Наконец-то, слава богу, долгожданная остановка – и он вышел из этой грохочущей душегубки и отдышался немного, немного ожил на свежем горячем воздухе. Сунул в рот таблетку валидола.
Огляделся вокруг – смешные украинские названия: «зупинка», «перукарня», «готель». Он стоял, покачиваясь, тупо глядя перед собой. Прохожие на него оглядывались. Вроде, такой же, как все – вертикальный, двуногий, в светлых брюках и клетчатой рубахе-распашонке. Но, в отличие от загорелых братьев и сестер, был он бледен, пугающе бледен.
Зашел в первый же магазин, купил бутылку минеральной воды и тут же стал жадно пить из горлышка. Вроде, полегчало. Но почему так душно?
Вышел из магазина, зашел в кафе, сел за столик возле распахнутого окна, посидел немного. И тут – духота! Просто нечем дышать! Что же делать? Куда бежать? Может, к морю?
И он быстро направился к набережной. Шел как слепой, как лунатик, качаясь из стороны в сторону, размахивая руками.
Он поздно женился, и все из-за матери, которая отвергала его невест. Никто ей не нравился. Матери в глубине души хотелось, чтоб он жил только с ней, с мамой, только рядом, неотрывно и неразлучно. И он так жил до тридцати пяти лет. А потом мать стала совсем капризной, ну как ребенок – и он терпеливо старался исполнять все ее прихоти. Она часто болела, и он ухаживал за ней лучше любой сиделки.
Сам он служил в оперном театре – в хоре. Всегда мечтал быть солистом, но мало ли кто о чем мечтает. Страх помешал ему стать солистом. Он знал свое место: в хоре, среди прочих, рядышком, плечом к плечу, в одной шеренге. Он пел исправно. Голос у него был хороший – чистый, мягкий такой баритон. Но и в голосе его слышалась некая робость. Лишь изредка он прекращал петь – и прислушивался: меняется ли звучание хора из-за отсутствия его голоса? И замечает ли кто-нибудь это отсутствие? Нет, не менялось звучание хора – хор пел замечательно и без него. И никто ничего не замечал. Хотя, разумеется, с его участием хор пел еще лучше, но эта степень улучшения была настолько мала, что он чуть не плакал от обиды и унижения.
Солист хора – вот кто он был, – хоть это словосочетание и звучит нелепо. Солист хора. Солист хора.
А когда он уже вышел на набережную, и увидел яркое лазурное море, и спустился на каменистый пляж, и с наслаждением вдохнул глоток свежего морского воздуха – у него чтото вдруг взорвалось в груди, и он рухнул на горячие камни.
Однажды мать попросила его сбегать в магазин за сливками – и он побежал. Пришлось долго стоять в очереди, а когда он вернулся – мать, мертвая, лежала на полу, на спине, раскинув руки. Посиневшее и опухшее ее лицо было залито кровью, а на правом виске багровела глубокая рана. Вероятно, она упала и ударилась виском об угол письменного стола. Так оно, конечно, и было. Так и врач потом сказал.
Но ему и тогда, и потом, и всегда продолжало казаться, что мать не сама умерла, а была убита – словно кто-то с размаху ударил ее в лицо тяжелым камнем с острыми краями.
Кто-то из загоравших на пляже склонился над ним и сказал: А мужик-то не дышит. Женский голос брезгливо произнес: алкаш несчастный. Мужской голос возразил: Откуда вы знаете, что алкаш? Лучше б вызвали скорую.
Солист хора был еще жив, но уже ни о чем не думал и почти ничего не чувствовал. Он лежал на горячих камнях, под палящим солнцем, и ему было все равно. Губы его посинели, раскрытые глаза застыли и потускнели.
Вскоре после смерти матери он женился на костюмерше, которая работала в том же оперном театре. Костюмерша была влюблена в него давным-давно и терпеливо ждала, когда же умрет его мать – и вот, наконец, дождалась. То есть она, конечно, даже во сне не сознавалась себе в этой жестокой мысли – и все-таки весть о смерти его матери очень обрадовала костюмершу, и только тут, осознав эту свою жестокую радость, она поняла, какая же она, черт побери, грешная сука, но ведь жажда счастья куда сильнее, чем жажда справедливости – и она быстренько себя простила за всё: за прошлое, настоящее и будущее.
А он женился с радостью и любовью. Но он тоже не отдавал себе отчета, что женится не столько по любви, сколько скрываясь от страха одиночества. Он долгие годы бежал по темному лесу – и вот, наконец-то, увидел впереди просвет и услышал голос: люби меня! И откликнулся, и прижался к горячей груди влюбленной в него костюмерши и вздохнул с облегчением: слава тебе, господи. Но, когда уже мухи стали роиться над его лицом, а потом и бесстрашно ползать по его белым щекам и синим губам – людям стало стыдно притворяться равнодушными, и над ним склонилось сразу несколько человек. Да ведь он умер! – сказал мальчик в красной панамке. И все сразу поверили мальчику.
А потом родился сын, а потом дочурка – и он чувствовал себя все более и более счастливым, и каждое прикосновение к нежной душистой младенческой плоти наполняло его душу почти невыносимой острой и сладкой нежностью.
И даже в театре, в хоре, он почти перестал страдать от неутоленной жажды сольного пения: ничего, ничего, думал он, все прекрасно, все хорошо, никогда мне не быть солистом, значит, не судьба, но ведь дома меня ждут мои ненаглядные крошки – и он начинал петь так старательно и громко, что маэстро в антракте даже вынужден был сделать ему замечание: ты, брат, не очень-то надрывайся.
Но он был еще жив – и пульс его еще тоненько бился – еле ощутимая ниточка пульса еще связывала с землей его измученную душу. И душа его, как обезумевшая птица, билась в тесной грудной клетке – но этого никто не мог видеть.
Наконец-то приехала скорая помощь. Еще раньше подбежал милиционер и стал делать ему искусственное дыхание, а этого делать не следовало. Ему нужен был полный покой, а милиционер старательно терзал его тело, делая согласно инструкции искусственное дыхание.
Потом милиционер устал и решил проверить его документы.
Нет, не суждено ему было жить в покое и радости – обрушились новые пытки, и главная: страх за детей. Впервые он испытал этот новый страх в ту кошмарную апрельскую ночь, когда стал задыхаться от крупа старшенький – и в те часы, пока не приехал врач, пока мальчика не увезли в больницу, пока не купировали приступ, – в те часы он сам умирал многократно от страха за маленького сыночка.
Нет, так жить невозможно, – бормотал он потом, вытирая слезы, когда беда пронеслась, но душа его уже не могла расслабиться и распрямиться, душа оставалась сжатой в судорожный болезненный комок, душа его видела на горизонте приближение новых неотвратимых несчастий.
Как спрячешься в этом мире от горя и бед? Куда укроешься от болезней и катастроф? Смерть – за каждым углом. О, боже, хотя бы деточек – спаси и помилуй.
Но страх не проходил, не исчезал, не отпускал, не расслаблял свою мертвую хватку.
С того дня он не жил – прозябал в круглосуточном страхе. Любая пустячная детская хвороба доводила его до обморока, до оцепенения. Он впадал в тоскливую прострацию – и жена упрекала его, смеялась над ним, рассказывала о его беспричинных страхах своим подругам и соседям.
А он не мог ничего с собой поделать. Страх был сильнее его.
Дети казались ему беззащитными, обреченными на болезни и мучительную смерть – и от этих навязчивых страхов он не мог избавиться, как ни пытался.
Наконец, он вообще стал жалеть, что женился и завел детей.
Лучше б я жил один – и мучился бы один потихоньку. Зачем я умножил свои мучения?
Так думал солист хора – и все чаще в театре он лишь раскрывал рот, а не пел, и никто этого не замечал. Он боялся петь, потому что ему стало казаться, будто голос его фальшив и он сможет нарушить гармонию хора. А ведь он заблуждался – голос у него был лучше, чем у многих прочих. Но – боялся. И лишь рот раскрывал. И получал за это зарплату. И умирал от стыда.
Стыд и страх – убивали его с каждым днем.
Милиционер сказал, что у покойника нет никаких документов. Вот и разбирайся теперь с ним, – сказал милиционер. – Явно не местный – совсем ведь не загорелый. И документов нет. Кто он? Откуда? Зачем он сюда приехал? Попробуй теперь, опознай. Беда с этими бомжами-покойниками.
Но он еще был жив.
– Разрешите, – сказал врач скорой помощи. – Расступитесь, пожалуйста. И не толпитесь.
И вот, когда двойная пытка – стыдом и страхом – стала совсем невыносимой, – он сбежал, убежал, уехал, улетел – в этот южный приморский город.
Он снял комнату на окраине, неподалеку от моря, которое шумело так же величаво и гармонично, как оперный хор, – а потом он сказал хозяйке, что выйдет прогуляться, повесил на спинку стула пиджак, в кармане которого лежал паспорт – и отправился на прогулку, подгоняемый стыдом и страхом.
Тяжелое тело положили на носилки, а потом втолкнули в машину.
И вот тут, наконец-то, душа его, измученная и освободившаяся от стыда и страха, от ожидания бесконечных утрат, душа его оторвалась, а точнее – вырвалась как птица из грудной клетки – и устремилась ввысь и ушла в небеса, без оглядки, умчалась туда, где порхает незримая бесчисленная стая крылатых ее сестер и где не смолкает хор, управляемый неутомимым маэстро.
1985 г.КРИВАЯ БАЛЛАДА
(Дневник советского поэта)3 ноября 1981 года.
Кровь-любовь.
Россия-мессия.
Ширь-Сибирь…
Одно и то же, куда ни плюнь! Ни одной свежей рифмы! Не говоря уж о мыслях…
Когда сидел на школьной парте я,Моей рукой водила партия!..Боже ж ты мой, как мне всё это надоело, осточертело, остопи… Стоп. Спокойно. Да как тут будешь спокойным!
С утра – сплошные неприятности. Заскочил в газету – узнал, что мои стихи выкинули из праздничного номера. А ведь вчера обещали. Поцапался с редактором. Занял трешку у Акимыча, пошел в «Сосульку». Вина не было, взял сотку коньяку. Прощай, трешка. Зашел в бюро пропаганды – дали путевку на выступление. В городской ДК. Забежал домой, прилег вздремнуть на полчасика – и проспал два часа. Проснулся, вскочил, помчался галопом, пришлось на тачку потратиться. Прощай, полтинник. Выскочил из такси, как раз напротив ДК, перебежал улицу – и попал в лапы гаишников. Они, как назло, именно сегодня облаву устроили. Ни раньше, ни позже. На меня – персональная охота! Я в крик – мол, я поэт, опаздываю на выступление. Они очень вежливо выслушали, а потом все-таки оштрафовали. На пять рублей. Грабеж! Денег у меня с собой не было – значит, в Союз пришлют бумагу о штрафе. Вычтут из скудных доходов.
Вот невезуха!
Злой как черт, я ворвался в ДК, скинул полушубок, промчался в зал – а там уж мероприятие в разгаре. Публики – человек двадцать, а в президиуме – толпа, всякие разные официальные лица. Я с краю примостился, отдышался, спросил шепотком у соседки, напудренной дамочки: – Что за тема-то? О чем толковище?
Она как зыркнет на меня – я аж дрогнул. Важная, видать, мадам. Потом выяснилось – из отдела культуры. Кира Петровна. Большая шишка. А я к ней – с такими вопросами. Ладно. Сижу, оглядываюсь, на стене – вижу – плакат: «Привет участникам краевой декады молодежной книги!» Понятно. Значит, декада. А о чем я конкретно должен им говорить-то? Лихорадочно соображаю, а куража – нету. Злость разбирает. Очень уж этот штраф меня огорчил. На пятерку ограбили, суки гаишные.
Эта самая Кира Петровна выступила с докладом. Несла обычную чушь – я даже не слушал. Заметил только, что, перечисляя «активно работающих кырских писателей», она назвала одного прозаика, который умер лет пять назад. Из этого я сделал вывод, что текст доклада сочинен давным-давно и многократно уже использовался, с незначительными добавками. И от этого злость моя еще усилилась.
А тут ведущий мою фамилию объявил: «Слово предоставляется молодому поэту Михаилу Незлобину!»
Что ж, я встал, подошел к микрофону, прочитал подходящее стихотворение про сибирскую молодежь, которая где-то там чего-то строит, потом рассказал о своих друзьях – молодых поэтах. Говорил я вяло, без азарта, и всем это было заметно. Ведущий, конечно, задал вопрос о моих творческих планах. Я ответил, что из суеверия не хочу делиться планами. Чтоб не сглазить. И не стал делиться. Ну их в баню. У меня, если честно, и планов-то никаких нет. Ведущий спросил, люблю ли я выступать в рабочих общежитиях – и я ответил, что не люблю, потому что рабочие парни не очень-то интересуются поэзией, но я все-таки не отказываюсь от таких выступлений, так как за это платят.
– Вы, конечно, шутите? – спросил ведущий.
– Вовсе не шучу, – сказал я сердито. – Мне ведь тоже надо кушать.
Ведущий жутко смутился и снова задал вопрос о моих творческих планах.
– Повторяетесь, дружище, – сказал я, ухмыляясь. – Говорить о планах – дурная примета. А то некоторые кричат, мол, они перевыполнят пятилетку, а потом…
– В таком случае, разрешите поблагодарить вас за выступление, – пробормотал ведущий.
Я сказал: спасибо за внимание, – получил от подскочившей барышни красную гвоздику и сел на свое место.
– Как вам не стыдно?!.. – зашипела мне прямо в ухо Кира Петровна (которая из отдела культуры). – Я сообщу в писательскую организацию – пусть там разберут ваше поведение!
– А что такое? – опешил я. Она меня напугала своим напором. И ведь не знакома со мной, впервые встретились – а прет, как танк. Жаром пышет. С чувством собственной абсолютной правоты.
– Лучше было совсем не выступать! – продолжала она терзать меня гневным шепотом. – К чему эти пошлые меркантильные рассуждения? И потом – почему вы уклонились от разговора о своих творческих планах? Откуда такое пренебрежение?
– Я же вам объяснил – это дурная примета… – заикнулся я, но она меня перебила:
– Как вам не стыдно – советский поэт, и какие-то предрассудки! Вы хоть соображаете, что говорите?!
– Да что вы на меня накинулись? – окрысился я. – С какой стати я должен выслушивать ваши нотации? Лучше бы свой собственный доклад подновили – а то мертвых душ навставляли… Скажите еще спасибо, что публика вас не слушала.
– Что такое? – побледнела она. – Да как вы смеете?!..
– Тише, тише, – осадил я ее. – Мы в президиуме находимся, не на базаре. На нас смотрят.
– Хорошо, поговорим в другом месте, – угрожающе сказала она. – Я этого так не оставлю. Распустились совсем.
– Ой, не пугайте, – отмахнулся я.
И пересел от не подальше.
А ведь если честно, она, эта самая Кира Петровна, меня и впрямь напугала. Хоть я и кипятился, и огрызался, и фыркал, – а ведь струсил. Точнее сказать: расстроился. Огорчился слегка. И даже порядочно огорчился. Она меня подавила, травмировала своим напором, своей зверской категоричностью, абсолютной уверенностью в своей правоте. Сам-то я в себе никогда не бываю уверен. И если начальники на меня кричат – я непременно теряюсь. Притворяюсь храбреньким – а сам трепещу. Ей-богу… Что такое поэт? Бабочка, мотылек, божья коровка. В любой момент птичка клюнет – и до свиданья в раю.
10 ноября.
Сегодня позвонили из краевого общества книголюбов – предложили командировку в Норильск. Там у них, на Таймыре, какой-то юбилей. Пятидесятилетие, что ли. Я, разумеется, согласился. Неплохо слетать в Заполярье, встряхнуться, развеяться, пообщаться с местными поэтами, да и подзаработать можно на выступлениях.
Прихожу в ВОК, а там – вижу эту мымру из отдела культуры. Эту самую Киру Петровну. Меня в жар бросило – вот уж кого не хотелось видеть. Притворился, что не заметил, прошел мимо, в бухгалтерию – командировочные получать. Так она сама окликнула: Товарищ Незлобин! Что-то вы не здороваетесь?
– Ах, пардон, – говорю, – не заметил.
– А я думала – обиду затаили.
– Какую обиду? За что? – делаю такие глаза. – О чем речь, простите?
– Ну, как же. Неделю назад, на выступлении в горДК… я вас тогда еще отчитала.
– Ах, это. Я про тот инцидент пустяковый и думать забыл.
– Завидую вашей забывчивости, – усмехается эта гидра. – А я, например, очень злопамятна.
– Сочувствую, – говорю. – И тем хуже для вас.
– Если б – для меня, – вздыхает она коварно. – Тем хуже – для других.
– Вижу – снова меня стращает. И самое обидное – я ее снова боюсь. Вот сука. Чего ей надо? Аж колени ослабли, и сердце колотится.
– У вас, – говорю, – ко мне важное дело?
– Угадали, – и смеется. – Да вы так не напрягайтесь… чудак. Я тут узнала, что вас посылают в Норильск, а мне как раз нужно срочно туда кое-что передать. Бумаги всякие, почетные грамоты… у них же там юбилейные торжества.
– Я, – говорю, – в курсе.
– Вот и передадите. Не возражаете?
– Да ради бога, – говорю. – Кладите в мой портфель эти ваши бумаги.
– К сожалению, – говорит, – я не взяла их с собой. Дома оставила. Может, заедем? На моей машине. Кстати, я ведь обязана провести с вами установочный инструктаж. Вы уж простите, но так положено.
– Чего-чего?
– А чтоб не повторился недавний инцидент, – усмехается. – В Норильске вы должны быть особенно осмотрительны. Каждое неудачное или неточное ваше слово будет потом перетолковываться вкривь и вкось. Вот я и хотела…
– О, господи, – говорю. – Так, может, мне лучше отказаться от этой командировки?
– Что вы, что вы! – восклицает она. – На вас пришла персональная заявка. Ваши стихи пользуются в Заполярье определенным успехом…
– А что это значит – «определенный» успех? – перебил я. – Это значит – большой, средний, маленький, сомнительный, незначительный… а?
– Не придирайтесь к словам, – говорит и хмурится. – Откуда в вас, молодом человеке, столько желчи?
Я пожал плечами.
– Вот я, – говорит, – старше вас, а ведь я – неукротимая оптимистка!..
– Вы – старше меня? – удивляюсь притворно. – Да вам больше тридцати не дашь.
– Перестаньте, – и она зарделась девичьим румянцем. – Мне за сорок… Впрочем, не будем отвлекаться. Я жду вас в машине. Получайте свои командировочные, пока кассирша на обед не ушла.
Через несколько минут я уже сидел рядом с ней в кабине новеньких «жигулей». Мадам – за рулем.
– Казенная, – говорю, – машинка?
– Нет, что вы. Казенная – «волга». А это – моя, собственная. Я потом сразу к мужу поеду, на дачу, поэтому и решила на своей, чтобы шофера не тревожить.
– Да вы гуманистка и демократка!
– Оставьте свой сарказм, товарищ Незлобин. Он вам не к лицу.
– А вы хорошо водите машину, – подкинул я очередной комплимент.
Она опять порозовела. А ведь я сказал почти всерьез. Мне всегда нравились женщины за рулем. В этом есть нечто романтичное. Нечто возбуждающее. Женщина за рулем – это символ нашей эпохи. Женщина – за рулем… это амазонка! Самая невзрачная, самая тусклая бабья физиономия – преображается, когда женщина садится за руль. Тем более – Кира Петровна. В юные годы она, вне всяких сомнений, была х о р о ш а… И вдруг я подумал: а ведь это ж простая баба! Только сверху, только снаружи – начальница, важная особа, сановная дама, а внутри-то… а если хоть чуть копнуть – простая советская баба из плоти и крови. С мечтами, обидами, разочарованиями, с тайными женскими вожделениями.
А что? Она еще и сейчас – вполне. Стройная, шея почти без морщин, блеск глаз не утрачен, губы полные, зубы белые, прическа короткая, элегантная. Вполне. Живот почти не заметен. В дубленочке и маленьких сапожках, в шапке-ушанке. Очень даже моложавая дамочка.
– Вот и приехали, – сказала она. – Подождете здесь – или подниметесь? Есть лифт.
– Обязательно зайду, – сказал я, взглянув на нее откровенно. – Очень хочется посмотреть, как живут ответственные работники.
Она рассмеялась:
– Да уж получше, чем безответственные поэты… Пошли!
Дом, разумеется, специально был выстроен для подобных товарищей, во дворе – милицейский пост, в подъезде – дежурный. Квартиры – улучшенной планировки, просторные. Лоджии обиты деревом. Поднялись на лифте. Девятый этаж. Вот и квартира. Разумеется, мне, щелкоперу, в таких хоромах не жить никогда. Ковры, хрустальные люстры, «стенка», книжные шкафы. Никого в доме.
– У вас нет детей? – спрашиваю.
Она отрицательно покачала головой. Опечалилась.
– Садитесь, – говорит, – в кресло. Сейчас я достану все эти бумаги… их тут целая кипа. Полный портфель будет. Вы уж передайте, пожалуйста.
– Конечно, передам. А нет ли у вас чего-нибудь выпить?
– Выпить?! – И она даже остановилась, посмотрела на меня с изумлением. – Вы шутите, Михаил?..
– Нет, почему же, – улыбнулся я, глядя ей прямо в глаза взглядом бравого солдата Швейка. – Что ж тут такого особенного? Если у вас ничего не имеется – тогда другое дело. А если есть…
– У меня всё есть, – сказала она растерянно. – Но как-то странно…
– Что ж тут странного? – И я рассмеялся. – Странно, что вы сами не предложили – пришлось выпрашивать.
– Нет, странно, странно… – повторила она, потом открыла дверцу бара. – Вам чего? Коньяк, водка, виски?
– Разумеется, виски, – сказал я. – И себе плесните.
– Мне нельзя, – отказалась она. – Я за рулем.
Она плеснула мне шотландского виски в широкий толстостенный стакан.
– Лед нужен? – спросила.
– Нет, спасибочки. От конфетки не откажусь.
Раскрыла коробку шоколадных конфет. Я выпил, зажевал.
– Замечательная конфетка, – сказал я, жмурясь от удовольствия. – И где вы такие достаете?
– Спросили бы – где я достаю виски.
– Где ж вы достаете виски?
– Я ничего никогда не достаю, – сказала она.
– Ах да, понимаю. Пардон. Вам нет нужды суетиться. А ваш муж… он тоже служит в отделе культуры?
– Ну, что вы, – сказала она. – Он служит в «Крайплане».
– Планирует, значит? Небось, самый главный там?
Она неопределенно хмыкнула.
– Сладкая жизнь, – с притворной (а может, и непритворной) завистью вздохнул я. – Никаких забот…
– Это у нас-то – никаких забот? – изумилась она. – Вы опять шутите, Миша…
(Я мигом засек: ага – Миша. Уже – Миша).
– Наша жизнь, Миша, – сказала Кира Петровна, – полна круглосуточных тревог и тяжелейшего напряжения. Нескончаемый стресс – вот наша жизнь. Мы взваливаем на свои плечи ответственность за сотни тысяч других людей – а это отнюдь не сладкая ноша. Отнюдь.
Она подошла к креслу, в котором я сидел, положила ладонь на мое плечо.
– Так что, зря вы нам завидуете, – продолжала она, не убирая руки с моего плеча. – Мне иногда бывает так тяжко, так тяжко… У мужа в последнее время – сплошные неприятности. Отчетный период кончается, надо подавать в Москву итоговые цифры, а план, как известно, выполнен не по всем показателям… – Мне это – не известно, – заметил я, обнимая ее за талию и привлекая к себе на колени. – Я ничего об этом не знаю.
– Вы витаете в облаках, – сказала она, не отталкивая моих рук и не вскакивая с моих колен. – Что вам земные заботы? Вы витаете… Да постой же, Миша!.. Почему ты такой несерьезный? Вы, поэты – как дети!
– Да, мы как дети, – согласился я, прижимая ее к себе и целуя в ухо. – Мы, дети – цветы жизни. А вы – наши садовники.
– Не балуйся, Миша! – хихикнула она, когда я куснул ее за мочку уха. – Дай мне закончить про моего мужа…
– Плешь с ним, с твоим мужем, – сказал я.
– Какой ты циник, – вздохнула она. – А вот муж мой – подвижник, фанатик дела, чистейший человек… На него оказывают сверху жуткое давление. Вынуждают завысить некоторые цифры – а он отказывается. Чем всё кончится – не знаю.
– А я знаю, – сказал я, расстегивая ей кофточку. – Он обязательно завысит те цифры, какие надо. И все будет о-кей.
– Он такой принципиальный! – воскликнула Кира Петровна и тяжело задышала, когда я положил руку на ее грудь. – Ох, Миша… не надо.
– А пошли в кроватку? – сказал я. – Что ж мы тут, в кресле, как школьники… Где у тебя кроватка?
– Дверь направо, – прошептала она.
А потом, спустя какое-то время, мы курили в постели, ели замечательные конфеты. От выпивки она продолжала отказываться (за рулем – нельзя!), пила пепси-колу, курила «марлборо». Я листал журнальчики – «Плейбой», «Пентхауз».
– Откуда журналы? – спросил я, разглядывая голеньких девочек в безобразнейших позах.
– Мы, работники культурного фронта, должны быть знакомы с вражеским идеологическим оружием, – сказала она, лежа с закрытыми глазами. – Вот и приходится изучать всю эту мерзость.
– Бедняжка, – посочувствовал я, – как мне тебя жаль. Отдай эти журналы мне, я ребятам покажу.
– Ты что? – И она открыла глаза. – Это только для служебного пользования!
– Всё, понял, беру свои слова обратно. А все-ж-таки, славно так жить – пить пепси-колу и виски, разглядывать «Плейбой» – и в то же время быть на переднем крае идеологического фронта. Уютный окопчик, скажи?
– Опять ты иронизируешь, – вздохнула она. – И как не надоест?
– Так ведь только поэтому ты и легла со мной в постель, – сказал я. – Тебе надоело слышать: да, да, да. Я сказал: нет – ну, тогда, там, в ДК… и тебе это сразу понравилось. Сразу захотелось, чтобы я тебя… Разве не так?
– Боже, как ты самоуверен, – сказала она. – Жизнь отучит тебя от подобной самоуверенности.
– Жизнь? – И я приподнялся на локте, посмотрел на ее рыхлое лицо, подурневшее от только что пережитых мгновений страсти. – Что ты знаешь о жизни? Жизнь – случайный подарок, а смерть – закон. Понимаешь? Нет, ты не думаешь о смерти… и все вы – совсем о ней не думаете! Это безумие – суетиться, врать, обманывать друг друга – и не думать о смерти. Вы сами придумали правила своей игры – и сами на себя обижаетесь, и на других обижаетесь, если правила эти не соблюдаются. Вам кажется, что жизнь подчиняется вашему плану… бред! Жизнь – цепь случайностей. Лишь одна закономерность – смерть. Но о ней вы не хотите даже и думать. Что ж, пусть будет так… живите по плану, пожалуйста. А я уж как-нибудь иначе… я уж как-нибудь… Дай-ка, плесну еще виски. Да здравствует случай, дарующий нам жизнь! Да здравствует любовь – вечный двигатель жизни!