой и целый день рисовала ее собаку. Вместо «спасибо» Светка заявила, что Ленке просто нравится, когда за ней бегают и упрашивают. Но теперь Светка так рада, что у Ленки проснулась совесть, что, так и быть, ее прощает.
Пока подружка работала, Светка дважды бегала гулять во двор, где с упоением рассказывала, как «работает над портретом Альмы». В промежутках между прогулками она обедала, ужинала и болтала по телефону. Правда, Светкина бабушка принесла Ленке чай с бутербродами.
Зато готовый рисунок очень понравился «заказчице», и она взяла с Ленки честное дружеское слово, что она никому никогда не расскажет, кто его нарисовал.
– Я буду говорить, что сама нарисовала, тебе же не жалко? – заглядывала Света художнице в глаза. – У тебя свой рисунок есть. Да ты еще хоть сто таких себе нарисуешь, ты же вон какая талантливая!
Ленка не нашлась, что ответить, и «честное дружеское слово» дала.
На следующий день Светка вышла во двор со своей Альмой на поводке и ее портретом подмышкой и принялась хвастаться «сходством, которое ей удалось уловить». Портрет и впрямь был хорош, и Светка снискала всеобщее восхищение. Я в этот момент наблюдала за Ленкой и внутри меня все клокотало. Я не знала, как называется то чувство, которое я испытываю, но оно было похоже на глухое, но очень ядовитое раздражение, разъедающее меня изнутри. Нечто подобное я испытала, когда некоторое время назад Светка подбила меня спрятаться от ее бабушки в строительном вагончике. Ей не хотелось иди в кружок, а бабушка вот-вот должна была за ней выйти и увести со двора. Светка откровенно брала меня «на слабо», приговаривая, что такой трусихе, как я, увлекательных приключений в своей жизни не видать. А как только я, поддавшись ее провокациям, распахнула дверь вагончика и предстала перед удивленными дядьками в грязных спецовках, которые там обедали, стоящая за моей спиной Светка с хохотом убежала. И прыгала в отдалении, показывая мне язык, и визгливо крича на весь двор: «Ой, смотрите, а она ко взрослым дядькам полезла в бытовку!»
Светка вовсе не считала свой поступок поводом для ссоры, искреннее полагая, что это была ловко придуманная шутка, которая удалась исключительно по моей глупости. И теперь я должна быть благодарна Светке за науку.
– Ну чего ты еще и дуешься? – заискивающе приговаривала она, когда во дворе осталась только я, а Светке хотелось попрыгать с кем-нибудь в классики. – Сама и виновата. Если бы ты твердо сказала: «Не пойду в бытовку и все!», моя шутка бы провалилась. А так удалась, смешно же было, ну скажи?!
Я отчетливо ощутила, что сию минуту, прямо из-под моего носа, уплывают ориентиры, что такое хорошо, а что такое плохо. Я растерялась, не зная, как сформулировать свою обиду, и промолчала.
– Ну и славно, – подытожила Светка. – На обиженных воду возят. Давай скорее прыгать, ты водишь!
И я стала послушно гонять битку по меловым клеткам на асфальте, ощущая где-то под ребрами, в промежутке между грудью и пупком, тяжелый тошнотворный комок и мерзкий металлический привкус во рту. Такой же был, когда мы с двоюродным братом на спор облизали в гостях у бабушки свинцовый набалдашник дедушкиной трости. Брат уверял, что, лизнув свинец, можно тут же умереть. Я ответила, что если оближу и не умру, то и он должен лизнуть. Лизнули оба, никто не умер, мне было тогда пять, а кузену семь.