К началу ХХ века за плечами у российской буржуазии было более трех десятков лет «освоения экономического пространства». Позади был «железнодорожный бум» 1860-х годов, спекулятивная горячка 1870-х, кризис начала 1880-х, сопровождавшийся чередой банкротств и самоубийств. Затем последовали годы депрессии и бурный промышленный рост 1890-х годов, прошедший под знаком протекционистской политики министра финансов С.Ю. Витте. За эти годы российский капитализм выработал особый тип дельца, для которого были свойственны аполитизм, стремление к получению максимальной прибыли любой ценой и при минимальных издержках, заинтересованность в государственном протекционизме и крайнее нежелание участвовать в разрешении социальных проблем. Разумеется, были и исключения. В целом же буржуазия сохраняла свой аполитизм до событий 1905 года, но и после образования легальных политических партий ее притязания на власть были ничтожны. Российская буржуазия никогда не была революционной. И даже позднее, в ситуации 1915 года, лишь незначительная часть буржуазии поддержала политические притязания Прогрессивного блока в четвертой Государственной думе.
Российская буржуазия не признавала и существования в России рабочего класса. В знаменитой записке 36 петербургских промышленников, представленной в Министерство финансов по поводу издания закона 2 июня 1903 года «О вознаграждении потерпевших вследствие несчастных случаев рабочих и служащих…» указывалось, что в России рабочие, составляя менее 2 % общего населения, не объединены в «особую касту», как на Западе, а слиты с сельским и городским населением. Никакой классовой борьбы в России нет, а отдельные вспышки недовольства представляют результаты «случайных недоразумений или посторонних влияний»[14].
Надо признать, что российские рабочие в своей массе в тот период действительно так же мало походили на консолидированный класс из марксистской политэкономии, как и российская буржуазия – на европейскую. В 1870-е и 1880-е годы российский «рабочий класс» пополнялся за счет нищих, разорившихся ремесленников и вчерашних крестьян. Предложение рабочих рук намного превышало спрос, чем не могли не воспользоваться работодатели. Ситуацию усугубил кризис 1880–1881 годов. В Петербурге зимою 1880–1881 годов полиция была вынуждена капитулировать перед наплывом нищих, и толпы просящих подаяние заполнили центр города, куда они раньше не допускались. В Саратове нищие нанимались на винокуренные и маслобойные заводы за 4–5 рублей в месяц. К концу зимы и эти деньги перестали выплачивать, рабочие получали лишь еду, причем владельцы предприятий нередко экономили и на этом, стараясь заменить кашу картофелем. Толпы деревенских пришельцев, готовых по первому зову хозяина занять освободившееся место, не уменьшались. В Иваново-Вознесенске, где таких искателей работы называли «котами», очереди у ворот фабрик стояли круглосуточно. Реакция царской администрации была предельно простой: создается «Общество улучшения народного труда», в уставе которого говорилось о необходимости «доставить русскому простолюдину возможность научиться правильной производительной работе». Эта производительная работа заключалась в клейке бумажных картузов и тканье мочальных кульков в т. н. «работных домах», созданных распоряжением правительственной комиссии при министре внутренних дел по борьбе с нищенством и бродяжничеством.
Проходили годы, а количество нищих в России не убавлялось. В 1885 году газета «Голос Москвы» сообщала: «За последние три дня полиция особенно усердно забирает по улицам Москвы нищенствующих, их за это время успели забрать около 2000 человек. Между забираемыми за нищенство – масса чернорабочих, не имеющих работы. Работный дом настолько за эти дни переполнен, что несколько сот задержанных за нищенство не приняты, – в нем помещено около 300 человек сверх обыкновенного количества»[15].
Русская буржуазия не гнушалась широкого применения детского труда. Специальная комиссия, созданная при петербургском генерал-губернаторе в 1869 году, обследовав ряд текстильных фабрик, установила, что среди всех рабочих доля малолетних детей в возрасте от 8 до 14 лет составляла 7,5 %. Их рабочий день достигал 14 часов в сутки. По свидетельству комиссии, которая ссылалась на показания детей, в последние часы работы, к вечеру, «они бывают до того утомлены, что работают бессознательно, едва держатся на ногах и, возвращаясь домой, не в силах бывают ужинать, а спешат скорее заснуть»[16]. Платили же детям, как и женщинам, в среднем в два раза меньше.
В 1882 году, при министре финансов Н. Бунге, был принят закон о регламентации труда малолетних. Запрещен труд детей, не достигших 12 лет. Продолжительность рабочего дня для подростков 12–15 лет ограничивалась 8 часами в сутки, их нельзя было использовать в ночные смены. После четырех часов работы предусматривался обязательный перерыв. Для тех, кто не окончил школу, владельцы предприятий обязаны были организовать обучение. Для контроля над исполнением закона был создан институт фабричных инспекторов. В 1885 году появился закон, запрещавший привлекать на ночные работы в текстильной промышленности женщин и подростков, не достигших 17 лет. Но в вопросы оплаты труда государство не вмешивалось.
Потрясающая дешевизна рабочих рук оборачивалась значительной прибылью. В конце 1880-х годов фабрика Торнтона получала по отчетам за год 45 % чистой прибыли, Кренгольмская мануфактура – 44 %, и т. д.
Питерский рабочий И.М. Голубев позднее вспоминал о начале 1880-х годов: «Никакого контроля над произволом предпринимателей не существовало. Все зависело от воли самого хозяина: он мог отказаться от своих условий ранее срока, во всякое время прогнать рабочего, ничего не уплатив ему за работу, установить любую продолжительность рабочего дня, содержать рабочих в каких угодно санитарных условиях труда»[17].
В 1886 году был принят закон «О взаимных отношениях фабрикантов и рабочих», который в определенной мере ограничил произвол предпринимателей. Рабочие получили расчетные книжки, оплата труда должна была производиться не реже одного-двух раз в месяц. Однако далеко не всегда и не везде этот закон соблюдался.
На многих фабриках в провинции (да и в Москве) долго сохранялись патриархальные нравы, более отвечавшие деревенской психологии. Бывший рабочий самоварной фабрики Баташова (г. Тула) А. Фролов свидетельствовал: «В те поры на маленьких фабриках не было расчетных книжек. И хозяин, и рабочие держали все на памяти или записывали на стене мелком. В субботу рабочий начинал ломать голову, кому что надо заплатить и сколько с хозяина получить. По подсчету всегда выходило, что рубля два домой попадет. А как хозяин начнет подсчитывать, еще из дома надо рубля три приносить»[18].
Результатом кабальной эксплуатации было беспробудное пьянство рабочих, ненависть ко всему, что выходило за рамки их полуживотной жизни. Воспоминания А. Фролова дают весьма живописную картину рабочих нравов тех лет: «Будучи уличным мальчишкой, я каждый день летом видел, как вечером грязные, словно черти, рабочие, точно сорвавшись с цепи, выбегали из ворот фабрики и с гиком, свистом, прибаутками и руганью, сломя голову, неслись по улице. Испуганные прохожие шарахались в сторону, жались к стене или убегали в чужой двор. Всем непохожим на рабочих, и конным, и пешим, пощады не было. Рабочие высмеивали и мужчин, и женщин. Больше всего попадало малярам, плотникам, и кто шел в «гаврилке», т. е. в сорочке… Женщин руками не трогали, а, поравнявшись, быстро нагибались, точно хотели схватить за подол или, наклонив к ее лицу свою грязную морду, чмокали губами, как бы целуя»[19].
По сути дела, речь идет о полуфеодальном обществе, где рабочие различных специальностей составляли как бы отдельные, изолированные друг от друга, сословия. Признаками «особости» служили одежда, стрижка, жаргон. А. Фролов признает: «Рабочие-самоварщики жили жизнью особой, не соприкасаясь ни с какими другими общественными группами. Мне такая жизнь не нравилась. Как-то инстинктивно я почувствовал, что мы, рабочие, имеем право на лучшее»[20].
Собственно говоря, большинство рабочих на рубеже ХIХ и ХХ веков ощущали себя именно сословием, понятие «класс» было известно только тем, кто посещал рабочие кружки самообразования или вечерние школы. Среди рабочих были еще сильны нравы и обычаи патриархальной старины, в том числе коллективные пьянки под теми или иными названиями («замочка машин», «засидки», «спрыски», у женщин-работниц – «пропой помоев»). Большой популярностью пользовались кулачные бои (т. н. «стенки»).
Н.С. Полищук приводит данные о том, что в январе 1903 года в Орехово-Зуеве в «стенке» между рабочими фабрик Саввы и Викулы Морозовых и фабрик Зиминых участвовало до 10 тысяч человек[21]. Для многих рабочих это было едва ли не единственное, помимо пьянства, развлечение.
Крайне низкая оплата труда (отсюда – плохое питание) и чрезмерная продолжительность рабочего дня калечили людей не хуже кулака. По воспоминаниям И.М. Голубева, продолжительность рабочего дня на кожевенных заводах в 1890-х годах была летом 17 часов (с 4 часов утра до 9 часов вечера, из них 2 часа на перерыв) и зимой 15 часов (с 5 часов утра до 8 часов вечера с часовым перерывом)[22]. Лишь в июне 1897 года был принят закон, ограничивающий продолжительность рабочего дня для взрослых рабочих (не более 11,5 часа в сутки). Надо отметить, что молодые рабочие часто терпели издевательства со стороны мастеров и т. н. «старых рабочих». Начавший трудовую жизнь в 14 лет рабочий И.К. Михайлов впоследствии вспоминал: «Частенько вечером у завода мы, молодежь, поколачивали некоторых старых рабочих, закоренелых в издевательствах над учениками, за их старый «закал» – мордобойство. Многих выучили. Ученики начали приобретать право на уважение к себе»[23].
Подобный образ жизни не мог не вызывать протестных настроений, но до определенного момента эти настроения выливались либо в хулиганские акты, либо в стихийные забастовки с чисто экономическими требованиями. В числе важнейших требований можно указать уменьшение рабочего дня до 8–9 часов, повышение заработной платы, вежливое обращение со стороны администрации, предоставление медицинской помощи и улучшение условий труда. Содержание требований говорит о том, что рабочих более всего волновали проблемы материального благополучия и сохранения здоровья. Рабочие добивались признания своих прав на нормальную и достойную жизнь. Политическая проблематика в этот период не слишком волнует рабочую массу. В промышленных центрах квалифицированные рабочие все более и более равняются на образ жизни цензового общества. В этой среде становится весьма ощутимой тяга к знаниям, к культуре, становится общепринятым посещение вечерне-воскресных школ, библиотек, музеев, театров. Объективности ради надо заметить, что власть и отдельные представители имущих классов покровительствовали этим тенденциям. Среди городских низов становятся весьма популярными т. н. Народные дома. В частности, Народный дом императора Николая Второго в Петербурге имел театр с чрезвычайно дешевыми билетами, концертный зал, музей, бесплатную библиотеку-читальню, книжный склад, гимнастический зал, чайную-столовую. Чуть позже появился кинематограф (синема). Кроме того, при доме функционировали: обсерватория, классы хорового пения и музыки. Еженедельно давались драматические и оперные представления. За 17 лет существования, если верить данным К. Зиновьева[24], Народный дом императора Николая Второго посетило несколько миллионов человек. Разумеется, это были не только рабочие, но и представители других городских слоев населения, далеко не всегда малоимущих.
Не меньшую роль в деле приобщения рабочих к культуре и их образования сыграли вечерне-воскресные школы, самой известной из которых были т. н. Смоленские (Корниловские) вечерне-воскресные классы для рабочих, основанные 30 октября 1883 года и располагавшиеся за Невской заставой, на Шлиссельбургском тракте в Петербурге. С 1896 года их содержание взяло на себя Императорское техническое общество. Здесь учились рабочие Невской заставы, где располагались крупнейшие российские предприятия: Невский судостроительный завод (бывш. Семянникова), Александровский, Обуховский заводы, а также фабрики Паля, Максвеля и стеариновый завод.
Руководила классами в 1890-е годы Ольга Петровна Поморская, а в качестве преподавателей мы видим здесь весь цвет петербургской социал-демократии: Л.М. Книпович, Н.К. Крупскую, П.Ф. Куделли, В.Ф. Кожевникову, А.М. Коллонтай, Н.Л. Мещерякова, Е.Д. Стасову, А.А. Якубову и многих других. Однако в самих классах никакой прямой революционной пропаганды не велось. Один из учащихся этих классов (впоследствии рабочий-большевик) И.М. Голубев позже вспоминал, что в помещение вечерней школы нелегальная литература не приносилась, т. к. школу оберегали от провала. Частые аресты рабочих, посещавших школу, и некоторых учителей происходили вне школы, так что предлога для ее закрытия у властей не было[25]. Далеко не все учащиеся этой школы стали впоследствии большевиками, но интерес к т. н. «запрещенной» литературе проявляли многие. По рукам ходили брошюры «Объяснение закона о штрафах», «Что надо знать и помнить каждому рабочему», «Кто чем живет», журнал «Рабочее дело». Учителя рассказывали о революциях XVII–XIX веков в Англии, Франции и Германии, о национально-освободительной борьбе балканских народов. Как свидетельствует И.М. Голубев, «мы особенно увлекались чартистским движением английских рабочих, их мощными тред-юнионами, с увлечением читали из Лассаля (программа работников), Луи Блана, по истории 1848 года и вообще по французской революции, интересовались национальной освободительной борьбой гарибальдийцев и других угнетенных народов, и даже восстанием рабов в Древнем Риме. Все это революционизировало нас»[26]. Впрочем, тот же Голубев признает, что многие рабочие получение знаний связывали с надеждой на изменение своего социального статуса, и нередки были случаи, когда рабочие «втягивались в гущу обывательского благополучия, даже роднились с буржуазией, меняли профессии, делались конторщиками, учителями и т. п. и в конце концов изменяли делу революции…»[27]. Высококвалифицированных рабочих заводчики и фабриканты довольно часто использовали на административной работе – в качестве мастеров и даже директоров на заводах.
В начале ХХ века Д.С. Мережковский проницательно заметил: «У голодного пролетария и у сытого мещанина разные экономические выгоды, но метафизика и религия одинаковые – метафизика умеренного здравого смысла, религия умеренной мещанской сытости»[28]. Понадобилось удивительное сочетание объективных и субъективных факторов – кризис традиционного общества, системный кризис самодержавия как авторитарно-патерналистской модели власти, дикий полуфеодальный «русский капитализм», активная пропагандистская работа радикальной интеллигенции, – чтобы сделать идею социализма и социальной революции привлекательной для русских рабочих. Причем само понятие социализма воспринималось большинством рабочих весьма примитивно. Даже среди так называемых «сознательных» рабочих социализм воспринимался скорее как красивый символ, возвышенный идеал, практически не реализуемый в реальной жизни. «В настоящее время, – писал один из авторов в редакцию социал-демократической газеты «Искра» в июне 1901 года, – о конечных целях движения говорят неохотно, а если и говорят, то конфузясь и краснея». В письме из Петербурга в редакцию «Искры» осенью 1902 г. сообщалось о «полном невежестве рабочих в основных вопросах социализма»[29]. В то же время социалистическая пропаганда делала свое дело в том смысле, что в рабочей массе распространялось и крепло убеждение в несправедливости социально-экономического строя, и, прежде всего, в сомнительности праведного характера крупной частной собственности. Как пишет один из авторов сборника «Россия в начале ХХ века» – «если прежде хозяин фабрики пользовался непререкаемым авторитетом как человек, дающий заработок сотням и тысячам вчерашних крестьян, то с конца ХIХ века все чаще ему приходилось слышать выкрики из толпы рабочих: «Нас тут десять тысяч, а мы тебя одного кормим!»[30] Общеизвестным является тот факт, что в рабочей среде были сильны монархические настроения, использовавшиеся начальником Московского охранного отделения С.В. Зубатовым для насаждения т. н. «полицейского социализма», а если более конкретно – для создания рабочих организаций, работающих под контролем полиции.
Если говорить о формальной стороне дела, то век «полицейского социализма» был недолог. Первая зубатовская организация появилась в мае 1901 года, а уже летом 1903 года С.В. Зубатов, после того, как его сподвижникам не удалось «оседлать» всеобщую стачку в Одессе, был смещен с поста начальника Особого отдела Департамента полиции и выслан во Владимир. Однако, если иметь в виду, что практика зубатовцев выявила широкие возможности манипулирования рабочей массой, использовавшиеся впоследствии монархическими организациями, то следует признать значительное влияние «полицейского социализма» на последующие действия правительства в т. н. «рабочем вопросе». Стоит особо отметить, что среди рабочих под самодержавием понималось не государственное устройство, а произвол полиции и бюрократической администрации. Само слово «царь» сохраняло свой сакральный характер в массовом восприятии даже после событий 9 января 1905 года.
Еще более сильны были монархические настроения среди крестьян. Крестьянство, составлявшее примерно 80 % населения, сохранило в своем абсолютном большинстве ментальность XVI–XVII веков и продолжало существовать в рамках норм традиционного общества со всей сопутствующей атрибутикой: обычным правом, верой в богоизбранность верховной власти (в лице царя), устной передачей информации и коллективного опыта, патриархальной культурой, жесткой регламентацией личной жизни со стороны семьи и общинной администрации.
Уклад жизни большой крестьянской семьи, включавшей в себя три поколения, определялся укорененными в течение веков традициями, имевшими экономическую основу. Необходимость обеспечить своим дочерям приданое (включая т. н. «наряд») заставляла «большаков» крепко держаться за старинные схемы распределения трудовых обязанностей в семье, избегая при этом, по возможности, общих разделов хозяйства. В конце XIX века занятие отхожими и местными промыслами, уход в город для работы по найму, ремесленное производство на заказ и на рынок перестают быть редкостью, но в основном практикуются в бедных нечерноземных губерниях. Серьезным препятствием на пути к экономической самостоятельности крестьян (равно как и мещан) было сохранение пережитков крепостного права, выражавшееся в обязательной приписке их к данному сословному обществу. В глазах просвещенного современника это выглядело как «приписная сословная крепость»[31]. Из-за этого крестьянин не только был ограничен в выборе занятия, но даже отлучиться не мог без согласия «мира» или земского начальника с места проживания. Крестьянские и мещанские общества имели право ссылать своих сочленов в Сибирь, для крестьян сохранялись телесные наказания (до 1904 года). Абсолютное большинство крестьян оставались неграмотными. Российским крестьянам было чуждо логическое мышление, имеющее в своей основе причинно-следственную связь. Мышление русских крестьян было конкретно-действенным и в то же время образным, мифопоэтическим. Как заметил в свое время В.Г. Короленко, «мир действительных отношений был крестьянам совершенно непонятен и поэтому враждебен»[32]. Русский крестьянин жил в мире мифов. Главным из них был миф о «великом государе» – враге помещиков и чиновников, отце крестьянского народа. Еще один популярный миф – о сказочной стране Сибири, где нет бар и чиновников, и где царь готов раздавать землицу всем желающим. Под влиянием этого мифа в 1880-х годах началось стихийное движение переселенцев в Сибирь, которое с перерывами продолжалось и в 90-е годы, и в начале ХХ века. И хотя Сибирь многим из крестьян вышла боком, миф о том, что в Сибири «солдатчества не будут требовать до третьего поколения, а о податях и помину нет»[33] продолжал жить в новых поколениях крестьян.
М. Горький отмечал еще одну характерную особенность русского крестьянства – недоверие и равнодушие ко всему, что не имеет прямого отношения к его потребностям. «Беседуя с верующими крестьянами, – писал Горький, – присматриваясь к жизни различных сект, я видел прежде всего органическое, слепое недоверие к поискам мысли, к ее работе, наблюдал умонастроение, которое следует назвать скептицизмом невежества»[34]. Особо Горький отмечал «подозрительное и недоверчивое отношение деревни к городу… как сложной организации хитрых людей, которые живут трудом и хлебом деревни, делают множество бесполезных крестьянину вещей, всячески стараются обмануть его и ловко обманывают»[35].
Точно таким же было отношение крестьян к власти. Власть для крестьян всегда была персонифицирована в лице станового, исправника, земского начальника. Крестьяне находились в очень жесткой зависимости от решений чиновников, и это порождало безропотное отношение к административному произволу. Оборотной стороной таких отношений был бунт, часто имевший чисто эмоциональную подоплеку, нарушение каких-то одним крестьянам ведомых устоев «истины-справедливости». В подобных ситуациях часто проявлялась крайняя степень жестокости, о чем также писал М. Горький. Уже в 1921 году, анализируя причины беспримерной жестокости, проявленной русскими людьми во время гражданской войны, Горький вспоминал, что, просматривая «Отчеты Московской Судебной Палаты» за десять лет (1901–1910), он был поражен и подавлен количеством истязаний детей. «В русской жестокости, – писал Горький, – чувствуется дьявольская изощренность, в ней есть нечто тонкое, изысканное… Можно допустить, что на развитие затейливой жестокости влияло чтение житий святых великомучеников, – любимое чтение грамотеев в глухих деревнях»[36]. Тезис весьма спорный, особенно если вспомнить, что гражданской войне предшествовала Первая мировая, а изощренную жестокость проявляли не только крестьяне. Но, тем не менее, надо признать, что сами условия жизни крестьян не могли не ожесточать их, что усугублялось сохранением средневековой ментальности и диких суеверий.
На протяжении веков общинное устройство крестьянской жизни способствовало формированию особого крестьянского мира, за границами которого крестьянин терял способность реально жить и работать, лишь приспосабливаясь, лишь подражая приемам взаимоотношений той социальной среды, в которой он оказывался.
Крестьянская община была хранительницей коллективного опыта и традиций, объединяя функции производственного коллектива, соседской и религиозной общности, административной единицы[37].
Но в конце 1870-х годов ситуация в русской деревне начинает меняться. Известный знаток крестьянского вопроса К. Головин писал в 1887 году, что Россия уже представляет собой «не сплошную однообразную общину, но целый ряд ее разновидностей, образующих постепенные переходы от мирского владения к личному»[38]. Рушилась патриархальная большая крестьянская семья. «Переживаемое нами переходное состояние этого хозяйства, – писал Головин, – соединяет в себе невыгоды обеих форм владения, общинной и личной»[39]. По его мнению, это являлось существенным препятствием для успехов земледелия. Являясь поборником частной земельной собственности, Головин призывал государство ускорить процесс разложения общинного землепользования. Это были весьма распространенные настроения. В легализации частной земельной крестьянской собственности видели средство для разрешения социально-экономических проблем.
Еще большей проблемой для российской экономики являлось чиновничество, превратившееся к концу XIX века в самостоятельный фактор внутренней политики. Созданная реформами Петра Великого, бюрократия чрезвычайно усилилась уже в эпоху Николая Первого, испытывавшего после восстания декабристов слепое недоверие к дворянству. При Николае Первом бюрократический механизм был превращен в основу самодержавной монархии, и под конец своего царствования Николай Первый жаловался, что Россией управляет не он, «а 40 000 столоначальников». В начале царствования Александра Второго была существенно поднята планка, дающая право получать потомственное дворянство, продвигаясь по табели о рангах. Указом от 9 декабря 1856 года был установлен порядок, просуществовавший до 1917 года. Теперь потомственное дворянство давал чин полковника (капитана первого ранга) по военной службе, и чин действительного статского советника – по гражданской. Это привело к тому, что дети чиновников и офицеров, не выслуживших себе потомственного дворянства, стали пополнять ряды нового сословия – разночинцев, все более и более составляя конкуренцию дворянским отпрыскам в различных ведомствах государевой службы.