На вопрос мой цирюльник отвечал, что дом всегда заперт и что едва ли хозяин дозволит для кого-либо отпереть его. Не знаю почему, цирюльник принял меня за англичанина и, делая руками пояснительные знаки, рассказал очень красноречиво, что уже несколько моих соотечественников старались получить позволение войти в этот дом, но что попытки их оставались тщетными, ибо дон Пьетро де Урджина им всегда отвечал наотрез, что дом его не трактир и не картинная галерея.
Пока цирюльник говорил, аббат слушал его со вниманием, и я не раз заметил, как под толстым слоем мыльной пены странная улыбка показывалась на его губах.
Когда цирюльник, окончив свою работу, обтер ему лицо полотенцем, он встал, и мы вместе вышли из лавки.
– Могу вас уверить, синьор, – сказал он, обращаясь ко мне, – что вы напрасно так беспокоитесь и что чертов дом нисколько не заслуживает вашего внимания. Это совершенно пустое строение, и все, что вы могли о нем слышать, не что иное, как выдумка самого дона Пьетро.
– Помилуйте, – возразил я, – зачем бы хозяину клепать на свой дом, когда он, при таком стечении иностранцев, мог бы отдавать его внаем и получать большой доход?
– На это есть более причин, чем вы думаете, – ответил аббат.
– Как, – спросил я с удивлением, вспомнив известный анекдот про Тюренна, – неужели он делает фальшивую монету?
– Нет, – возразил аббат, – дон Пьетро – большой чудак, но честный человек. Говорят про него, что он торгует запрещенными товарами и что даже связан с известным контрабандистом Титта Каннелли, но я этому не верю.
– Кто такой Титта Каннелли? – спросил я.
– Когда-то он был лодочником на нашем озере, но раз на рынке поспорил с товарищем и убил его на месте. Совершив преступление, он убежал в горы и сделался начальником контрабандистов. Говорят, будто ввозимые им из Швейцарии товары он складывает на одной вилле, принадлежащей дону Пьетро; еще говорят, что кроме товаров на той же вилле он сохраняет большие суммы денег, приобретенные им вовсе не торговлею. Повторяю вам, я не верю этим слухам.
– Скажите же, ради бога, что за человек ваш дон Пьетро и что значит вся эта история про чертов дом?
– Это значит, что дон Пьетро, чтобы скрыть одно событие, случившееся в его семействе, и отвлечь внимание от настоящего места, где случилось это событие, распустил о городском доме своем множество слухов, один нелепее другого. Народ с жадностью бросился на эти рассказы, возбуждавшие любопытство, и забыл о приключении, которое первоначально дало им повод.
Надобно вам знать, что хозяину чертова дома больше восьмидесяти лет. Отец его, которого так же звали дон Пьетро де Урджина, не пользовался уважением своих сограждан. В неурожайные годы, когда половина жителей умирали с голоду, он, имея огромные запасы хлеба, продавал его по необыкновенно высокой цене, несмотря на несметные свои богатства. В один из таких годов, не знаю для чего, предпринял он путешествие в ваше отечество. Я давно заметил, что вы не англичанин, а русский, несмотря на то что синьор Финарди, мой цирюльник, уверен в противном. Итак, в один из самых несчастных годов старый дон Пьетро отправился в Россию, поручив все дела своему сыну, теперешнему дону Пьетро.
Между тем настала весна, новые урожаи обещали обильную жатву, и цена на хлеб значительно спала. Пришла осень, жатва кончилась, и хлеб стал нипочем. Сын дона Пьетро, которому отец, уезжая, оставил строгие наставления, сначала так дорожился, что не много сбывал своего товара, потом ему не стали уже давать цены, назначенной отцом, и, наконец, перестали к нему приходить вовсе. В нашем краю, слава богу, неурожаи очень редки, и потому весь барыш, на который надеялся старый Урджина, обратился в ничто. Сын несколько раз ему писал, но перемена в цене произошла так быстро, что он не успел получить от отца разрешение ее убавить.
Многие уверяют, что покойный дон Пьетро был скуп до невероятности, но я думаю, что он скорее был большой злодей и притом такой же чудак, как и его сын. Письма последнего заставили его поспешно покинуть Россию и воротиться в Комо. Если бы дон Пьетро был так скуп, как говорят, то или продал бы свой хлеб по существующей цене, или оставил его в магазинах, но он распустил в городе слух, что раздаст его бедным, а вместо того приказал весь запас вывалить в озеро. Когда же в назначенный день бедный народ собрался перед его домом, то он, высунувшись из окошка, закричал толпе, что хлеб ее на дне озера и что, кто умеет нырять, может там достать его. Такой поступок еще более унизил его в глазах жителей Комо, и они прозвали его злым, il cattivo.
В городе давно уже ходил слух, что он продал душу черту и что черт вручил ему каменную доску с каббалистическими знаками, которая до тех пор должна доставлять ему все наслаждения земные, пока не разобьется. С уничтожением ее магической силы черт, по договору, получил право взять душу дона Пьетро.
Тогда дон Пьетро жил в загородном доме, недалеко от villa d’Este. В одно утро приор монастыря Святого Севастьяна, стоя у окошка и глядя на дорогу, увидел человека на черной лошади, который остановился у окна и ему сказал: «Знай, что я черт и еду за Пьетро де Урджиной, чтобы отвести его в ад. Расскажи это всей братии!» Через некоторое время приор увидел того же человека, возвращающегося с доном Пьетро, лежащим поперек седла. Он скакал во весь опор, покрыв жертву свою черным плащом. Сильный ветер раздувал этот плащ, и приор мог заметить, что старик был в халате и в ночном колпаке: черт явился за ним неожиданно, застал его в постели и не дал времени одеться.
Вот что говорит предание. Дело в том, что дон Пьетро вскоре по возвращении из России пропал без вести. Сын его, чтоб прекратить неприятные толки, объявил, что он скоропостижно умер, и велел для формы похоронить пустой гроб. После погребения, пришедши в спальню отца, он увидел на стене картину, al fresco[3], которой никогда прежде не знал. То была женщина, играющая на гитаре. Несмотря на красоту лица, в глазах ее было что-то столь неприятное и даже страшное, что он немедленно приказал ее закрасить. Через некоторое время увидели ту же фреску на другом месте, опять закрасили, но не прошло и двух дней, как она явилась там же, где была в первый раз. Молодой Урджина так был этим поражен, что навсегда покинул свою виллу, приказав сперва заколотить двери и окна. С тех пор лодочники, проезжавшие мимо нее ночью, несколько раз слышали звук гитары и два поющих голоса: один старого дона Пьетро, другой неизвестно чей, но последний был так ужасен, что лодочники останавливались под окнами ненадолго.
– Вот видите, синьор, хоть и есть что-то необыкновенное в истории дона Пьетро, но оно относится к загородному дому на берегу озера, недалеко от villa d’Este, по ту сторону Capriccio, а не к тому строению, которое вам так хотелось видеть.
– Скажите мне, – спросил я, – слышны ли еще на вилле дона Пьетро голоса и звук гитары?
– Не знаю, – ответил аббат. – Но если это вас интересует, – прибавил он с улыбкой, – то кто вам мешает, когда сделается темно, пойти под окна виллы или, что еще лучше, провести там ночь?
Этого-то мне и хотелось.
– Но как туда войти? – спросил я. – Ведь вы говорите, что сын дона Пьетро велел заколотить двери и окна?
Аббат призадумался.
– Правда, – сказал он наконец. – Но если не ошибаюсь, то можно, забравшись на утес, к которому примыкает дом, спуститься в незаколоченное слуховое окно.
Разговаривая таким образом, мы, сами того не замечая, прошли весь borgo Vico и очутились на шоссе, ведущем вдоль озера к villa d’Este. Аббат остановился перед одним palazzo[4], фасад которого казался выстроенным по рисункам славного Палладия. Величественная красота здания меня поразила, и я не мог понять, как, прожив столько времени в Комо, я ничего не слыхал о таком прекрасном дворце.
– Вот вилла дона Пьетро, – сказал аббат, – вот утес, а вот то окно, в которое вы можете влезть, если угодно.
В голосе аббата было что-то насмешливое, и мне показалось, что он сомневается в моей смелости. Но я твердо решил во что бы то ни стало проникнуть тайну, сильно возбудившую мое любопытство.
В этот день мне не сиделось дома. Я рыскал по городу без цели, заходил в готический собор и без удовольствия смотрел на прекрасные картины Бернардино Луини. Я спотыкался о корзины с фигами и виноградом и раз даже опрокинул целый лоток горячих каштанов. Надобно вам знать, что в Комо каштаны жарят на улицах; обычай этот существует и в других итальянских городах, но нигде я не видел столько жаровен и сковород, как здесь. Добрые ломбардцы на меня не рассердились, но только смеялись от всего сердца и даже провожали благодарениями, когда за причиненный им убыток я им бросал несколько цванцигеров[5].
Вечером было собрание в villa Sallazar. Бо́льшая часть общества состояла из наших соотечественников, прочие почти все были австрийские офицеры или итальянцы, приехавшие из Милана посетить прелестные окрестности Комо.
Когда я рассказал о своем намерении провести следующую ночь в villa Urgina, надо мной сначала начали смеяться, потом мысль моя показалась оригинальною, а напоследок вызвалось множество охотников разделить со мной опасности этого предприятия. Замечательно, что не только я, но и никто из жителей Милана не знал о существовании этой виллы.
– Позвольте, господа, – сказал я, – если мы все пойдем туда ночевать, то экспедиция наша потеряет всю свою прелесть, и я уверен, что черт не захочет петь в присутствии такого общества знатоков, но я согласен взять с собой двух товарищей, которых назначит судьба.
Предложение было принято, и жребий пал на двух моих приятелей, из коих один был русский по имени Владимир, а другой итальянец Антонио. Владимир был мой искренний друг и товарищ с детства. Он, так же как и я, приехал в Комо лечиться виноградом и вместе со мной должен был по окончании лечения ехать во Флоренцию и провести там зиму. Антонио был наш общий приятель, и хотя мы познакомились с ним только в Комо, но образ наших мыслей и вообще нравы наши так были сходны, что мы невольно сблизились. Мы поклялись вечно любить друг друга и не забывать до самой смерти. Антонио уже исполнил свою клятву.
Но я напрасно предаюсь печальным воспоминаниям и преждевременно намекаю на трагический оборот, который приняла наша необдуманная шалость.
– Любезный друг! Вы молоды и имеете пылкий характер. Послушайте человека, узнавшего на опыте, что значит пренебрегать вещами, коих мы не в состоянии понять и которые, слава богу, отделены от нас темной, непроницаемой завесой. Горе тому, кто покусится ее поднять! Ужас, отчаяние, сумасшествие будут наградой ему за любопытство. Да, любезный друг, я тоже молод, но волосы мои седы, глаза впалы – я в цвете лет сделался стариком, приподнял край покрывала, заглянул в таинственный мир. Я так же, как и вы, тогда не верил ничему, что люди условились называть сверхъестественным; но, несмотря на это, нередко в груди моей раздавались странные отголоски, противоречившие моему убеждению. Я любил к ним прислушиваться, потому что мне нравилась противоположность мира, тогда передо мною открывавшегося, с холодною прозою мира настоящего, но я смотрел на картины, которые развивались передо мною, как зритель смотрит на интересную драму. Живая игра актеров его увлекает, но между тем он знает, что кулисы бумажные и что герой, покинув сцену, снимет шлем и наденет колпак. Поэтому, когда затеял ночевать в villa Urgina, я не ожидал никаких приключений, но только хотел возбудить в себе то чувство чудесного, которого искал так жадно. О, сколь жестоко я обманулся! Но если мое несчастье послужит уроком для других, то это мне будет утешением и пребывание мое в доме дона Пьетро принесет хотя бы какую-нибудь пользу.
На другой день, едва лишь смерклось, Владимир, Антонио и я уже шли на ночлег в таинственный palazzo. Малейшие обстоятельства этого вечера врезались в моей памяти, и хотя с тех пор прошло три года, но я так живо помню все подробности нашего разговора и наших неосторожных шуток, в которых мы так скоро раскаялись, что мне кажется, будто все это происходило не далее как вчера.
Проходя мимо villa Remondi, Антонио остановился. В правом флигеле слышно было несколько женских голосов, поющих какую-то веселую песнь. Мелодия ее до сих пор раздается в моих ушах!
– Подождем, – сказал Антонио, – теперь еще рано, мы успеем вовремя туда прийти.
Сказав это, он хотел подойти к окну, чтобы лучше слышать, но, нагнувшись вперед, споткнулся о камень и упал на землю, разбив окно головой. На шум его падения выбежала молодая девушка со свечою. То была дочь сторожа villa Remondi. Лицо Антонио было покрыто кровью. Девушка казалась очень испуганной: бегала, суетилась, принесла рукомойник с водою и, восклицая беспрестанно: «O dio! Poverino! Maladetta strada!»[6] – омыла ему лицо.
– Это дурной знак! – сказал, улыбаясь, Антонио, когда оправился от своего падения.
– Да, – ответил я. – Не лучше ли нам воротиться и отложить до другого раза нашу шалость?
– О нет, нет! – возразил он. – Это совершенно ничего, и я не хочу, чтобы вы после смеялись надо мной и думали, что мы, жители юга, нежнее вас, русских!
Мы пошли далее. Минут через десять нас догнала та самая девушка, которая из villa Remondi вышла на помощь к Антонио. Она и теперь к нему обратилась и долго с ним говорила вполголоса. Я заметил, что она с трудом удерживалась от слез.
– Что она тебе сказала? – спросил его Владимир, когда девушка удалилась.
– Бедная Пенина, – ответил Антонио, – просит меня, чтобы я через отца моего выхлопотал прощение ее брату. Она говорит, что уже несколько раз ко мне приходила, но никогда меня не заставала дома.
– А кто ее брат? – спросил я.
– Какой-то контрабандист по имени Титта.
– А как фамилия этой девушки?
– Каннелли. Но что тебе до этого?
– Титта Каннелли! – воскликнул я и вспомнил аббата и рассказ его про старого Урджину.
Воспоминание это очень неприятно на меня подействовало. Все, что я тогда считал выдумками, бреднями или плутовством каких-нибудь мошенников, теперь в воображении моем приняло характер страшной истины, и я бы непременно воротился, если б мне не было стыдно. Я сказал своим товарищам, что уже прежде слыхал о Титта Каннелли, и мы продолжали идти. Вскоре в стороне показался свет лампады. Она освещала одну из тех часовен, которых так много в северной Италии и которые служат хранилищем человеческих костей. Я всегда имел отвращение от этого рода часовен, где в симметричном порядке и как будто в насмешку расставлены и развешаны узорами печальные останки умерших. Но в этот вечер я почувствовал невольный страх, когда мимоходом заглянул за железную решетку. Я ничего, однако, не сказал, и мы молча дошли до villa Urgina.
Нам было очень легко влезть на утес и оттуда посредством веревки спуститься в слуховое окно. Там мы зажгли одну из принесенных с собою свеч и, найдя проход из-под крыши в верхний этаж, очутились в просторной зале, убранной по-старинному. Несколько картин, представлявших мифологические предметы, развешаны были на стенах, мебель обтянута шелковой тканью, а пол составлен из разноцветного мрамора. Мы прошли пять или шесть подобных покоев; в одном из них увидели маленькую лестницу и спустились по ней в большую комнату со старинной кроватью под золоченым балдахином. На столе, возле кровати, была гитара, на полу лежали дребезги от каменной доски. Я поднял один из этих обломков и увидел на нем странные, непонятные знаки.
– Это должна быть спальня старого дона Пьетро, – сказал Антонио, приблизив свечу к стене. – Вот та фигура, о которой тебе говорил аббат!
В самом деле, между дверью, ведущей на узкую лестницу, и кроватью виднелась фреска с изображением женщины необыкновенной красоты, играющей на гитаре.
– Как она похожа на Пенину, – сказал Владимир, – я бы это принял за ее портрет!
– Да, – согласился Антонио, – черты лица довольно схожи, но у Пенины совсем другое выражение. У этой в глазах что-то такое зверское, несмотря на ее красоту. Заметь, как она косится на пустую кровать; знаешь, мне при взгляде на нее делается страшно!
Я ничего не говорил, но вполне разделял чувство Антонио.
Рядом со спальней располагалась большая круглая зала с колоннами, а примыкавшие к ней с разных сторон покои были все прекрасно убраны и обтянуты гобеленами, почти как на даче у Сугробиной, только еще богаче. Везде отсвечивали большие зеркала, мраморные столы, золоченые карнизы и дорогие материи. Гобелины представляли сюжеты из мифологии и из Ариостова «Орландо». Здесь Парис сидел в недоумении, которой из трех богинь вручить золотое яблоко, а там Ангелика с Медором обнимались под тенистым деревом, не замечая грозного рыцаря, подсматривавшего за ними из-за кустов.
Пока мы осматривали старинные ткани, оживленные красноватым отблеском свечи, остальные части комнаты терялись в неопределенном мраке, и когда я нечаянно поднял голову, мне показалось, что фигуры на потолке шевелятся и что фантастические формы их отделяются от потолка и, сливаясь с темнотою, исчезают в глубине залы.
– Я думаю, мы теперь можем лечь спать, – сказал Владимир, – но чтобы уже все сделать по порядку, то вот мой совет: ляжем в трех разных комнатах и завтра поутру расскажем друг другу, что с нами произошло за ночь.
Мы согласились. Мне, как предводителю экспедиции, дали спальню дона Пьетро; Владимир и Антонио расположились в двух отдаленных комнатах, и вскоре во всем доме воцарилась глубокая тишина.
Здесь господин Рыбаренко остановился и, обращаясь к Руневскому, сказал:
– Я вас, может быть, утомляю, любезный друг, теперь уже поздно, не хочется ли вам спать?
– Нисколько, – ответил Руневский, – вы меня обяжете, если будете продолжать.
Рыбаренко немного помолчал и продолжил:
– Оставшись один, я разделся, осмотрел свои пистолеты, лег в старинную кровать, под богатый балдахин, накрыл себя штофным одеялом и только собрался потушить свечу, как дверь медленно отворилась и вошел Владимир. Он поставил свечу свою на маленький комод возле кровати и, подойдя ко мне, сказал:
– Я целый день не нашел случая поговорить с тобой о наших делах. Антонио уже спит, а мы можем немного поболтать, и я опять уйду дожидаться приключений. Я тебе еще не сказывал, что получил письмо от матушки. Она пишет, что обстоятельства ее непременно требуют моего присутствия, поэтому я не думаю, что проведу с тобою зиму во Флоренции.
Известие это меня крайне огорчило. Владимир тоже казался невесел. Он сел ко мне на постель, прочитал письмо, и мы долго разговаривали о его семейных делах и наших взаимных намерениях. Пока он говорил, меня несколько раз в нем поражало что-то странное, но я не мог дать себе отчета, в чем именно оно состояло. Наконец он встал и сказал мне растроганным голосом:
– Меня мучит какое-то предчувствие; кто знает, увидимся ли мы завтра? Обними меня, мой друг… может быть, в последний раз!
– Что с тобой? – сказал я, засмеявшись. – С каких это пор ты веришь предчувствиям?
– Обними меня! – повторил Владимир, необыкновенным образом возвысив голос.
Черты лица его переменились, глаза налились кровью и горели, как уголья. Он простер ко мне руки и хотел меня обнять.
– Поди, поди, Владимир, – сказал я, пытаясь скрыть свое удивление. – Дай Бог тебе уснуть и забыть свои предчувствия!
Он что-то проворчал сквозь зубы и вышел. Мне показалось, что он странным образом смеется, но я не был уверен, что слышу его голос.
Между тем глаза мои мало-помалу сомкнулись, и я заснул. Не знаю, что я увидел во сне, но, вероятно, это было что-нибудь страшное, ибо я вскоре с испугом проснулся и начал протирать глаза. В ушах моих раздавались аккорды гитары, и я сначала думал, что звуки эти не что иное, как продолжение моего сновидения, но кто опишет мой ужас, когда между моею кроватью и стеною я увидел женщину с фрески, вперившую в меня какой-то страшный, нечеловеческий взгляд. В одной руке держала она гитару, другою трогала струны. Ужас мною овладел, я схватил со стола пистолет и только хотел в нее выстрелить, как она уронила гитару и упала на колени. Я узнал Пенину.
– Пощадите меня, синьор! – воскликнула бедная девушка. – Я ничего не хотела у вас украсть. Будьте милосердны, не убивайте меня!
Мне было очень стыдно, что я в глазах ее обнаружил свой страх, и я всячески старался ее успокоить, спросив, однако, зачем она ко мне пришла и чего от меня хочет.
– Ах, – сказала Пенина, – после того как догнала синьора Антонио и с ним поговорила, я тихонько пошла за вами и увидела, что вы влезли в окно. Но я знала другой вход, ибо этот дом служит иногда убежищем брату моему Титта, о котором вы, верно, слыхали. Я из любопытства вошла за вами, и когда хотела воротиться, то увидела, что в торопливости захлопнула за собою потаенную дверь и что мне невозможно выйти. Я пришла к вам в комнату и, не смея вас разбудить, стала играть на гитаре, чтобы вы проснулись. Ах, не сердитесь на меня: только любовь к брату заставила меня вас побеспокоить. Я знаю, что вы друг синьора Антонио, так спасите, если можете, моего брата! Я вам клянусь всем, что дорого моему сердцу: он давно хочет сделаться честным человеком, – но если его будут преследовать, как дикого зверя, он поневоле останется разбойником, убийствами отяготит свою душу и погубит себя навсегда! О, достаньте ему прощение, умоляю вас, на коленях умоляю, сжальтесь над его раскаянием, сжальтесь над его бедной сестрой!
И, говоря это, она обнимала мои колена, и крупные слезы катились по ее щекам. Огненного цвета лента, опоясывавшая ее голову, развязалась, и волосы, извиваясь как змеи, упали на ее плечи. Она так была прекрасна, что в эту минуту я забыл о своем страхе, о villa Urgina и ее преданиях. Я вскочил с кровати, и уста наши соединились в долгий поцелуй. Знакомый голос в ближней зале нас пробудил.
– С кем ты там, Пенина? – сказал кто-то, отворяя дверь.
– Ах, это мой брат! – вскричала девушка и, вырвавшись из моих объятий, убежала прочь.
В комнату вошел человек в плаще и шляпе с черным пером. Увидев меня, он остановился, и каково было мое удивление, когда, вглядевшись в черты его лица, я в нем узнал моего аббата!
– А, это вы, signor Russo![7] – сказал он, затыкая за пояс большой пистолет, которым готовился меня приветствовать. – Добро пожаловать! Не удивляйтесь перемене моего одеяния. Вы меня видели аббатом, в другой раз увидите ветурином или трубочистом. Увы, я до тех пор должен скрываться, пока не получу прощения от правительства!
Сказав это, Титта Каннелли глубоко вздохнул, потом, приняв веселый вид, подошел ко мне и хлопнул по плечу.
– Я вас нарочно, – сказал он, – зазвал на виллу друга моего дона Пьетро для небольшого дельца. Я нуждаюсь в деньгах, а у меня здесь спрятано множество дорогих вещей, и между прочим – целый ящик колец, ожерелий, серег и браслетов. За все я с вас возьму только семьдесят семь наполеонов.
Он нагнулся под мою кровать, вытащил оттуда большой ящик, и я увидел кучу золотых уборов, один прекраснее другого. Несколько фермуаров были украшены самыми редкими каменьями, и все сработано с таким вкусом, как я никогда еще не видывал. Цена, которую он требовал, мне показалась очень необыкновенною, и хотя она очевидно доказывала, что эти вещи достались ему даром, но теперь было не время входить в разбирательство. К тому ж Пенинин брат, стоя между моим оружием и мною, так красноречиво играл своим пистолетом, что я почел за нужное тотчас согласиться и, раскрыв свой кошелек, нашел в нем ровно семьдесят семь наполеонов, которые отдал и разбойнику.
– Благодарю вас, – сказал он, – вы сделали доброе дело! Теперь мне только остается предупредить вас, что, если вздумаете открыть полиции, откуда получили эти вещи, я вам непременно размозжу голову. Желаю вам покойной ночи.
Он дружески пожал мне руку и исчез так скоро, что я не мог видеть, куда он скрылся. Я только слышал, как в стене повернулись потаенные петли, и потом все погрузилось в молчание. Взор мой нечаянно упал на изображение на стене, и я невольно вздрогнул. Мне опять показалось, что это была не Пенина, а нарисованная женщина, которая несколько минут назад выступила из стены и которую я целовал. Я стал сожалеть, что в то время не догадался посмотреть на стену, чтобы увидеть, там ли она. Но я превозмог свою боязнь и принялся шарить в ящике. Между разными цепочками, флакончиками и прочими вещицами нашел я одну склянку рококо величиною с большое яблоко и оправленную в золото с необыкновенным вкусом. Работа была так нежна, что я, боясь, чтобы склянка не исцарапалась в ящике, тщательно завернул ее в платок и поставил подле себя на стол. Потом, закрыв ящик, я опять лег и вскоре заснул. Во сне я всю ночь видел Пенину и женщину с фрески и часто, среди самых приятных картин моего воображения, вскакивал в страхе и опять засыпал. Меня также беспокоило какое-то болезненное ощущение в шее: похоже, простудился на сквозном ветру. Когда я проснулся, солнце уже было высоко, и, наскоро одевшись, поспешил отыскать своих товарищей.