Девятый всадник
Часть I
Дарья Аппель
© Дарья Аппель, 2018
ISBN 978-5-4490-7789-9
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
От автора
Граф, впоследствии светлейший князь Христофор Андреевич (Christoph Heinrich Reinhold Johann) фон Ливен (1774—1839) – генерал от инфантерии, генерал-адъютант трех императоров (Павла, Александра и Николая), начальник Военно-Походной канцелярии, посланник Российской Империи в Британии, кавалер 20 высших российских и иностранных орденов, «свидетель и участник величайших событий первой четверти 19 века». Все эти сведения о главном герое этого романа можно найти в любой энциклопедии. Обычно его имя упоминают лишь вскользь, в назывном порядке, вдаваясь далее в подробнейшие описания талантов и приключений его супруги Доротеи Христофоровны, урожденной фон Бенкендорф, дамы бесспорно яркой и выдающейся. Сам же граф, несмотря на впечатляющий послужной и наградной список, у многочисленных историков, литераторов и журналистов заслужил лишь такие эпитеты, как «серая посредственность», «скучный чиновник», а то и «бездарность», «ничтожество». Мне показалось это крайне обидным и несправедливым, и я более пристально вгляделась в его образ и личность. Никакой «серости» и «посредственности» я не обнаружила. Открылось много неожиданного и интересного, заставившего меня написать этот историко-мистический роман.
Св. князь с 1814 г. (или ранее) и до конца своих дней вел записки и дневники. От него осталось несколько тетрадей подобных «мемуаров», не отличающихся большой последовательностью изложения. Некоторые написаны на французском, но чаще встречаются записи на немецком языке. После его скоропостижной кончины бумаги были переданы его крестной дочери, княгине Марии Александровне Волконской, и оказались у меня по стечению обстоятельств. Я подумала, что грех ими не воспользоваться, и начала писать этот роман на их основе. Но потом решила, что герой явно заслуживает того, чтобы ему дали право голоса в моей книге. Поэтому повествование здесь ведется как от третьего, так и от первого лица. Вставки из записок графа Кристофа обозначены инициалами CR (так он иногда подписывал личные письма), и указан примерный год написания. Конечно, записи я передала не слово в слово, так как при художественном переводе на русский язык изменения неизбежны. Что-то мне не удалось разобрать. Но, надеюсь, я сохранила дух, стиль и смысл этих записок, не лишив повествование увлекательности.
12.2017
ЧАСТЬ I Служба в Черном
ПРОЛОГ
Его положили так, как кладут мертвых. Скрестили на груди руки. Острия шести мечей прикоснулись к его телу, и он ощущал холод их стали сквозь тонкий батист рубашки. «Отрекаешься от себя прежнего?»
«Отрекаюсь»
«Боишься ли смерти?»
«Не боюсь».
Несколько рук подхватили его под мышки и положили в каменный гроб, обитый изнутри темно-синим бархатом. Затем задвинули крышку. На миг стало страшно, но он помнил – бояться нельзя. Он закрыл глаза. Ему было очень тепло и спокойно. Такого он никогда не испытывал… Никогда? Нет, что-то подобное было, но очень давно, может, в детстве. Или даже раньше…
Тут его пробудил яркий, слепящий свет. Крышку сорвали, и над ним наклонялись Рыцари, в белых плащах с алыми крестами. Их лица были скрыты масками. Сияние был нестерпимым… Да-да, и это вспоминалось ему… Тогда хотелось закричать, но он не мог, что-то тогда ему мешало, давило. И сейчас тоже не получалось, но по какой-то иной причине, он не мог определить, по какой именно. Мечи Рыцарей – на сей раз всех двенадцати – снова скрестились на его груди.
«Восстань, брат наш, из тьмы к свету», – произнес один из них.
Ему помогли подняться, развязали руки и вывели на свет.
Так он родился для жизни вечной.
Так он вспомнил, как родился для жизни земной.
CR (1814)
Если приступаешь к собственноручным запискам, то надобно, как всегда, начинать ab ovo (с начала). Так и поступлю, хотя, признаться, в романах и мемуарах эти эпизоды всегда пролистываю.
Я родился сорок лет тому назад, на двенадцатый год правления государыни Екатерины Алексеевны, поздней ночью с пятого на шестое мая, в имении близ Киева. По рассказам, погода тогда стояла совсем не весенняя, и за окном падал хлопьями мокрый снег, побивая буйный черемуховый цвет, появление которого, как известно каждому поселянину, предвещает возвращение холодов. Появился я на свет полумертвым и закричал не сразу. Перерезав пуповину, повитуха положила меня на стол и кинулась хлопотать над моей несчастной матерью, чудом выжившей после двух суток мучений. Через некоторое время она услышала слабый писк новорожденного и с изумлением убедилась в том, что он еще жив. Однако сия дама, принимавшая роды почти у всех киевских немцев, определила по опыту, что жизнь мне отмерена очень краткая – не более недели, и посоветовала быстрее меня окрестить.
На следующий день, в аптеке герра Брандта, служившей тогда местом молитвенных собраний для киевских лютеран, мне дали, по остзейскому обычаю, четыре имени: Кристоф Рейнгольд Генрих Йоганн. Первыми двумя именами меня нарекли в честь деда по отцу, о котором речь еще пойдет ниже, так как этот никогда не виданный мною предок, по сути, определил то, кем я являюсь нынче.
Описывать подробно свое родословие я не буду, ограничусь только тем, что, в отличие от многих моих соотечественников, наше семейство происходит не от пришлых германцев или шведов, будь то рыцари, наемники или купцы, а от исконных жителей этих земель. Наш родоначальник был князем племени ливов (от названия которого и происходит наша фамилия) и первым из язычников крестился, подав пример своим подданным. Историю его жизни, довольно трагическую, каждый может прочесть в «Хрониках» Генриха Ливонского.
Остальные мои предки, подобно всем прочим Baltische (прибалтийским немцам), служили сперва католическому Тевтонскому ордену, потом протестантским Меченосцам, шведским королям, до тех пор, пока в начале прошлого столетия Остзея не перешла во владение русским государям. Подобно, опять же, многим остзейцам, предки мои на протяжении многих поколений поступали на военную службу или хозяйствовали в собственных имениях, но так как после Ништадского мира те немногие богатства, которыми мы располагали, исчезли навсегда, военная служба осталась единственным поприщем, на котором кто-либо из нашего рода мог себя проявить.
К моменту моего рождения наш род ничем не отличался от остальных семейств служивых остзейцев. Впрочем, некая «золотая легенда» о том, что мы достойны большего, сохранилась с незапамятных времен, и я с малолетства знал ее.
Мой отец, Отто-Генрих, служил генерал-губернатором Киева, его назначали командовать несколькими крепостями и шестью артиллерийскими расчетами, отправляли воевать с турками и с Пугачевым, но в сражениях особо себя ничем не проявил, прилежно исполняя то, что ему было приказано. Он был значительно старше матери, как это часто водится в наших семьях. Мне сложно сказать, каким он был человеком, но знаю, что его сгубило желание «властвовать над всеми в семье», как иногда говорила моя мать, а также склонность к пьянству, порожденная недовольством своей участью и карьерой. Под конец жизни отец пытался найти утешение в религии, но его не обрел, и умер без покаяния.
Моя мать Катарина Шарлотта Маргарита, рожденная фон Гаугребен, отличалась красотой, умом и прекрасным нравом.
В жены отец ее взял за синие глаза, золотые кудри и королевскую стать, так как никакого приданого за ней не давали. Ум и характер ему были не важны, а именно ими она и прославилась впоследствии, когда ее красота увяла окончательно.
От брака моих родителей на свет появилось десять детей, из которых до взрослого возраста дожило лишь шесть. Три моих сестры и брат, чьих имен я не помню, умерли еще младенцами. Остальные – старшие и младшие – сделали карьеры, хорошие партии, плодятся и процветают. Но я от них нынче далек, мне с ними нечего делить и нечем делиться. Упомяну лишь, что после меня родился брат Иоганн-Георг, которого матушка и сделала своим основным наследником, а затем моя любимая сестрица Катарина-Элизабет – наверное, единственная из своих ближайших родственников, с кем я веду регулярную переписку.
Первые годы жизни я практически не помню. По рассказам, ребенком я рос крайне болезненным. И если пытаюсь вспомнить о своем раннем детстве, то видится лишь постель, тусклый огонек свечи или слабый луч солнца через задернутые шторы, приглушенный шепот – ведь я почти всегда лежал или больным, или выздоравливающим.
До сих пор не понимаю, как я умудрился выжить и не сделаться идиотом и калекой после всех непонятных болезней, которые одолевали мое хрупкое тельце во младенчестве.
Годам к пяти я, однако, выправился, и мой отец записал меня в свой полк штык-юнкером, как водилось в те года повсеместно. Тогда отцы-офицеры определяли детей на службу еще в утробе матери, чтобы они не начинали с нижних чинов, что считалось недостойным дворянина. Таким образом, мое место в жизни было определено, и моя судьба должна была ничем не отличаться от судеб моего отца, дядей, кузенов и братьев.
С тех же лет начали довольно беспорядочно и поверхностно учить. В минуты своей трезвости, которые с годами становились все реже, отец занимался обучением нас той науке, которая полезна всем артиллеристам – математике, die Königin von alle Kunde. За непонимание задачи или уравнения нам задавали хорошую трепку, что отвратило меня от этой точной науки надолго. Но занятия эти были столь же нерегулярны, как и занятия грамоте, за которую отвечал наш пастор. Оглядываясь назад, я бы не назвал себя хорошим и прилежным учеником, что немудрено – с эдакой-то системой обучения, основанной на страхе и тупой зубрежке. Природных способностей схватывать все на лету мне тоже не хватало. Так, к семи годам я с грехом пополам освоил немецкую грамоту и письмо, переписывая строки из Книги Согласия. Русского и французского в нашей жизни тогда не было – предполагалось, что последний нужен только придворным и тем, «кому деньги девать некуда», а русский мы уж как-нибудь сами схватим на уровне, достаточном для командования солдатами. Я уже молчу про греческий или латынь. В свободные минуты матушка еще учила нас шведскому, который в ту пору многие еще знали в Эстляндии. Для меня этот язык – почти как родной, часто всплывает в памяти.
Пробелы в науках компенсировались военной подготовкой – нас довольно рано начали учить стрельбе, фехтованию и выездке, ружейным артикулам и караульной службе, благо учителей в нашем доме хватало – все бесчисленные отцовские адъютанты и денщики. Надо сказать, что подобные упражнения пошли мне только на пользу.
Вообще же, очень странно, что мы жили в городе, считающимся матерью всех городов русских, но при этом ни с чем русским не соприкасались, словно изолированные от остальных стеной немецких обычаев и порядков. Все друзья семьи, ближайшие слуги и люди, которых мы видели ежедневно, – доктор, пастор, аптекарь, булочник и прочие, – были немцами (не всегда остзейскими, но тем не менее). Вокруг мы чаще всего слышали немецкую речь. Нам было сложно представить, что есть остальная Россия, и что город Киев – это не четыре улицы нашего предместья.
Все поменялось в один день. Мне тогда было шесть. Отец отъехал на охоту с большой компанией. Там он сильно перепил, у него открылась кровавая рвота, и через два дня его не стало. Я запомнил, как он лежал на столе, облаченный в свой парик, мундир с красными обшлагами, а в руку ему вложили шпагу. Стол был слишком короток для немалого роста покойника, и блестящие ботфорты со шпорами уже не умещались, придавая всей ситуации нечто неуместно-забавное. Нас обрядили во все черное. Кое-кто из слуг обливался слезами. Матушка хранила вид сдержанный и безучастный. Мы смотрели на нее и старались ей подражать. У нас всех это была первая смерть на памяти, поэтому мы не понимали, что надо плакать и почему надо плакать. Потом тело отца положили в гроб, обитый алой материей, закрыли крышку, повезли на кладбище. Пастор что-то долго рассказывал, потом дали шесть залпов над могилой – и все. Помню, что тот же герр Граль говорил матушке: «Господь вас не оставит» – и она только кивала и повторяла эти слова. В тот же вечер она сказала, что мы отсюда уедем. Добавила при этом: «Через сорок дней». По тому, как она произнесла эти слова, я понял: Господь нас все-таки оставил.
Потом я узнал, с чем связан такой скоропостижный отъезд. Вскрыли волю отца. Все имущество, кроме одного имения на задворках Курляндии уходило пастору Гралю. На эти средства тот должен был окончить постройку кирхи Святого Духа на Подоле. Нам семерым, таким образом, доставалось лишь то, что находилось в нашем доме, и это «заглазное» имение. За сорок дней матушка смогла распродать все – и те скромные драгоценности, какими владела, и мебель, и одежду, большую часть наших слуг – нанять подводу у какого-то еврея и, погрузив самое необходимое и нас всех на эту самую подводу, отправиться в Ригу. Где нас никто не ждал, несмотря на изобилие всяческой родни. Мы не воспринимали это событие всерьез. Для каждого из нас эта дорога представлялась веселым приключением, настоящим большим событием. О том, что непосредственно предшествовало ему, никто не вспоминал. Поездка на нищенской подводе была предсказуемо ужасной – распутица и сырость, стоянки на станциях, когда нам лошадей вообще не давали, дурная пища, постоянная тряска и бессонница.
…Нынче, когда я сделался важным генералом, от одного мимолетного взора которого любой станционный смотритель готов немедленно выдать мне лучших лошадей, я не забыл себя тогдашнего, белобрысого мальчишку в вылинявшей, доставшейся от старших братьев курточке, цепляющегося за юбку матери, которая униженно выпрашивала у жирного смотрителя дать ей хоть последнюю клячу. Она держала на руках моего разболевшегося ушами и оттого постоянно хныкающего младшего братика и чуть ли в ноги смотрителю не кланялось, а тот важно, свысока, бросал: «А что я могу сделать? Ждите, барыня». Тогда я впервые испытал болезненное, жгучее чувство стыда за нашу нищету и низкое положение.
В 1803-м, кажется, мы с Пьером Долгоруковым, проезжая через Белосток, увидели на почтовой станции совсем бедную женщину, по всей видимости, вдову, с двумя слугами и спящей на руках девочкой лет трех. Князь отправился требовать себе лошадей, но я дернул его за рукав и заставил уступить нашу очередь этой даме. Она – по чистой случайности или по воле судьбы – оказалась тоже остзейкой, кричала мне вслед «Herr Excellenz! Danke schön!» что заставило потом Пьера в очередной раз пройтись на избитую тему «немцы тащат немцев». Но в тот миг, когда я ей помог, я вновь вспомнил себя чумазым мальчишкой на дороге из Киева в Ригу, и иначе поступить просто не мог.
Когда мы приехали в Ливонию, оказалось, что мой батюшка рассорился со всей своей родней, которая – в отместку ли ему или по причине собственной обездоленности – отказалась нас принимать даже на время. Матушка поселилась у одного из сослуживцев отца, потом смогла снять дом в Задвинье – скверном рижском предместье, где мы и прожили два года в полнейшей безвестности и бедности. Дом наш находился на самом берегу Двины и был выстроен чуть-чуть поосновательнее крестьянской избы. Подвал почти полностью уходил в песчаную почву, там, помнится, водились мокрицы и жабы, которых жутко пугались мои сестры. Вдалеке, за рекой, можно было увидеть рижские шпили и пузатый замок губернатора, – тот мир, в котором нам ход заказан. Хотя время от времени то ли наша нянька, то ли матушка говорили, что «не того мы заслуживаем». И тогда в ход шли легенды о древности фон Ливенов, о нашей старой крови, о том, как засевшие в «большой Риге» потомки купцов носят незаслуженные гербы. Я слушал все эти разговоры. Смотрел на себя и на своих тогдашних товарищей по играм – латышских мальчишек – и не видел особых различий. Кровь же из наших разбитых локтей и коленок текла абсолютно неотличимая на вид – ярко-алая. Мы даже одевались похоже – нищета уравнивает господ со слугами.
Итак, мое детство ознаменовалось полными – и подлинными egalité et fraternité с теми сословиями, которые кое-кто зовет «чернью». С тех пор мне невозможно считать крестьян или слуг ниже себя, а тем паче, приравнивать их к бессловесным тварям, как делает кое-кто из моих русских и британских знакомых, даже те, кто полагает себя «просвещенными людьми».
С ту пору с грехом пополам пыталась учить сама матушка, – если нет средств на мясо, на сапоги и на новое платье, откуда будут деньги на школу и гувернеров? Грушен – то самое «заглазное» имение – продали, но выручить за него хорошие деньги не удалось. Еле-еле удавалось закупать дрова, самые плохие, тепло от которых не могло отогнать постоянной сырости и холода с реки, проникающей в кости. Не с тех ли времен моя ненависть к пресловутой Kurländische wetter, которая на моей исторической родине стоит девять месяцев в году?
Мой старший брат Карл пытался заменять отсутствующего мужчину в доме, но что мог 14-летний отрок? Как и отец, он пытался втолковать нам те начатки математики, которые сам успел усвоить, но он отличался очень горячим и нетерпеливым нравом, поэтому вялыми отцовскими пощечинами дело не ограничивалось. Когда Карл в одно прекрасное утро избил меня за непонятливость и дерзость так, что я потом три дня ходить не мог и мочился кровью, матушка строго положила конец этому, с позволения сказать, образованию.
Так бы мы и прозябали в нищете и безвестности, если бы осенью 1783-го не случилось то, что вошло в анналы нашей фамильной истории: «Благородная вдовица восстановила померкшую славу мужнего рода». А точнее, матушка неожиданно попала «в случай», как тогда говорили. Die Alte Keizerin, как мы называли Екатерину Великую, став многократно бабкой, решила найти честную и непредвзятую женщину из своих прибалтийских подданных, дабы воспитать своих внучек достойными особами. Она обратилась за сим к губернатору Риги фон-Броуну, а тот вспомнил о моей матушке. Губернатор приступил к ней с предложением; ее пришлось долго уговаривать. Более всего матушка беспокоилась за нравственность моих сестер – да и за нас в целом. Слухи о том, что творится при «Большом Дворе», ходили страшные – мол, и древние римляне бы покраснели, узнав, что творит «эта Мессалина», как недоброжелатели называли Alte Keizerin. Вняла требованиям и мольбам фон-Брауна она только после того, как тот заприметил нас с Йоханом, бегающих по дому босиком, и указал матушке на это. Я ничего этого не помню – ни визита, ни почтенного старика Броуна – все по рассказам матушки, с каждым разом обрастающим все большими подробностями. «Ради них», – и она указала на нас, – «Я и соглашаюсь». После этой эпохальной речи ее отвезли в Петербург, на аудиенцию к самой государыне, где матушка, ничуть не стесняясь, успела нажаловаться одному из придворных на сложность предстоящей ей задачи: мало того, что она не знает даже французского, считающегося обязательным для любой гувернантки, – она понятия не имеет, каким образом воспитывать юных девиц в «этом вертепе». Матушкины ламентации подслушивала сама государыня, которая нисколько не разгневалась (о, воистину мудрая женщина!), а заверила, что ни будущая гувернантка, ни ее дети ничего «такого» не увидят, и что она, баронесса Шарлотта-Маргрета фон Ливен, – именно та женщина, которая ей нужна. Через месяц нас забрали из нашей избенки в Петербург. И началась блистательная жизнь. О бедности можно было забыть навсегда. Но настало другое.
Нас записали в хороший полк, но перед тем, как начать службу и выйти в жизнь, нам предстояло проделать нелегкую работу – превратиться из «неотесанных» в competentis, чтобы не стыдно было показываться в высшем обществе. Матушка, конечно, и до того проделала великую работу, привив нам начатки манер, такта и светской сдержанности, а еще больше – упорства и трудолюбия. Дело оставалось за малым – за знаниями и умениями, приличествующими аристократам. За краткие 5 лет я выучился всему, что знали мои друзья, детство которых протекало в более тепличных условиях – свободно болтать по-французски и не столь свободно – по-русски, разбирать латынь, а также снова занялись военными упражнениями, которые стали более интенсивными.
Абсолютному большинству моих сверстников такое «образование» пришлось в самую пору, но я всегда смутно чувствовал – я могу знать, уметь и помнить большее. Иногда я задумывался, – а почему бы не кончить курс, например, в Лейдене или в Гейдельберге? Вместе с тем я понимал, что это желание не найдет поддержки ни в ком. Ни один фон Ливен отроду не кончал никаких университетов. Впоследствии я со всей свойственной первой молодости легкомысленностью подавил в себе желание идти дальше по пути просвещения. Тем более, меня только зачислили в полк – и началась невеликая война со шведами. Утром вяло перестреливались, вечером пили шампанское вместе с вражескими офицерами. Я имел случай отличиться в бою при Фридрисхгаме, потом свалился с гнилой горячкой, а пока выздоравливал, объявили перемирие. Однако мое «отличие» и моя «храбрость» не прошли незамеченными, и я быстро был пожалован в офицеры, что надолго сделало меня счастливым.
…Никто тогда не знал, что нам готовит рок. Ходили смутные рассказы о перевороте – la révolution – во Франции, о свержении тамошнего короля, о вероятной большой войне. Но ни я, ни мои товарищи не задумывались о том, что в событиях, о которых мы узнавали из газет и смутных пересказов, нам вскоре предстоит сыграть большую роль.
Глава 1
Рига, осень 1793-го
Свадьбу младшей дочери баронессы Ливен отмечали воистину со столичным размахом. Погоды стояли великолепные – словно лето снова вернулось во всей своей красе. И звенели колокола собора св. Петра, и народ столпился поглазеть на прекрасную шестнадцатилетнюю невесту и не столь прекрасного, но весьма представительного и, главное, богатого жениха. Бурхарду-Кристофу фон Фитингофу от отца досталось пол-Лифляндии. Приданое красавицы-невесты, отправившейся под венец в расшитом жемчугами палевом платье и скромно перехваченными нитями из тех же жемчужин, но только в три раза крупнее, волнистыми волосами цвета зрелой пшеницы, было не таким внушительным и состояло, главным образом, во влиянии ее матушки при Дворе. Фрау Шарлотта была тут же, сменив свой вечный траур на строгое платье темно-лилового цвета. С нею присутствовали все ее чада и домочадцы, а также множество других родственников.
…Кристоф, брат невесты, поручик Семеновского полка, всю церемонию скучал, рассматривая от нечего делать витражи – вот епископ Альбрехт принимает поклон у местных жителей, ставших его вассалами; вот высится приземистым полукругом Рижский замок; дневной свет причудливо преломлялся в витражах, отбрасывая алые, рыжие, зеленовато-синие тени в полумрак собора. Голос пастора, пение хора и гул органа доносились до него как сквозь пелену. «Не надо было столько пить», – грустно подытожил он свое состояние. А ведь вчера было крайне весело… Бурхарда провожали в женатую жизнь. От того вечера и ночи остались смутные воспоминания и глухое чувство стыда – смятая постель, тонкий женский визг, разбитый хрусталь, вкус тошноты во рту, снисходительный смех не пойми уже кого… «Если можно, повторим», – то шепнул его кузен Карл, толкнув его в бок. «Иди ты», – сказал Кристоф без особого выражения, поминутно оглядываясь – не услышали ли важные тетушки, как одна, вытиравшие слезы платочком от умиления – а то и от зависти. «Нет, я серьезно», – продолжал его кузен, которому тоже было крайне скучно. «А то поехали от всех них в Мерцендорф». «Что там делать?» – младший из юношей подавил зевок рукой. «Охота сейчас открылась». Тут на них шикнули, и юноши смиренно выпрямились, словно их интересовала вся церемония.
«А чего бы не поехать?», – фон-Ливену младшему было все равно. В имении своего дяди он давно не был, охотиться любил, а все больше ему хотелось немного забыться от бесконечной службы и Петербурга. Отчего-то в свои девятнадцать ему казалось, что жизнь он упускает. Кристоф безумно завидовал своему брату Карлу, щеголю и задире, вышедшему давеча в полковники. Вот он сидит на передней скамье с видом хозяина в жизни; когда сестру он, на правах старшего кровного родственника, повел к алтарю, взяв под руку – его перепутали с пухлым низеньким женихом и доля ликований зевак досталась ему. «Почему меня никто никуда не берет?» – спрашивал себя, а иногда и матушку свою Кристоф, но ответ был один – слишком он юн, свою долю почестей и славы получит в свое время, которое все не наступало. «Я же стараюсь… Неужели мне всегда бывать вторым после старшего брата?» Но он понимал – дело не в Карле. Дело в отсутствии чего-то особенного, отличавшего его от многих других. Разве что весьма авантажная внешность. Худенький, болезненный мальчик превратился в стройного, высокого, белокурого и синеглазого юношу, на котором девицы и дамы останавливали благосклонные взгляды чуть долее обыкновенного. Впрочем, мало ли в свете красавцев? «И что это мне дает?» – думал он, глядя в зеркало. «Разве что в чьи-либо аманты идти…»