– Благодарю! Тогда уж мне заказывать следующую песню. Споешь, Ник? Ты знаешь, какую.
– Как ни знать, – Ник принял гитару у сестры, а та, надо отдать ей должное, сменила меня на моем посту у корзины.
За рекой Ляохэ загорались огни,
Грозно пушки в ночи грохотали,
Сотни храбрых орлов
Из казачьих полков
На Инкоу в набег поскакали.
Да, Ник прекрасно поет эту песню. Я смотрела на его лицо, по которому тоже гуляли розовые тени, и продолжала погружаться в обретенное мною вдруг спокойствие. Роман преувеличивает. Ник человек долга. Надо жениться – так и женится на ком положено. И уж если я сумела от него отказаться, то сумею и не попасть в грязный плен к ревности. Я буду радоваться за него, у меня это получится. А вот мне вовсе не непременно нужно выходить замуж за кого-то другого. Довольно того, что Ник есть, просто есть, что я могу слушать его пение и встречать его улыбку. Довольно того, что иногда я бываю ему нужна.
Пробиралися там день и ночь казаки,
Одолели и горы, и степи.
Вдруг вдали, у реки,
Засверкали штыки,
Это были японские цепи.
И без страха отряд поскакал на врага,
На кровавую страшную битву,
И урядник из рук
Пику выронил вдруг —
Удалецкое сердце пробито.
Тут мой взгляд снова упал на Мишу. Как все странно в нынешнем августе! Вокруг сплошные тайны, а мне, занятой своей жизнью на два мира, совершенно не интересно разгадывать, в чем они заключаются.
Но Миша непонятен в эти дни. Он ведь похож на Ника, словно не кузен, а младший брат. Но Ник красивее, да и выше на полтора дюйма. Но сейчас отчего-то кажется самым красивым именно Миша. Лицо его сияет, но это не влюбленность – нет, влюбленные иначе выглядят, достаточно перевести взгляд на Джона и Леру, чтобы сравнить. Тут нечто иное. Но какая-то мысль освещает его изнутри. Важная, бесконечно важная. Э, уж не в монастырь ли он собрался? Это хоть объясняет, почему заделался таким примерным. Нет, пустое, по закону в монастырь до двадцати пяти лет не записывают.
Он упал под копыта в атаке лихой,
Кровью снег заливая горячей,
Ты, конек вороной,
Передай, дорогой,
Пусть не ждет понапрасну казачка.
За рекой Ляохэ угасали огни.
Там Инкоу в ночи догорало,
Из набега назад
Возвратился отряд.
Только в нем казаков было мало…
Мы много еще пели в тот вечер, немало и выпили, хотя Миша в самом деле ограничился тем самым полустаканом. Ночь была прекрасна, все подводные течения гладко обтекали мою душу, не тревожа и не раня.
Но уже дома, краем глаза и краем уха следя за последним новостным выпуском, я услышала нечто совершенно непонятное, но нимало меня не удивившее: по Высочайшему повелению во всех православных храмах Российской Империи было предписано три дня служить молебны и непрерывно читать акафисты Архистратигу Божию Архангелу Михаилу.
Глава Х Тропинки в прошлое
Через день я, впрочем, вплотную приступила к делам. А накануне заказала билет в Рим, ибо срок начала конклава, наконец-то, был объявлен: 3 сентября. По грегорианскому стилю, конечно. Дата многозначительная и обнадеживающая. Я положила быть в Риме 2 сентября, опять же, по грегорианскому стилю. Затем я нашла вчерашнюю записку Ника и самым наглым образом водворилась в отцовском кабинете.
Я – отцова дочка, во всем. От отца я унаследовала все – от типа интеллекта до высокого, с упрямыми выступами, лба и крутого подъема ступни. Только отчего же я особенно горячо люблю отца как раз на расстоянии? Слишком уж мы, видимо, схожи.
Увы, я, боюсь, настолько повзрослела, что мне не нужно непременно жить самой по себе. В столице у меня квартирка есть, хоть маленькая, зато на Мойке, а в Москве и родительских апартаментов мне довольно.
И нигде мне не работается лучше, чем в отцовском кабинете. Я так люблю эту просторную комнату, обставленную мореным дубом. Книжные ряды уходят под потолок, кроме научных изданий тут множество и хорошо знакомых мне. Дедово собрание святого Иеронима на латыни, дедов же Фламмарион и – парадоксально соседствуя с ним – устаревший Герберт Спенсер. Памятный мне с детства Брем и отцова страсть – несколько полок словарей.
В кабинете много всего китайского: и папа и дед, Константин Гаврилович, провели и в Южном Китае и в Северном долгие месяцы жизни. Впрочем, дед-то ездил в Китай еще до женитьбы, когда страна была не разделена. Папа, конечно, больше в Северном бывает. Что забавно, и деда и отца принимал Император Сюаньтун. Только дед повидал его ребенком, в 1910-м году, а папа – стариком, в году 1965-м. Дед строил КВЖД, отец – копает Гоби в поисках любезных сердцу звероящеров. И так много повсюду этих лаковых шкатулочек, фарфора, а также шелковых картин, чуждых для нашего европейского зрения. Чтобы нормальным для нас образом увидеть, к примеру, этого выходящего из пещеры льва, к картинке надо поднести зеркало. В него и глядеть. Папа мне в детстве показывал этот трюк.
Немало тут и нашего уральского камня, в особенности – малахита. Один малахитовый кубок я в семь лет разбила, о чем жалею до сих пор.
А вот в этом ящике угловой тумбы лежит моя первая любовь – дедов наган. Из него я училась в детстве стрелять, его никак не могу выклянчить у отца6.
В кабинете висит три портрета. Два – вполне солидных. Дед – под любимой всеми Гаврииловичами, а после Константиновичами вековой липой, отец в охотничьем костюме, на берегу Камы. Третий же портрет – мой. В возрасте восьми годов. Я захотела себе на новогодние маскарады наряд инфанты Маргариты, благо, волосы позволяли похожую прическу. И так уж он мне шел, что сестра Вера, тогда студентка первого курса Академии Изобразительных Искусств, загорелась меня писать. Пока я не выросла из роскошной одёжки, которую, кстати, шили в лучшем театральном ателье. Портрета мне хотелось, не хотелось сидеть часами, как сейчас помню. Мне ставили пластинки с романом Жюля Верна «Дети капитана Гранта». Я его почти весь прослушала, этот огромный и скучноватый роман, покуда не завершилась работа над картиной. Нет, Вера не стала писать копии Веласкеса с немного измененным лицом, это был бы слишком банальный путь. И свет и техника – совсем иные. Но художественная игра, тем не менее, понятна с первого взгляда. Сестра теперь видит в этой своей работе какие-то недостатки, но уж это простым созерцателям вроде нас с отцом непостижно.
Портрет предполагался для моей детской, но папа в последний момент его решительно присвоил и повесил у себя.
Все же мы с отцом очень любим друг друга. В девять лет я заявила ему, что его воззрения «устарели и незачем навязывать их новой эпохе». В ответ он шлепнул меня по месту, обыкновенно не называемому вслух. После чего мы около полугода не разговаривали, а вся остальная семья пребывала в заложниках этой милой распри.
Положительно, мы друг друга очень любим.
А папин кабинет обычно к моим услугам по полгода – летом он в экспедициях, до первого снега – охотится на Каме, в имении дяди Сергея Константиновича. Да и в Бусинки ездит все чаще.
Так за дело, Нелли! Человек, и зверь, и пташка, все берутся за дела. Ты теперь из государственной необходимости подменяешь целый Институт Истории. С почином!
На папином огромном бюро стоит неплохой ординатор, соединенный с печатным устройством. Третья модель «Проксимы». На нем можно редактировать текст, менять шрифты, даже макетировать. Это весьма удобно. Хотя, по чести сказать, было бы куда удобнее обзавестись таким ординатором, как у Ника, ну, может быть, чуть попроще. У Ника, конечно, чудо, а не ординатор. Он не встроен в линейку «Проксимы», ибо ну совсем иная песня, этот второй «Валдай». Нам бы домой хоть первый. Но чтобы тоже имел функцию связи с устройствами других пользователей. Это же прелесть, что такое – сидишь за столом и пишешь записки хоть в Брест-Литовский, хоть в Верный, а то так и во Францию. Безумно дорог сей ординатор, мне не по средствам, но папа-то может такой купить. Еще не очень вошли в употребление эти мудрые машины, привычки к ним нет. Вот съездит папа на Каму, вернется в должном расположении духа, тут-то и надо подступиться с уговорами.
Что самое обидное – уговаривать придется долго, а потом, как войдет во вкус, как сравнит, насколько это удобнее нынешней глуповатой железяки, так будет за уши не оттащить. За солёные пермские уши.
Как же отец любит свой Урал… Строго говоря, наша нянька Тася нарочно была привезена с Чусовой. Само собой, я с младенчества знаю и про Синего Зайца, что бежит по шахте к удаче, и про Огневушек-Поскакушек, указывающих золотую жилу… Одна беда – перед гимназией обнаружилось, что я, вслед за Тасей, изрядно «окаю». То-то был повсеместный ужас. Меня кинулись переучивать и расстарались до того, что мое московское «аканье» до сих пор немножко чрезмерно.
Но, как отец ни старался, а все-таки я москвитянка. Только один раз в жизни я действительно ощутила всей душой свою уральскую принадлежность.
Мы бродили с папой по полю, посреди которого стоит та самая вековая липа, одинокая, могучая. Собирали мы душицу для чайной смеси.
«Ты понимаешь, что это все бы у нас отняли? – спросил вдруг отец. – Эту землю, эту липу, под которой я отдыхал ребенком, эти холмы? Ты вот любишь историю Белого Дела. А это ты способна понять?»
Я ничего не ответила. Я только опустилась на колени и, не жалея ни ногтей ни батистового платочка, добыла горстку земли и завязала ее в узелок.
Он тоже ничего не сказал. Но он понял, что я поняла.
Щепотка земли, взятая меж Князевкой и Полуденной, хранится у меня в коробочке из селенита. Когда б ни дедушка Михаил Гаврилович, да ни Колчак Рифейский…
Колчак, Нелли! Колчак.
Губы мои невольно зашевелились, повторяя заученное наизусть еще в отрочестве.
«Я клянусь честью, что будет сделано все возможное, дабы ни волос не упал с головы невинного.
Я клянусь честью, что будет сделано все возможное, дабы явить милосердие к тем, кто сбился с пути в эти смутные и темные времена, кто обманывался или был обманут.
Я клянусь честью, что те, чьи руки обагрены русской кровью, должны теперь трепетать. И пусть они трепещут – уже сегодня, уже в сей час».
Февральская речь. 1921-й год.
Общественная реакция, Ник? Я настроила печатное устройство на два экземпляра, подложила бумаги. Копия пойдет в мои архивы.
Общественная реакция? Было тихо. Было очень тихо. Либертинцы поднимают крик о «тираниях» и «деспотиях» единственно тогда, когда уверены, что лгут. Даже если лгут при этом еще и сами себе. Это у них на уровне инстинктивном. Почуяв строгость, они в мановение ока делаются всем довольны, такое племя.
Но диктатура была совершенно необходима – после всего ужаса, в котором оказалась страна. Вернуть монархию сразу – нет, утопические замыслы в итоге стоят слишком дорого. Светлейший, тогда еще просто Адмирал, сам шел к монархии неспешными шагами. Не все поняли поначалу, куда он следует. Как вычищал он еще в 1918 году социалистов, сторонников Директории… А не все ведь сразу приметили, что в награждениях Правитель не жалует наград, которыми ранее мог жаловать единственно Государь. Временное правительство, оставив традиционные награды, позволяло себе все. Правитель же не поднимался выше ордена Св. Анны или Владимира II степени…
Десять лет диктатуры были суровым, очень суровым временем. Но, вне сомнения, благодетельным.
Ох, как мы на первых курсах спорили о том с Нинкой Трубецкой! Нинка – фрондерка, она осуждала Светлейшего за «демонстративную жестокость».
Может быть, я тоже жестока, я не знаю. Может быть, как говорит Наташа, у меня слишком живое даже для литератора воображение. Но когда я думаю о первых двух-трех годах диктатуры, душа моя наполняется каким-то мрачным ликованием, почти восторгом.
Даже то я одобряю всей душой, что казни были публичны. «Люди вправе видеть возмездие тем, кто убивал их детей и жен». Да, тысячу раз, да! Видеть нечто большее, чем строка в газете.
Многие пеняли Адмиралу за то, что для красных вождей он установил казнь через повешение. Некоторые и до сих пор этим недовольны.
Но ведь именно к повешению были некогда присуждены другие мерзавцы – декабристы. Иудина смерть. Они не были достойны чистой, великодушной пули – после всего, что они творили.
Было жестокое время. Люди очень хотели справедливости. Большевицкая верхушка заслуживала не только смерти, но и позора.
Кто из врагов вел себя достойно, Ник? Надо поискать, хорошенько поискать. Все, о ком я знаю, вели себя даже не как трусы, но как одержимые.
Один из цареубийц, Войков, трижды падал в обморок, когда пришли вывести его на казнь. Его приводили в чувство водой, нашатырным спиртом. Он не хотел идти, падал на пол, бился. И кричал что-то вовсе несуразное. Я, кстати, его бред запомнила, хотя и не знаю, для чего помнить судороги помраченного мозга. «Нет, нет, вы все немолодые, вы не можете меня убить! – кричал он. – Вы не можете, цыганка говорила… Цыганка говорила, это будет мальчишка! Вы меня не убьете, я не вижу мальчишки!»
Бред, конечно. Панический бред труса. Природные убийцы ведь почти всегда трусы.
Отчего-то в моем сознании промелькнуло имя: Коверда.
Полно, успела подумать я. Сейчас не о моем литературном признании речь. О почтеннейшем Борисе Софроновиче я подумаю после. Я выполняю поручение моего Государя, это не шутки.
И тут меня опять скрутило в бараний рог. С новой силой, поскольку я было успокоилась, я не ждала.
Мне слишком отчетливо примнилось, будто папин кабинет, эта моя всегдашняя цитадель, на глазах меняет свои очертания. Пропали портреты, пропал пейзаж с «липой вековой» – да и висеть им, строго говоря, стало негде. Исчезли три огромных кресла, в которых так удобно вести разговоры. Стены сдвинулись. Это по-прежнему был папин кабинет – но такой крошечный! С кладовку размером, разве что в кладовке не бывает окошка.
Глаза мои остекленели от какого-то непереносимого внутреннего холода, зрение сделалось нечетким. Нет, нет, страх убивает разум! Наташа уверяла, что меня не затянет туда, стало быть, не затянет. Я просто разведчик. Я должна понять, что я вижу. А вижу я все же папин кабинет. Все равно родной, все равно знакомый. Те же ряды книг до потолка. Вот большая старинная икона Божией Матери держит на раскрытых ладошках острия мечей, вот стоит белая ботисатва из полупрозрачного алебастра.
Что различается, на что смотреть? Суть же не в этом кукольном размере, не в низком же потолке… Я поняла, я увидела. Большая часть отцовых вещей – здесь, пусть на каких-то иных местах. Но ни одной вещи деда. Ни единой…
Что случилось с дедом, папочка, что?!
Взрыв, даже не боль в затылке, а всепоглощающая вспышка какой-то светлой звезды в голове.
По счастью, стул у бюро – с высокой спинкой, не стул, а полукресло. Я не упала, когда на несколько минут лишилась сознания. Или это были секунды? Я ведь не глядела на часы, когда это все закрутилось.
«Non accedet ad te malum: et flagellum non appropinquabit tabernaculo tuo7».
Язык слегка заплетался. Следующий мой поступок был много меньше благочестив, чем чтение любимого псалма. Я подошла к папиному бару и щедрой рукой плеснула себе в пузатую рюмку самого лучшего из его коньяков.
Курить у папы запрещено, с тех пор, как он оставил эту привычку сам, но уж семь бед – один ответ. Я упала в кресло и с наслаждением затянулась сигаретой.
Не во сне, а наяву… Такого еще не бывало. Что-то послужило катализатором моих видений. Что? Видимо то, чем я занималась: погружение в первую четверть нынешнего века.
Да и началось-то все это, когда я заканчивала «Хранителя анка». Не очень-то приятно быть медиумом, надо признаться. Если я хочу, чтобы этот «сквозняк» прекратился, мне нужно одно – полностью отвлечься от сего исторического периода, по возможности просто о нем на какое-то время забыть.
Но как раз подобным образом я и не могу поступить. На то есть две причины.
Прежде всего – моя помощь нужна моему Государю. По счастью, Ник забыл, что сам же еще недавно связывал мой замученный вид с сиденьем в архивах над страшненькими бумагами. Дело не в бумагах, дело много хуже, как выясняется, только Нику этого знать как раз не нужно. Ему необходима моя помощь – и он ее получит. А уж чего мне это будет стоить – вопрос совсем иной. И никто, ну, кроме разве Наташи, которая все поймет, никто даже не догадается.
И затем, уж упоминая Наташу. Если она права – будет пик и будет спад. А я должна разобраться, сложить кусочки и обрывки. Я должна пройти этот путь до конца.
Ainsi soit-il8.
Все, довольно изничтожать отцовский коллекционный коньяк и тем паче баловаться сигаретами.
Кто вел себя достойно? Уж определенно не Ленин. Все пытался, картавя, как все замечают, вдвое больше своего обыкновения, убедить «разобраться в вопросе». С этим криком «Разобраться!!» хватал конвойных за пуговицы, за полы, за рукава.
Перед моим мысленным взором вдруг, словно наяву, возникла страничка одного, всего лишь одного свидетельства злодеяний Ленина. «…прекрасный план! Доканчивайте его вместе с Дзержинским. Под видом „зелёных“ (мы потом на них и свалим) пройдём на 10—20 вёрст и перевешаем кулаков, попов, помещиков. Премия: 100.000 р [ублей] за повешенного9». Тут, само собою, «разбираться» было не надо.
Так и рухнул с виселицы с криком «Разобраться!!»10
Дзержинский, чьи подручные обучались пыткам у китайцев, Дзержинский, которого никто не пытал и даже не бил, перед казнью все умолял дать ему кокаину.
Мы ведь, кстати, были вполне пощадливы. Даже тогда. Жене Ленина разрешили выехать из России. Потом доживала в нищете, отчаявшись вытянуть из своих сотоварищей какую-то толику Шмитовских денег.
До сих пор ломаю голову над тем, правильно ли помиловали Сталина-Джугашвили, сочтя второстепенной фигурой. Хотя принудительные работы тот отбывал прилежно, видимо, рассчитывая, что пожизненное заключение сменят на двадцатилетнее. Прошения о том слал ежегодно. Не дождался, конечно, хоть и всячески намекал на готовность быть полезным в привычной для каждого бывалого большевика роли доносчика.
Как вел себя Троцкий – сказать трудно, единственный свидетель был не из тех, кто оставляет показания. Всяк знает, что Троцкому удалось улизнуть за границу. Но Правитель сказал – «Никто из виновных не останется безнаказанным». В 1923-м году возмездие настигло Троцкого в Швейцарии, на модном горном курорте. (Уж он-то, в отличие от глупой Крупской, стеснен в средствах не был). Чем там его прибили, ледорубом, кажется? Ездить с револьвером – не слишком удобно, его запомнит любой таможенник. Чем могли, тем и сработали. Один там человек был или двое – не вем.
Но Троцкий – одно из немногих исключений, о последних часах и минутах большинства известно все.
Где доводилось встретить мужество, Ник? Да у простых. У матросов – иной раз. Но их, увы, нельзя было оставлять живыми. В подобных существах огонь безумия тлеет, пока они живы. Вспыхнет в любой момент.
«Не убивайте меня ради ребенка! – умоляла молодая заложница. – Он же без меня пропадет!»
«Да не бось, дадим и ему маслинку». И ребенка застрелили вперед матери.
Они были мужественнее своих «вождей», но их надлежало перебить, как бешеных собак.
Из солдат миловали очень многих, из матросов – почти никого.
Матросов, правда, попросту расстреливали.
Иногда мне снятся люди, приходившие смотреть на те казни. Они молчали, они почти всегда молчали. Только странная лучезарная улыбка пробегала иной раз по девичьим губам, только мрачный огонь вспыхивал в глазах немощной старухи, только стискивал кулаки подросток.
Итак, по первым двум позициям. Выраженной общественной реакции на речь Правителя не было. Умирали большевики не лучше, чем жили. Возможны исключения, я еще посмотрю.
Что же до роялистов, тут вопрос чрезвычайно любопытен. Прежде всего…
Мои мысли нарушил пронзительный телефонный звонок. Это оказалась сестра Вера.
С Бусинками плохая связь. Только телефонная, да и то…
– Нелли! Нелли, ты меня слышишь?! – Голос сестры был очень взволнованным, впрочем, нисколько не огорченным. – Хоть ты сейчас в Москве! Ну, расскажи, как там всё?!
– Как – что, прости?
– Что, ты разве не знаешь?
– О чем? – Разговор начинал делаться каким-то несуразным.
– Ты хоть новости-то смотришь иногда? – Сестра вздохнула, явно обманутая в каких-то ожиданиях. – Или, к примеру, на улицу иной раз выходишь?
– Сегодня не выходила. Так что случилось?
– Тогда хоть включи новостную панель. Созвонимся после.
Сестра еще раз вздохнула и отсоединилась.
Глава XI Подвиг Миши
Новостная панель, так новостная панель. О чем таком, особо любопытном, может сегодня поведать покатившееся по тарелочке яблочко?
Три часа пополудни. Я засиделась за работой и сопряженными с нею грезами. Между тем – за окнами что-то шумновато для нашей тихой улицы, заросшей тополями улицы Николая Вавилова, параллельной Калужскому тракту. Я выглянула в окно. Да, сегодня улица наша была какой угодно, но не тихой. По ней, с шумными воплями, носились дети – все с разноцветными воздушными шарами, так и рвущимися в небо, грозя прихватить за собой маленьких владельцев, с ветровыми вертушками, с тещиными языками, хлопушками, варганчиками и барабанчиками. Это те, что поменьше. Дети постарше деловито расхаживали туда-сюда, многие, почему-то, в полной скаутской форме.
Сегодня что, праздник? Но какой? Я нажала на кнопку пульта.
Как мне сначала показалось, Великий Князь Михаил зачем-то предстал перед камерой в мотоциклетном шлеме. Во всяком случае, лицо его, занимавшее почти всю тарелку, было скрыто за прозрачным забралом. Странный, между тем, шлем… Да еще под ним какая-то плотная шапочка… Камера отодвинулась. Помимо шлема на Мише был несуразный костюм, наподобие водолазного, ярко малиновый, неправдоподобно ярко. Но Миша отнюдь не намеревался лезть в воду на этих кадрах. Я, кстати, заметила, что идет не прямая передача, а запись. Вокруг него стояло некоторое количество народу – все мужчины, многие в авиационной форме: морские кители с серебряными погонами. Ну и рядом какие-то штатские лица, отменно серьезные на вид.
Я узнала адмирала от авиации Юрия Алексеевича Гагарина, который что-то говорил, но не Мише, тот явно не мог слышать через свой несуразный головной убор, а окружающим.
– Повторяем передачу событий сегодняшнего утра с космического аэродрома Торетам! – возбужденно пояснил, наконец, диктор. – В любую минуту возможно прямое включение!
Господи, помилуй! Миша что, в космосе?!
Рука невольно сотворила крестное знамение. Вот так да, скучнее этого космоса не было для меня темы разговора, а теперь Миша там, где-то в высоте, среди холода и черной пустоты…
Миша уже поднимался по какой-то высокой-высокой лестнице, неуклюжий в своем странном наряде.
Все пузеля вдруг взяли и сложились в ясную картинку! От нежданной Мишиной «правильности» последнего полугода до нынешних молебнов по храмам. Ник, Господи помилуй, Ник, почему ты послал Мишу?
А кого же еще?
Кого же еще может направить в неведомое русский царь, как не своего брата?
Случайно ли, что Миша – шеф Александровской Академии Воздухоплавания?
Тарелка показала Мишу уже внутри какого-то небольшого отсека наподобие корабельного, полулежащим в огромном и странном кресле.
– Я Романов-восьмой, как слышите? – произнес его искаженный техническими устройствами голос.
– Слышим хорошо, – ответил Гагарин в нарочно поднесенный ему каким-то младшим чином микрофон. – Космолетчик Романов, к полету готов?
– Всегда готов! – Я не могла определить по голосу, но угадала улыбку в скаутском девизе, случайно совпавшем со столь взрослым делом.
– Что же… – Гагарин промедлил несколько мгновений, ощутимо справляясь с волнением. – Вперед, сынок!
Мишина рука куда-то потянулась. Изображение сменилось с внутреннего на наружное.
Я зажмурилась: из этой огромной белой штуки забил огонь, и она рванула вверх.
У меня стучало в висках, сердце колотилось, как на бегу. Долетали какие-то слова: «миллионы лошадиных сил», «апогей», «перигей»…
Я не хотела притворяться перед собой: вовсе не знаю, сколь долго я смотрела бы в новостную панель, если б летел какой-то мне неизвестный человек. Современная техника со всеми ее замечательными успехами мне не очень интересна. Я – безнадежный гуманитарий, я смотрю не вперед, а назад, во тьму времен. Как я сама шучу, техническое мое развитие остановилось на тех пулеметах, в которых во время боя можно было заваривать чай. Я бы, конечно, порадовалась, что мы, как всегда, обогнали всех и прочая таковая, но радость моя вышла б вполне умозрительной.
Зато сейчас мне не до радостей вовсе. Отчего я слишком поздно включила новости? Уж сказали бы главное, сейчас-то что происходит?! Что они все уже праздновать наладились? Либо я ничего не понимаю, либо все-таки лучше в таком деле праздновать возвращение, а не запуск!