Мгновение спустя я увидел его сестер, которых я попросил уйти, потому что ощущал потребность во сне. Беллино должен был отправиться со мной, но он больше не интересовал меня. Я закрыл свою дверь и лег, однако был очень недоволен, потому что то, что я увидел, должно было меня разочаровать, но я не чувствовал себя таковым. Но чего же мне, в конце концов, хотелось? Увы! Я думал над этим и не находил ответа.
Утром, хорошо позавтракав, я уехал с ним и с сердцем, истерзанным слезами его сестер и его матери, бормочущей молитвы, с четками в руке, повторяющей «Dio procédera»[3].
Вера в божественное Провидение для большинства тех, кто занят в области, защищенной законами или религией, не является ни абсурдом, ни фикцией, ни следствием лицемерия; она существует, она реальна и, такая, какая она есть, благочестива, поскольку ее истоки превосходны. Каковы бы ни были ее пути, все, что происходит – суть Провидение, и те, кто ему поклоняется, независимо ни от чего, – здравомыслящие люди, хотя и подверженные заблуждению.
Pulchra Laverna Da mihi fallere; da justo, sanctoque videri; Noctem peccatis, et fraudibus objice nubem[4].
Так говорили своей латинской богине римские воры времен Горация, которые, как говорил мне один иезуит, не понимали своего языка, если говорилось justo sanctoque[5]. Среди иезуитов тоже есть невежды, а воры смеются над грамматикой.
Итак, я путешествую с Беллино, который, полагая меня разочарованным, имеет основания надеяться, что я больше не буду любопытствовать относительно него. Но не прошло и четверти часа, как стало очевидно, что он ошибался. Я не мог взглянуть на него, чтобы не почувствовать жар любви. Я сказал ему, что его глаза – это глаза не мужчины, а женщины, мне необходимо было тактично убедиться, что то, что я видел во время своей эскапады, не было огромным клитором.
– Может быть, – говорю я ему, – и я чувствую, что не испытал бы никаких затруднений, простив вам этот, впрочем, всего лишь забавный, недостаток; но если это не клитор, мне необходимо в этом убедиться, что очень легко. Я больше не собираюсь смотреть, я только прошу там потрогать, и будьте уверены, что как только я уверюсь в этом, я стану нежен как голубь, потому что после того, как я распознаю в вас мужчину, мне станет невозможно продолжать вас любить. Это мерзость, к которой я, видит Бог, не имею никакой склонности. Ваш магнетизм и, более того, ваше горло, которое вы являете моим глазам и моим рукам, укрепляют мое убеждение об ошибке, внушая непреодолимое впечатление, которое заставляет меня продолжать считать вас девушкой. Ваше телосложение, ваши ступни, ваши колени, бедра, ягодицы – совершенная копия статуи Анадиомены, которую я видел сотню раз. Если после всего этого вы действительно просто кастрат, разрешите мне считать, что вы, зная о своем совершенном сходстве с девушкой, задумали этот жестокий проект, чтобы влюбить меня, сделать меня безумцем, отказывая мне в доказательстве, которое одно может вернуть мне разум. Превосходный ученый, вы научились в самой проклятой из всех школ способу, как сделать невозможным молодому мужчине излечиться от любовной страсти, овладевшей им, как возбудить ее; но, дорогой Беллино, признайте, что вы используете эту тиранию, только ненавидя персону, на которую направлен этот эффект; и в этом случае я должен буду прибегнуть к единственному, что мне остается – возненавидеть вас, девица вы или юноша. Вы должны будете также почувствовать, что при вашем упорном стремлении помешать мне прояснить то, что я у вас прошу, вы заставляете меня пренебречь вами как кастратом. Значение, которое вы придаете вопросу, – ребяческое и злое. По-человечески и ради души, вы не должны настаивать на этом отказе, который, исходя из всего сказанного, ставит меня перед тяжкой необходимостью усомниться. В этом состоянии моего духа, вы должны, в конце концов, почувствовать, что я должен решиться применить силу, поскольку, если вы мой враг, я должен отнестись к вам как к таковому и отбросить жалость.
По окончании этого рассуждения, слишком жестокого, которое он выслушал, не перебивая, он ответил мне лишь следующими двадцатью словами.
– Заметьте, что вы не мой господин, что я оказался в ваших руках из-за обещания, которое вы мне передали через Сесиль, и что вы будете повинны в убийстве, учинив надо мной насилие. Скажите форейтору остановиться: я сойду и не скажу об этом никому.
После этого короткого ответа он утонул в слезах, которые повергли мою бедную душу поистине в состояние уныния. Я почувствовал себя почти виноватым; говорю «почти», потому что если бы я действительно счел себя таковым, я попросил бы у него прощения. Я не хотел рядиться в свои собственные судьи. Я погрузился в самое угрюмое молчание, имея терпение не произнести более ни слова до середины третьего прогона, который кончался в Синигей, где я хотел ужинать и ночевать. Перед тем, как туда прибыть, следовало достичь определенности. Мне казалось, что есть надежда еще раз обратиться к разуму.
– Мы могли бы, – говорю я ему, – расстаться в Римини добрыми друзьями, и так и было бы, если бы вы испытывали ко мне хоть немного дружеских чувств. С помощью любезности, которая, в конечном итоге, ни к чему не приведет, вы могли бы излечить меня от моей страсти.
– Вы не излечитесь, – ответил мне Беллино со смелостью и тоном, нежность которого меня удивила, – потому что вы влюблены в меня, девица я или юноша, и, найдя меня юношей, вы захотите пойти дальше и мои отказы введут вас в еще большее неистовство. Видя меня твердым и непреклонным, вы сотворите бесчинства, которые вызовут бесполезные слезы.
– Таким образом, вы полагаете продемонстрировать мне свое разумное упорство; но я могу вас опровергнуть. Уступите мне, и вы увидите во мне только доброго и честного друга.
– А я вам говорю, вы впадете в ярость.
– Меня приводят в ярость ваши прелести, воздействие которых, согласитесь, вы не можете не учитывать. Вы не побоялись моей любовной ярости, и хотите, чтобы я поверил, что вы боитесь ее теперь, когда я прошу у вас позволения потрогать вещь, которая вызовет мое отвращение?
– О! Вызвать ваше отвращение! Я уверен в обратном. Вот решение. Если бы я была девушкой, не в моих силах было бы вас не полюбить, и я это знаю. Но, будучи юношей, моим первейшим долгом является не давать ни малейшей уступки тому, что вы хотите, потому что ваша страсть, которая сейчас естественна, тут же превратится в противоестественную. Ваша пылкая натура станет врагом вашего разума, и сам ваш разум согласится стать соучастником вашего заблуждения и станет частью вашей натуры. Это зажигательное разъяснение, которое вы не боитесь мне предложить, и ваше торжественное обещание приведут к тому, что вы сами перестанете владеть собой. Ваше мнение и ваш такт, в поисках того, что найти не могут, хотели бы заместить его тем, что имеют, и между вами и мной произойдет самое отвратительное из того, что возможно между мужчинами. Как вы можете, при своем таком ясном уме, представлять и обманываться, что, найдя меня мужчиной, вы перестанете меня любить? Вы полагаете, что после вашего открытия все, что вы называете моим очарованием и от чего вы, по вашим словам, сделались влюблены, исчезнет? Знайте, что оно, может быть, усилится, и ваше пламя, став грубым, преодолеет все способы, которые ваш влюбленный разум использует, чтобы успокоиться. Вы придете к тому, чтобы насильно превратить меня в женщину, или самому вообразить себя женщиной, вы захотите, чтобы я использовал вас в таком качестве. Ваш разум, введенный в заблуждение вашей страстью, будет множить софизмы без числа. Вы будете говорить, что ваша любовь ко мне, мужчине, более обоснована, чем если бы я был девушкой, потому что источником ее будет самая чистая дружба; и вы не преминете приводить мне примеры подобных сумасбродств. Введенный в заблуждение фальшивыми бриллиантами ваших аргументов, вы уподобитесь бурному потоку, который никакая плотина не сможет удержать, и у меня не хватит слов, чтобы опровергнуть ваши ложные аргументы, и сил, чтобы отразить ваши яростные нападения. Вы придете, наконец, к тому, что доведете меня до смерти, если я буду противостоять проникновению в неприступный замок, дверь в который, созданная мудрой природой, открыта только для выхода. Это будет ужасная профанация, которая возможна только с моего согласия и для которой вы найдете меня готовым скорее умереть, чем ее допустить.
– Ничего этого не случится, – ответил я, немного поколебленный его рассуждениями, – и вы преувеличиваете. Должен, однако, вам заметить, что если все же то, о чем вы наговорили, случится, мне кажется, что будет меньшим злом при ошибке такого рода следовать природе, что может восприниматься философски, скорее как игра случая, и останется без последствий, чем если она будет протекать таким образом, что сделается неизлечимой душевной болезнью, при которой разум станет возвращаться к нам только мимолетно.
Так бедный философ рассуждает, когда беспорядочная страсть сбивает с толку чудесные способности его души. Чтобы хорошо рассуждать, следует не быть ни влюбленным, ни в гневе, потому что эти две страсти уподобляют нас животным; и, к сожалению, мы никогда так не нуждаемся в рассуждении, как когда находимся под воздействием той или другой.
Прибыв в Синигей достаточно мирно глубокой ночью, мы пошли в почтовый трактир. Велев сгрузить наши вещи и отнести их в хорошую комнату, я распорядился об ужине. Поскольку в комнате была только одна кровать, я спросил у Беллино очень спокойным голосом, желает ли он приказать разжечь огонь в другой комнате. Он удивил меня, мягко ответив, что не видит никаких затруднений, чтобы лечь в мою кровать.
Читатель легко представит, в какое удивление поверг меня этот ответ, которого я никак не ожидал, но в котором очень нуждался, чтобы очистить свой разум от того мрака, в который он был погружен. Я увидел, что пьеса близится к развязке, и не смел этому радоваться, поскольку не мог предвидеть, окончится ли она приятно или трагически. В одном я был уверен, – что в кровати он от меня не ускользнет, даже если будет иметь дерзость не захотеть раздеться. Будучи удовлетворенным победой, я решил одержать вторую победу, пощадив его, если обнаружу, что он мужчина, чего я, однако, не ожидал. Встретив в нем девицу, я не сомневался в полной ее снисходительности, потому что это представлялось мне очевидным.
Мы обменивались мимикой за столом, и в этих беседах, в его виде, выражении его глаз, его улыбках он, казалось мне, стал другим. Освободившись, как мне казалось, от тяжкого груза, я поужинал скорее, чем обычно, и мы поднялись из-за стола. Беллино, занеся ночную лампу, запер дверь, разделся и лег. Я сделал то же самое, не произнося ни слова. Итак, мы легли вместе.
Глава II
Беллино позволяет себя познать; его история. Меня арестовывают. Мое невольное бегство. Мое возвращение в Римини, и мое прибытие в Болонью.
Я лег и вздрогнул, ощутив, что он придвинулся ко мне. Я прижал его к груди. Он был охвачен тем же чувством. Началом нашего диалога был поток взаимных поцелуев. Его руки первыми опустились по моей спине до поясницы, я опустил свои еще ниже, и, чтобы все стало, наконец, ясно, я был счастлив, я это ощутил и снова ощутил, я убедился во всем, я был прав, я это сделал, я не мог в этом сомневаться, я не пытался понять, как это произошло, я опасался, что если заговорю, меня не станет, или я стану существовать каким-то другим образом, как мне бы не хотелось, я предавался телом и душой радости, которая затопляла все мое существо. Избыток счастья захватил все мои чувства до той степени, когда природа, утонувшая в высшем наслаждении, опорожнилась. Я оставался, захваченный пространством минуты, в недвижимом действии, созерцая в уме и обожая свой апофеоз. Зрение и осязание, которые, как я полагал, должны были бы представлять собой главных персонажей в этой пьесе, играли здесь лишь второстепенные роли. Мои глаза не искали счастья большего, чем оставаться прикованными к лицу очаровавшего их существа, а мое осязание, сосредоточенное в кончиках пальцев, не искало лучшего ощущения. Я обвинил бы природу в самой подлой трусости, если бы без моего согласия она осмелилась отступить от позиции, которой я обладал.
Не прошло и двух минут, как, не прерывая нашего красноречивого молчания, мы возобновили наши общие усилия к подтверждению нашего взаимного счастья: Беллино, убеждая меня каждые четверть часа самыми нежными стенаниями, я – отказываясь каждый раз покинуть мое ристалище. Я всю жизнь был подвержен страху, что мой боевой конь откажется возобновить сражение, и эта бережливость мне никогда не казалась затруднительной, потому что видимое удовольствие, которое я давал, составляло четыре пятых моего. По этой причине, природа должна чувствовать отвращение к старости, которая вполне может испытывать удовольствие, но никогда не давать его. Юность ее избегает: это ее неумолимый враг, который ее, в конце концов, захватывает, печальный и слабый, безобразный, отвратительный и всегда слишком ранний.
Мы взяли, наконец, передышку. Нам нужен был перерыв. Мы не были утомлены, но нашим чувствам необходимо было успокоиться, чтобы расставить все по своим местам.
Беллино, первой нарушив молчание, спросила меня, нашел ли я ее достаточно влюбленной.
– Влюбленной? Ты согласилась, наконец, быть женщиной? Скажи мне, тигрица, правда ли, что ты меня любишь, каким образом ты смогла разделить твое и мое счастье? Действительно ли ты принадлежишь прекрасному полу, в котором я, надеюсь, тебя нашел?
– Ты теперь повелитель всего. Будь уверен.
– Да. Я должен в этом убедиться. Великий Боже! Куда девался чудовищный клитор, который я видел вчера?
После того, как я вполне убедился, после обследования, проведенного мной с затаенным дыханием, очаровательное создание поведало мне свою историю.
– Мое имя Тереза. Бедная дочь служащего в Болонском институте, я была знакома с Салимбени, знаменитым музыкантом-кастратом, который поселился у нас. Мне было двенадцать лет, и у меня был прекрасный голос. Салимбени был красив; мне нравилось привлекать его внимание, быть им отмеченной, обучаться у него музыке и касаться клавесина. За год я оказалась сносно обучена и в состоянии себе аккомпанировать с видом, имитирующим грацию этого большого маэстро, которой был восхищен король саксонский, выборщик короля Польши. Наградой было то, что его нежность принудила его просить моей нежности; я не сочла себя униженной его просьбой: я его обожала. Такие мужчины, как ты, заслуживают, несомненно, предпочтения перед теми, кто подобен моему первому любовнику; но Салимбени был исключением. Его красота, его ум, его манеры, талант и выдающиеся качества его сердца и души ставили его выше всех замечательных людей, которых я знала до этого момента. Его простота и деликатность были его главными достоинствами, и он был богат и щедр. Невозможно, чтобы нашлась женщина, способная устоять перед ним; но я никогда не слышала, чтобы он хвастался какой-либо своей победой. Операция сделала, в конце концов, из этого человека монстра, как и должно было быть, но монстра с восхитительными качествами. Я знаю, что когда я отдалась ему, он меня осчастливил. Но он сделал так, что и я составила его счастье. Салимбени содержал в Римини у учителя музыки мальчика моих лет, которого его отец на смертном одре подверг кастрации, чтобы сохранить ему голос, и чтобы тот смог поддержать многочисленную семью, разбросанную по театрам. Этот мальчик, по имени Беллино, был сыном доброй женщины, с которой вы познакомились в Анконе и которую все считают моей матерью.
Год спустя после того, как мы познакомились, я узнала от этого создания, столь одаренного небесами, грустную новость, что он должен меня покинуть, чтобы ехать в Рим. Я была от этого в отчаянии, хотя он уверял меня, что я вскоре с ним увижусь. Он оставил моему отцу заботу и средства, чтобы продолжать культивировать мой талант; но как раз в это время того унесла злокачественная лихорадка, и я осталась сиротой. Селимбени не мог вынести моих слез. Он решил отвезти меня в Римини и поместить в пансион к тому же учителю музыки, у которого он содержал юного кастрата, брата Сесилии и Марины. Мы выехали из Болоньи в полночь. Никто не знал, что он везет меня с собой, и это было легко, потому что я не знала и не интересовала никого, кроме моего дорогого Салимбени.
Как только мы приехали в Римини, он оставил меня в гостинице и отправился поговорить с учителем музыки и договориться обо всем относительно меня. Но полчаса спустя он вернулся в гостиницу в задумчивости. Беллино умер накануне нашего приезда. Размышляя о скорби, которую почувствует его мать, когда он напишет ей о новости, он надумал отвезти меня в Болонью под именем этого умершего Беллино и поместить в пансион к матери ребенка, которая была бедна и заинтересована хранить секрет. Я предоставлю ей, – сказал он, – все средства, чтобы ты в совершенстве обучилась музыке, и через четыре года я перевезу тебя в Дрезден, но в качестве не девушки, а кастрата. Мы станем жить там вместе, и никто не сможет ничего сказать. Ты дашь мне счастье до самой моей смерти. Надо только, чтобы вся Болонья тебя считала Беллино, что тебе будет легко, поскольку тебя никто не знает. Одна мать будет знать все. Ее дети не усомнятся, что ты их брат, потому что они были очень малы, когда я отправил его в Римини. Ты должна, если ты меня любишь, скрыть свой пол и даже забыть о нем. Ты должна с этого момента принять имя Беллино и отправиться сначала вместе со мной в Болонью. Через два часа ты будешь одета как мальчик; твоей единственной заботой будет сделать так, чтобы никто не распознал в тебе девушку. Ты будешь спать одна; ты примешь меры предосторожности, когда будешь одеваться; и когда, по прошествии двух или трех лет, у тебя сформируется горло, это ничего не будет значить, потому что это обыкновенная особенность всех наших. Кроме того, перед тем, как тебя покинуть, я тебе дам маленькое устройство и научу, как его приспособить в нужном месте, чтобы продемонстрировать разницу полов в случае, если придется пройти обследование. Если мой проект тебе нравится, ты уверишь меня в том, что я смогу жить в Дрездене с тобой, так, чтобы королева, которая набожна, не смогла это порицать. Скажи мне, согласна ли ты.
Он не мог сомневаться в моем согласии. Для меня не было большего удовольствия, чем делать все, что он хочет. Он переодел меня в мальчика, заставил меня оставить все мои девичьи тряпки и, приказав своему слуге ожидать его в Римини, отвез меня в Болонью. Мы прибыли туда в начале ночи, он оставил меня в гостинице и пошел сначала к матери Беллино. Он сообщил ей свой проект, она его одобрила и утешилась тем в смерти своего сына. Он привел ее ко мне в гостиницу, она назвала меня своим сыном, я дала ей имя матери; Салимбени ушел, приказав нам ждать. Он пришел через час и принес в кармане устройство, которое, в случае необходимости, должно было представить меня как мужчину. Ты его видел. Это нечто вроде кишки, длинной, мягкой и толстой, как большой палец, белой и из очень нежной кожи. Ты заставил меня смеяться исподтишка этим утром, когда назвал его клитором. Это устройство сделано внутри из очень тонкой кожи, прозрачной, овальной формы, пяти-шести дюймов в длину, двух в толщину. Приладив эту кожу с помощью эластичного клея в том месте, по которому различают пол, им прикрывают женское. Разведя клей, он проделал на мне эксперимент в присутствии моей новой матери, и я стала подобна моему дорогому другу. На самом деле, это заставило бы меня смеяться, если бы скорый отъезд предмета моего обожания не пронзал мне сердце. Я осталась там с предчувствием, что я его больше не увижу. Смеются над предчувствиями, и правильно, потому что не у всех вещее сердце, но мое меня не обмануло. Салимбени умер очень молодым в прошлом году в Тироле, настоящим философом. Я вынуждена продолжать служить своему таланту. Моя мать считает правильным продолжать мне притворяться мужчиной, поскольку надеется направить меня петь в Риме. В ожидании этого она подвизалась в театре в Анконе, где Петроне учится танцевать.
После Салимбени ты единственный мужчина, в объятиях которого Тереза воздала приношения подлинной любви; и это ты заставляешь меня сегодня отринуть имя Беллино, которое со смерти Салимбени я ненавижу, и которое начинает доставлять мне трудности, которые меня беспокоят. Я сейчас выступаю в двух театрах и мне нужно в обоих, если я хочу быть принята, выдержать позорный экзамен, потому что повсюду считают, что я настолько хорошо представляю женщину, что поверить, что я мужчина соглашаются только после проверки. До сих пор я представала только перед двумя престарелыми священниками, которые простодушно довольствовались тем, что видят, и поручались перед епископом; но надо, однако, все время обороняться от людей двоякого сорта, которые преследуют меня с целями незаконными и ужасными. Те, кто, как ты, влюбляется в меня, не поверив, что я мужчина, требуют, чтобы я им дала возможность убедиться воочию, и я не могу на это решиться, потому что рискую, что они захотят также проверить прикосновением; к тому же я опасаюсь не только того, что они сорвут маску, но и того, что они захотят использовать устройство для целей чудовищных, которые придут им в голову. Но самые вероломные люди, которые меня беспощадно преследуют, это те, что демонстрируют любовь ко мне как к кастрату, каким я перед ними притворяюсь. Я боюсь, мой дорогой друг, быть зарезанной одним из них. О! Мой ангел! Спаси меня от этого бесчестья. Возьми меня с собой. Я не прошу тебя взять меня в жены, я хочу быть только твоей нежной подругой, какой я была для Салимбени: мое сердце чисто; я чувствую, что создана, чтобы жить верной моему возлюбленному. Не покидай меня. Нежность, которую ты мне внушил, настоящая: та, что я испытывала к Салимбени, происходила от невинности. Я стала действительно женщиной, лишь когда вкусила настоящее наслаждение любви в твоих объятиях.
Растроганный до слез, я от всего сердца дал ей слово связать свою судьбу с ней. Захваченный необычайной историей, которую она рассказала и в которой я видел все признаки правды, я не мог, однако, поверить, что внушил ей подлинную любовь во время пребывания в Анконе.
– Как же ты могла переживать, любя меня, – сказал я ей, – если я так по тебе страдал и при этом отдавался твоим сестрам?
– Увы, мой друг! Подумай о нашей великой бедности и о затруднении, которое я должна была испытывать, открывшись. Я тебя любила, но могла ли я быть уверена, что склонность, которую ты ко мне демонстрировал, не была лишь капризом? Видя тебя столь легко переходящим от Сесилии к Марине, я решила, что ты отнесешься ко мне так же, когда удовлетворишь свои желания. Но я не могла больше сомневаться в твоем легкомысленном характере и малом значении, которое ты придаешь счастью любви, когда я увидела, что ты проделал на турецком корабле с этой рабыней, не стесняясь моего присутствия. Оно бы тебя стесняло, если бы ты меня любил. Я боялась увидеть себя после презираемой, и бог знает, как я мучилась. Ты меня оскорбил, мой милый друг, сотней разных способов, но я оправдывала твою вину. Я видела, что ты раздражен и жаждешь отмщения. Не угрожал ли ты мне сегодня в коляске? Признаюсь, ты меня напугал. Но не думай, что это страх заставил меня тебе поддаться. Нет, милый друг, я решилась тебе отдаться прежде, чем ты вывез меня из Анконы, в первый же момент, как я поручила Сесили спросить тебя, не хочешь ли ты проводить меня в Римини.
– откажись от ангажемента, который у тебя есть в Римини, и мы поступим по-другому. Мы останемся в Болонье только на трое суток, ты отправишься со мной в Венецию в своем подлинном обличии и под другим именем, я помешаю антрепренеру оперы Римини тебя отыскать.
– Я согласна. Твоя воля будет отныне моей. Салимбени мертв. Я сама себе хозяйка и я отдаю себя тебе; ты получил мое сердце и я надеюсь, что сохраню твое.
– Прошу тебя, дай мне возможность снова увидеть тебя с твоим странным приспособлением, которое дал тебе Салимбени.
– Сейчас.
Она спрыгивает с кровати, наливает воды в стакан, открывает свой чемодан, достает оттуда свой прибор и клей, растворяет его и прилаживает свою маску. Я вижу невероятное. Очаровательная девушка, которая остается таковой повсюду и которая, со своим необычным приспособлением, кажется мне еще более интересной, потому что эта белая подвеска не оказывает никакого препятствия хранилищу ее пола. Я сказал ей, что она хорошо сделала, что не позволила мне ее трогать, потому что она погрузила бы меня в упоение и привела меня к тому, чем я не являюсь, по крайней мере до тех пор, пока не успокоила бы меня, рассеяв заблуждение. Я захотел ее убедить, что я не ошибаюсь, и наши дебаты были комичны. Затем мы заснули и проснулись поздно.
Пораженный всем тем, что услышал из уст этой девушки, ее красотой, талантом, душевной искренностью, ее чувствами и ее несчастьями, из которых самым жестоким, конечно, была необходимость изображать фальшивый персонаж, что подвергало ее унижениям и бесчестью, я решил связать ее со своей судьбой или следовать ее судьбе, потому что наше положение было почти одинаковым.