– Эх, кто-то в кресте снялся, покрасовался, – заметил в фотографии один из клиентов, случайно увидев этот снимок.
Как только начала отрастать бородка, она сразу же состарила о. Константина на несколько лет, и он перестал казаться очень молоденьким.
Батюшка, а ты вроде еще не старый, – с удивлением заметил случайно зашедший в собор крестьянин.
На этот раз о. Константин не стал говорить об отцовских годах.
Да, не очень старый, – ответил он. – В этом году призывался.
Действительно, незадолго до хиротонии пришлось ему побывать и в военкомате, но там его долго не задержали, освободили «по чистой», по состоянию здоровья.
Бородка отрастала курчавая, темно-русая, значительно потемнее, чем у о. Сергия. В следующий раз, когда фотографировались втроем, без Миши, лицо о. Константина уже было обрамлено бородкой довольно приличных размеров, хотя волосы еще не успели отрасти и по-прежнему упрямо распадались «на косой рядок». За это о. Иоанн Заседателев не раз выговаривал о. Константину:
Ты погляди, ни один святой никогда не носил «на косой рядок». Назад нужно зачесывать волосы, или, уже если хочешь на две стороны, на середине делай ряд, как у отца.
Но что поделаешь, если волосы так коротки, что и назад не зачесываются, и не хотят лежать иначе, как лежали всегда раньше. Над этими упрямыми волосами пришлось-таки о. Константину потрудиться.
К этому периоду относится своеобразный афоризм Вали. Рассматривая картинки в учебнике Священной истории, она поразилась видом ап. Иоанна Богослова.
Дяденька, а с волосиками.
Ей объяснили, что он батюшка, потому и носит длинные волосы. Тогда она категорически заявила:
Батюшки с волосиками не бывают.
Что же, в пределах своего опыта она была права. О. Константин был стриженый, о. Петр тоже, а прежних она успела забыть. Из старособорных она знала лысого о. Василия и о. Димитрия Шашлова, недавно вернувшегося из психклиники: так там его не просто остригли, а обрили. Даже Агафодоров был подстрижен. Словом, «батюшки с волосиками не бывают».
Когда у о. Константина отрасли волосы, они оказались не прямыми, как у о. Сергия, а падали на плечи такими красивыми локонами, что им завидовали Наташины подруги. И цвет волос был красивый – каштановый, блестящий, с золотистым оттенком. Губы почему-то стали очень красными, как накрашенными. Кто-то из случайных встречных так и заподозрил, что они крашеные. А еще один из таких встречных подал реплику:
– Эх, поп-то какой! Советского выпуска!..
Так преобразилась его внешность, но дело не во внешности, а в самочувствии. Удивительное дело! Здоровье о. Константина, несмотря на напряженный труд, определенно крепло, и даже голос стал гораздо сильней и звучней, почти как у здорового. Надежда епископа Павла на действие благодати Божией не обманула его.
Все время, остававшееся от прямых обязанностей, о. Константин отдавал чтению. С таким же увлечением, с каким раньше он читал литературу о философии, теперь он погрузился в Библию. Особенно привлекали его притчи Соломоновы и пророчества. Как и раньше, он не мог читать, не делясь с другими тем, что произвело на него особенно сильное впечатление.
– Послушайте, как хорошо сказано, – говорил он и, перелистывая страницы, читал то из одного, то из другого места:
«Долготерпеливый лучше храброго, и владеющий собою лучше завоевателя города» (Притч. 16, 32).
«Не радуйся, когда упадет враг твой, и да не веселится сердце твое, когда он споткнется» (Притч. 24, 17).
«Как воробей вспорхнет, как ласточка улетит, так незаслуженное проклятие не сбудется» (Притч. 26, 2).
«Искренни укоризны от любящего, и лживы поцелуи ненавидящего» (Притч. 27, 6).
«Толки глупого в ступе пестом вместе с зерном – не отделится от него глупость его» (Притч. 27, 22).
«Ленивец говорит: «лев на улице! посреди площади убьют меня!»» (Притч. 22, 13).
«Дверь поворачивается на крючьях своих, а ленивый – на постели своей» (Притч. 26, 14).
Молодому священнику приходилось много времени употреблять на составление проповедей; чем бы он ни занимался, мысль о проповеди не оставляла его. Конечно, Библия давала для этого много материала, но случалось и так, что материал опаздывал, время использовать его было упущено.
Если бы я раньше прочитал это, – сожалел о. Константин, принявшись за книгу пророка Иеремии. – Вот такими словами можно было бы начать мою первую проповедь: «Я сказал: о, Господи Боже! я не умею говорить, ибо я еще молод. Но Господь сказал мне: не говори: «я молод»; ибо ко всем, к кому пошлю тебя, пойдешь, и все, что повелю тебе, скажешь» (Иер. 1, 6–7).
Для легкого чтения времени не оставалось, да и о. Константина не тянуло ни к нему, ни к каким другим развлечениям, хотя для освежения мозга полезно было бы иметь по временам какую-нибудь разрядку. Только Боря и Валя развлекали всех и, слушая их болтовню, глядя, как они играют, забывал ненадолго о серьезных делах и мыслях и о. Константин.
Попривыкнув к новым соседям, дети стали прибегать «в другой свой дом» не только перед всенощной, а и в любое время. Прасковья Степановна сначала придерживала их, чтобы не надоедали, не мешали о. Константину, но он сам частенько вспоминал о них, просил позвать их, а ранними зимними вечерами пользовался условным знаком – поднимал и опускал около окна зажженную лампу. На детей этот знак действовал, как сигнал тревоги, их уже нельзя было удержать дома. Даже если они сидели за столом, мать с трудом заставляла их закончить обед.
И вот уже мчатся братишка с сестренкой, наполняют дом своими голосами, рассказами, возней – каждый старается за троих.
Знаю, знаю, что у меня в голове воск! (мозг) – вдруг кричит Валя и, вспомнив определение, сделанное кем-то из взрослых, неожиданно добавляет, – а ноги у меня на пружинах!
Прибегали они со своей болтовней, со своими требованиями.
– Расскажите сказку!
Нет, лучше про правду, – возражает Борис.
По мере того, как он подрастает, слушать «про правду» ему становится все интереснее. В понятие «про правду» входили рассказы о животных, о дальних странах, северном сиянии, извержении вулканов, словом, обо всем, что творится в мире. Сюда же, конечно, относились и рассказы о Христе, мучениках, Иосифе Прекрасном, трех отроках и т. д. Соня и Наташа, смотря по настроению своему и своих слушателей, чередовали правду со сказками, – приходилось считаться и с Валей, которой сказки были понятнее. Девушки только придерживались давно принятого в семье правила – не рассказывать сказок, в которых герои достигали своей цели при помощи лжи, обмана. Так, хотя с сожалением, были отвергнуты сказки о Коте в сапогах, об Иване-царевиче и сером Волке.
Если рассказывал о. Константин, он рассказывал только про правду, и чаще всего разные случаи из Священной истории. У него как-то само собой получалось, что, о чем бы он ни начинал речь, непременно потом перейдет на что-нибудь связанное с Богом и религией. Такова была его натура.
Иногда дети сами делились своими познаниями. Они любили декламировать стихи из своих книжек. Взрослые только улыбались, кода Валя, четко отделяя слово от слова, увлеченно скандировала:
«Враз-вра-ги-лось с по-ля ста-до,Отвор-рять воро-га надо!»Но родители, особенно Михаил Васильевич, в основном ведавший духовным развитием детей, научили не только этому. Дети со смыслом рассказывали и о Рождестве Христовом, о поклонении волхвов и избиении младенцев, и о том, как «Боженьку распятили». Больше того, они знали и основные моменты из Ветхого Завета, хотя и понимали и передавали их довольно своеобразно.
Боженька сказал Адаме, – звенел Валин голосок, – ты с этого боку яблочки ешь, а с этого не ешь. А сатана его смутил, он и с того бока поел. А Боженька за это сатану с небушки сверзил.
И Адама с Евой из рая изгнал, – более близким к подлинному языком вставлял Боря, и, поддерживаемый горячим одобрением сестренки, вдруг добавлял, словно делился своей заветной мечтой. А в раю звери-то некусачие, можно слону уши растопыривать и хобот в рот заворачивать!
Вас бы в рай пустить, вы бы там доказали, – добродушно ворчала со своей кровати Максимовна.
Летними вечерами можно было слышать, как дети на крыльце около своего домика читают вслух, под наблюдением отца, свои вечерние молитвы. Валя читает громко, медленно, каждое слово отделяя от другого и чуть-чуть выкрикивает: «Святый! Боже! Святый! Крепкий!»
Боря читает ровнее, подражая манере чтецов на клиросе: «Верую во единого Бога Отца, Вседержителя…» У него правило потруднее, соответственно его возрасту, зато он иногда и частит, как пулемет.
Там же на крыльце, завершая последние приготовления перед сном, Валя, случалось, громко рассуждала вслух:
Мама, смотри-ка, сколько звездочек! И все над нашим домиком, а над другими нет!
Мама, а как же Боженька увидит меня, ведь надо мной крыша? А, поняла, поняла! Вон там щелочка есть!
Утром в праздники родители брали детей с собой в церковь, но там они стояли плохо, особенно Валя. Певчие пели, обернувшись лицом к народу, не стеснялись разговаривать, и Валя, стоя около матери, тоже не смотрела на иконы, вертелась, шалила, шепталась. Потом с ней проводились на эту тему длинные беседы, но они помогали слабо, и Валя объясняла: «Я хочу-хочу по-Боженькиному стоять, а бес-то меня смущает, я все по-бесиному стою».
В 1930 году Борису было чуть побольше пяти лет. Он был немного похож на девочку, беленький, нежненький, с маленьким носиком, голубыми глазами и нежным румянцем.
Вале исполнилось три года; по росту она казалась меньше своих лет, а по языку – старше, так что на нее бывало на улице оглядывались прохожие – такая капелька, а говорит без умолку, забавно так и довольно правильно. Хотя иногда и срывается. Однажды она увидела мальчика ее лет, одетого в пушистый шерстяной костюмчик, которые тогда только что появились.
Мама, мама! – по обыкновению звонко, на всю улицу, закричала девочка. – Гляди, какой кавалер-то пушистый! Он наверно подпилками (опилками) набитый!
Валя любила ходить с Соней или Наташей за водой и в библиотеку; до водокачки было почти два квартала, а до библиотеки и того дальше. Вот она и привлекала внимание прохожих.
И водокачка, и библиотека находились на Ревпроспекте – центральной улице, по которой, между прочим, шла и дорога в тюрьму. Проходя по нему, нередко можно было встретить партию заключенных, которых вели то на работу, то на допрос, то обратно. Иногда среди них попадались и свои, и тогда, конечно, забывались все дела, старались только подальше проводить своих, сообщить о них другим заинтересованным. И неудивительно, если через некоторое время Валя выразила свой взгляд на их положение:
– У Владыки дом-то в тюрьме!
Глава 2. Те же стены и те же ворота
Щели святых ворот по-прежнему привлекали к себе скорбные женские глаза. И все те скудные сведения, которые доходили с той стороны через эти и другие «щели», были для оставшихся по эту сторону огромной ценностью. Чувствовалась живая, непрерывающаяся связь с отцом, хотя знали о нем, несмотря на все ухищрения, очень мало.
После ареста епископа Павла допросы начались с новой силой. Одно время получалось так, что в Управлении находилось больше духовенства, чем в тюрьме. И вообще в подвале оказалось столько народа, что оставалось только удивляться, как они там помещаются.
Однажды Соня, пришедшая к Управлению с передачей, столкнулась с колонной, выходившей из знакомых ворот.
Шло человек сто или полтораста в сопровождении конного конвоира, а сзади ехала подвода, нагруженная вещами. В переднем ряду шли все свои – о. Сергий, о. Александр, епископ Павел, о. Николай. Тут же поблизости Иванов и еще кто-то; Соня не рассматривала, она старалась как-нибудь оказаться поближе к отцу. Получилось так, что никого из близких здесь на этот раз не было, зато было несколько незнакомых женщин, тоже старавшихся подобраться поближе к своим, не поговорить, а хоть посмотреть на них. Охранник кричал на женщин, отгонял, но пока он ехал слева от колонны, справа кто-нибудь уже шагал вблизи от заключенных; он переезжал вправо – та же картина повторялась слева. Так двигались до моста. Через мост заключенные шли тесной толпой от перил до перил, провожающим нечего было и думать попасть туда одновременно с ними, а конвоир задержался сзади и далеко отогнал и без того отставших женщин. Только две-три, не раз уже попадавшие в подобный переплет, и среди них Соня, опередили колонну, заранее перешли мост, и пока конвоир был сзади, опять пошли вблизи от своих. Но теперь охранник не разбрасывался: подстегнув лошадь, он направился прямо к Соне. Она попыталась было улизнуть от него, но колонна уже свернула на широкую открытую поляну – «Лягушатку»; тут от всадника не скроешься – он мигом догнал ее.
Кто у тебя тут? – сердито, как показалось Соне, спросил конвойный, и, не дав времени растерявшейся девушке ответить, повторил:
Кто у тебя здесь? Отец? Иди, поговори с ним.
От радости Соня, кажется, даже не поблагодарила. Она торопливо юркнула в колонну между отцом и Моченевым и всю дорогу, пока шли «Лягушаткой» и длинным извилистым переулком между огородами, говорила не только с отцом, а со всеми. Радость была для всех. Только когда подошли к воротам, конвойный крикнул девушке отойти и скомандовал разбирать вещи. Заключенные окружили подводу. Подошел епископ Павел, но о. Сергий отстранил его и сказал с деланной грубоватостью: «Не вмешивайтесь, куда не надо, не ваше дело их носить!» Забрал и свой, и его мешок и скрылся за воротами.
У Владыки было больное сердце, потому о. Сергий, не имея возможности защитить его от волнений, старался охранить хоть от излишней физической нагрузки.
Еще в середине ноября пришедшие к тюрьме «городские» терялись в огромной, беспорядочной массе «деревенских», взволнованных, спешащих, с большими мешками, рассчитанными на то, чтобы их содержимого хватило надолго. Они приезжали на лошадках в кои-то веки раз, не знали тюремных порядков, не знали точно даже того, что у них в мешках. Когда от них требовали записки с перечислением передаваемого, они вываливали содержимое мешков прямо на снег, и с помощью кого-нибудь из городских составляли необходимую опись. Они были беспомощны и агрессивны, силой пробивали себе путь к калитке, не считаясь с тем, кто подвернется под их мощные локти; летом метались по плантациям, пытаясь увидеть своих, и заливались слезами, все равно, удалось ли увидеть их или нет, в первом случае даже больше. До них не доходило, что нужно беречь спокойствие своих родственников, которым и без их слез тяжело: они старались, чтобы их мужья и сыновья видели, как их жалеют; сдержанность «городских» они считали бесчувствием и осуждали их так же резко, как те их самих.
И все-таки «деревенские» были жалки. Жалки именно тем, что их так много. Как им хотелось хоть раз, хоть одним глазом увидеть своих близких. Но те помещались в церкви или в больших камерах, на прогулку выходили сразу целой толпой – попробуй, различи там кого-нибудь! У щели места не хватало, начиналась толкотня, крики, все равно никто ничего не видел. Даже если на их счастье открывались ворота, женщины вваливались во двор все сразу, их замечали и прогоняли, да еще и ворота накрепко запирали. Это было хуже всего, этим они преграждали путь и другим.
Некоторые искали обходных путей. Кто-нибудь из «городских» указывал им свои наблюдательные пункты у задней стены, но и туда они бросались целой толпой. Случалось охранники ловили особенно смелых и неосторожных и для острастки запирали их часа на два в какой-нибудь сарай, но на поведении массы это не отражалось – ведь в следующий раз приезжали другие.
После ареста полицейских и офицеров «городские» получали преимущества хотя бы потому, что бывали здесь постоянно, скоро узнали тюремные порядки, а у стен установили свои порядки, и держались сплоченной, организованной группой. По вторникам и пятницам, в дни передач, они не настаивали на своем, старались только передать то, что принесли, зато в остальные дни были здесь полными хозяевами.
Жены и матери, дети или сестры некоторых заключенных приходили к тюрьме если не каждый день, то все же гораздо чаще, чем два раза в неделю. Здесь все было пропитано одной мыслью мыслью о том, что делается внутри, за стенами. Если готовился этап, об этом у ворот узнавали заранее. Кто-нибудь видел, как от железнодорожного вокзала к тюрьме прошел конвой – группа солдат, вооруженных особым образом. Кто-нибудь видел, как этот конвой вошел в ворота. Некоторым удавалось заглянуть внутрь двора через обнаруженное ими в глухом углу отверстие в стене. Перед отправкой заключенных выводили из камер во двор, выстраивали в колонны, обыскивали в последний раз. Еще до того в щели удавалось заметить усиленное движение, означавшее подготовку к отправке, и все эти небольшие, но важные сведения жадно ловились стоящими у ворот. Сведения сопоставляли, рассуждали, как бы не пропустить отправку, с какого места лучше смотреть, чтобы увидеть своих, если они будут в этапе, а если их не будет, то чтобы удостовериться в этом.
Соне с Наташей ничего не стоило облазать по сугробам. стены тюрьмы со всех сторон. Обойти все, везде заглянуть, составить свое мнение было обязанностью девушек. Для пожилых матушек, вроде Моченевой, они являлись своего рода легкой кавалерией.
Было два пункта, с которых можно было видеть часть двора. У задней стены, прямо против места прогулок, почти там, где летом была яма, намело высокий сугроб с горбом – оттуда не только было видно гуляющих, но и они могли видеть пришедших. Зато их мог увидеть и охранник, если против обыкновения обернется лицом к стене, и случайно прошедшее мимо начальство. Это местечко было особенно заманчивым, недаром там всегда, даже после сильных буранов, пролегала тропинка. Но пользоваться им удавалось далеко не всегда, а перед этапами там частенько прогуливался кто-нибудь из охраны место было известно и им. Тут-то чаще всего и попадались «деревенские». Но уже само присутствие охранника говорило о многом – о том, что во дворе что-то готовится.
Другое место было почти у дороги вдоль Иргиза, в конце засохшего монастырского сада. Часть стены там покрошилась, обрушилась, заделана кое-как простыми досками со щелями. Около лежала куча щебня неубранные остатки обрушенной стены. Если забраться на кучу, можно было видеть и центральный двор. Правда, это очень далеко, рассмотреть гуляющих трудно даже острым молодым глазам, но в крайности пользовались и этим местом. А уж то собирается ли этап или тревога была ложной, оттуда вполне можно было понять.
Ходили туда не только когда ожидали этапа, а и в те неудачные дни, когда около ворот дежурил самый злой охранник с очень подходящей для него фамилией – Лютов. Говорили, что он служил начальником милиции где-то в районе, попал в тюрьму за превышение власти, судя по наказанию, должно быть, очень серьезное, и здесь, заслужив доверие начальства, насколько возможно показывал свой характер.
На дальнем углу было особенно холодно. С Иргиза дул пронизывающий ветер. Побродив около тюрьмы часа два в легоньком, скорее осеннем, чем зимнем пальтишке выше колен, Соня прибредала домой совсем больная: заваливало грудь, в теле чувствовался жар. Хорошо, что постель ее была у печки. Отогреется за ночь, а утром опять на свое дежурство.
Среди тех, кто часто ходил к воротам, быстро выработалось правило – держаться бодро, не плакать, особенно в те минуты, когда заключенные могут их видеть. Все по собственному опыту хорошо знали, как выводят из равновесия чьи-нибудь слезы, даже если это слезы постороннего, может быть, и неприятного человека, не говоря уже о том, если плачет кто-то из близких, родных, любимых. В городе, среди людей, горячо сочувствовавших батюшкам и их семьям, далеко не все понимали это. Здесь же, около тюрьмы, понимали все.
Тюрьма учит быстро. Когда среди женщин появлялись новенькие, их можно было сразу отличить по тому, что они многого не понимали совсем или понимали по-своему. Они плакали при всех и даже тогда, когда им удавалось показаться за воротами своим мужьям; они держались особняком, сторонились всех прежних, более опытных, и явно считали, что их положение совершенно особое. Дескать вам-то поделом, а вот у меня муж ни за что попал! Невинный!
И «прежние» тоже были неопытны. Какой бурей встречали они это слово – «невинный».
У нее невинный, а у нас что, виноватые?
Завидев новенькую, еще дорогой разливавшуюся в слезах, нервно, а то и зло, бросали:
– Горя еще не видела, вот и ревет!
Постепенно все поняли и то, что не нужно обижаться и не нужно объяснять. Пройдет дня три-четыре, и новенькая поймет все сама, без объяснений. Только вот за ворота пускать их заплаканных не очень хотелось: ведь они портили радость свидания не только своим мужьям, но и тем, кто находился вместе с ними. А радости этой у них так мало, она так нужна им!
Невинные… Долгое время казалось, что там, внутри, совсем нет по-настоящему виновных, что все попали туда по какой-нибудь ошибке, по наговору или по чьей-то злой воле. Товарищи о. Сергия по камере казались его детям такими же жертвами, как и он сам, но ведь ручаться за всех, тем более за незнакомых, никак нельзя. Ходил слух, что у офицеров действительно было что-то вроде заговора, что они собирались где-то за Иргизом на пустой даче и о чем-то там совещались. На одном из допросов Вишняков открыл следователю их тайну; рассказал, а потом сошел с ума. Или, может быть, наоборотсначала помешался, потерял контроль над собой, а потом рассказал о заговоре, а может и наговорил напраслину на себя и своих товарищей. Что там было и чего не было – неизвестно, но зато очень хорошо известно, что о. Сергию опять пришлось быть в одной камере с помешавшимся, а это такая нагрузка для нервной системы, которой и на свободе не приведи Бог никому.
Как раньше за Шашловым, так теперь пришлось присматривать за Вишняковым, успокаивать его, уговаривать, а главное, испытывать на себе постоянный гнет от тесного соприкосновения с крайне возбужденной, больной психикой человека, от которого некуда уйти или хоть отойти подальше. К счастью для о. Сергия, его скоро перевели из этой камеры (все это происходило в декабре). Затем Вишнякова освободили из-за его помешательства, а еще несколько времени спустя жена совсем увезла его из города. Может быть, они опасались, как бы его опять не взяли, да и трудно им стало жить здесь, особенно жене, от которой отвернулись все прежние подруги по несчастью. При встречах кололи ей глаза – твой муж наших мужей погубил, и мы все из-за него страдаем. А случалось, что и похуже этого говорили. И уж, конечно, никому не было дела до того, что она сама переживала.
Вишнякова была женщина умная и твердая, но можно думать, что ей было бы легче видеть мужа в тюрьме или лагере, чем дома таким, каким он стал.
Ни Вишняков, ни его жена не забыли забот о. Сергия и, собираясь уезжать, зашли навестить его семью. Посидели, попили чайку. Им сначала обрадовались, надеялись, что Вишняков расскажет какие-то еще неизвестные подробности тюремной жизни, но ожидания не оправдались. Вишняков заметно старался держать себя в руках, говорил некоторое время нормально, но скоро сбивался и начинал нести околесицу. Жена все время была настороже; когда муж начинал заговариваться, старалась направить разговор в нормальное русло или просто перевести на другое; хозяева помогали ей в этом. До самого прощанья неловкости хотя и возникали ежеминутно, все-таки были не особенно сильны, но когда стали прощаться, Вишняков заявил:
– Я попрощаюсь с вами по-новому.
И, не обращая внимания на уговоры вконец расстроенной жены, встал на голову и помахал в воздухе ногами.
Офицеров через некоторое время отправили – «угнали», как говорили тогда, и это было сделано так искусно, что мало кто видел, как их вели. Это явилось как бы предупреждением остальным. Значит, плохо следили и нужно усилить внимание, чтобы не проморгать день и час, когда поведут наших, священников.
Пока офицеры были в Пугачеве, они и их жены служили дополнительным источником информации и для духовенства. Был такой период еще с осени, когда офицерам, как вновь арестованным, не принимали передач, а священникам принимали. Тогда жены сидящих с ними в одной камере добавляли к их передачам свои, «чтобы на всех хватало». Особенно тяготила женщин невозможность обменяться с мужьями хоть самыми незначительными записками. Тут счастливцам-старожилам приходилось умудряться в своих записках намеком сообщать что-нибудь о других, – из тюрьмы на волю и обратно. Когда же свидания им разрешили, та же Вишнякова, пока ее муж был здоров, передавала услышанные от него подробности, касавшиеся и о. Сергия. Иногда случалось узнавать что-то и от других знакомых или удавалось поговорить с осужденными, которых посылали на работу вне стен тюрьмы. Им не обязательно было помещаться в одной камере со священниками, и со стороны многое было видно.
– Отца Сергия там атаманом зовут, – рассказывал один из них. – Обвинение ему такое предъявили, за организацию, да и ведет он себя так, носа не вешает.