Джованни Казанова
История Жака Казановы де Сейнгальт, венецианца, написанная им самим в замке Дукс, Богемия, том 4
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
Глава I
Кроче изгоняют из Венеции. Сгомбро. Его бесчестие и его смерть. Случается несчастье с моей дорогой К. К. Я получаю анонимное письмо от монахини и отвечаю на него. Любовная интрига.
Что касается причины предписания моему дорогому соучастнику покинуть пределы Республики, это не была игра, потому что Государственные инквизиторы располагали множеством средств, когда хотели полностью очистить государство от игроков. Причина его изгнания, однако, была другая, и чрезвычайная.
Знатный венецианец из семьи Гритти по прозвищу Сгомбро (Макрель) влюбился в этого человека противоестественным образом и тот, то ли ради смеха, то ли по склонности, не был к нему жесток. Великий вред состоял в том, что эта монструозная любовь проявлялась публично. Скандал достиг такой степени, что мудрое правительство было вынуждено приказать молодому человеку отправиться жить куда-то в другое место.
Но немного времени спустя то, что приключилось со Сгомбро, возымело более серьезные последствия. Будучи влюблен в своих двух сыновей, он заставил более красивого из них прибегнуть к помощи хирурга. Бедный мальчик исповедался, что ему не хватило смелости отказать в повиновении творцу своих дней. Такая покорность отцовской нежности с полным основанием взывала к отвращению природы. Государственные инквизиторы отправили отца-тирана в цитадель Катаро, где он умер через год, отравленный ядовитыми испарениями. Вредоносное воздействие тамошнего воздуха прекрасно известно трибуналу, и он приговаривает к его вдыханию только тех граждан, кто заслуживает смерти, совершив преступления, которые из политических соображений не могут быть осуждены публично.
Это в Катаро Совет Десяти отправил пятнадцать лет назад знаменитого адвоката Контарини, знатного венецианца, который, благодаря своему красноречию, стал главой Высшего Совета и собирался изменить конституцию. Он тоже умер там через год. Что касается его сторонников, сочли достаточным наказать лишь четырех-пятерых главных из них.
У этого нобля Сгомбро, о котором я говорю, была очаровательная жена, которая, думаю, еще жива. Это м-м Корнелия Гритти, знаменитая своим умом даже более, чем своей красотой, противостоящей разрушительному действию времени. По смерти своего мужа, став себе хозяйкой, она смеялась над всеми, кто пытался посягнуть на ее свободу, но, никогда не заявляя себя врагом любви, благосклонно принимала их поклонение.
Однажды, в конце июля, в понедельник, мой слуга разбудил меня на рассвете, говоря, что женщина, которая приходит каждую среду, хочет со мной говорить. Вот письмо, которое она мне передала с грустным видом:
«Воскресенье, вечер. Несчастье, что случилось со мной, приводит меня в отчаяние, потому что я должна скрывать его от всего монастыря. У меня течет кровь, я не знаю, как ее остановить, и у меня мало бинтов. Лаура сказала, что нужно много бинтов в случае тяжелого кровотечения, и я не могу ни с кем посоветоваться. Отправь мне бинтов, мой единственный друг. Ты видишь, я должна довериться Лауре, которая теперь может приходить в мою комнату в любое время. Если я от этого кровотечения умру, весь монастырь узнает причину моей смерти; но я думаю о тебе и я дрожу, что ты сделаешь что-нибудь в своей скорби. Ах, мой дорогой друг! Какое горе!»
Я поспешно одеваюсь, думая при этом о деле. Я спрашиваю у Лауры, какой характер носит геморрагия, и она ясно отвечает, что это процесс выкидыша, и что нужно действовать под наибольшим секретом из-за угрозы репутации мадемуазель. Она говорит, что нужно лишь бинтов, и что ничего не будет. Это лишь слова. Едва одевшись, я велю добавить в мою гондолу второе весло, сажусь в нее вместе с Лаурой, направляюсь в Гетто и покупаю у еврея все его белое полотно и пару сотен салфеток и, засунув все это в мешок, направляюсь в Мурано. Дорогой я пишу карандашом моей дорогой подруге, чтобы доверилась во всем Лауре, и заверяю ее, что не покину Мурано, пока не остановится ее кровотечение. Лаура, сойдя с гондолы, убедила меня, что чтобы меня не увидели, я должен спрятаться у нее. Она пустила меня в комнату на первом этаже, заполненную тряпьем, где стояли две кровати. Спрятав под свои юбки все полотно и салфетки, что смогла, она пошла к больной, которую видела накануне в начале ночи. Я надеялся, что она найдет ее уже вне опасности, и мне не терпелось узнать новости.
Она вернулась час спустя, говоря, что та всю ночь теряла много крови, лежит в постели очень слабая, и что нужно поручить себя милости божьей, потому что если геморрагия не прекратится, она должна скончаться в двадцать четыре часа. Когда я увидел белье, которое она достала из-под своих юбок, я чуть не умер. Это была бойня. Она сказала, что не следует бояться за секретность, но значительно больше за жизнь бедной девочки. Странный способ проявить сочувствие, но в тот момент глупость не могла меня рассмешить. Она сказала, что, читая мое письмо, та улыбнулась и, поцеловав его, заверила ее, что когда я вблизи нее, она уверена, что не умрет.
Я содрогнулся, когда эта добрая женщина показала мне измазанную кровью бесформенную массу. Она сказала, что сейчас выстирает это все и затем вернется в монастырь, чтобы отнести больной белье, когда весь монастырь будет за столом.
– Ходят ли к ней с визитами?
– Весь монастырь; но никто не догадывается, что это за болезнь.
– Но, с нынешней жарой, на ней только легкое одеяло и не может быть, чтобы никто не заметил большую массу салфеток.
– Тем не менее, потому что она приподнимается сидя.
– Что она ест?
– Ничего. Ей не следует есть.
Затем она ушла, и я тоже. Я направился к врачу Пейтону, где потерял время и деньги, что я ему дал за длинный рецепт, который я не использовал. Он сделал бы понятной болезнь моего ангела для всего монастыря, да и сам врач должен был бы рассказать о ней в монастыре из соображений осторожности. Зайдя к себе домой за своим несессером, я вернулся в мое убежище, где полчаса спустя увидел очень грустную Лауру, которая передала мне записку К. К.:
«Мой дорогой друг, у меня нет сил писать. Я истекаю кровью и ничто не помогает. Бог наш владыка, но моя честь прикрыта. Мое единственное утешение в том, что ты здесь». Лаура ужаснула меня, показав еще десять-двенадцать салфеток, пропитанных кровью. Она думала меня утешить, говоря, что вместе с книгами их набралось бы с сотню, но я не способен был утешиться. Я был в полном отчаянии. Сознавая себя палачом этой невинной, я не чувствовал себя способным ее пережить. Я лежал оглушенный на кровати, не говоря ни слова, шесть часов подряд, до момента, когда Лаура вернулась из монастыря с двадцатью окровавленными салфетками. Ночь не позволила ей вернуться обратно. Она должна была дожидаться нового дня. Я ждал ее, не имея сил ни заснуть, ни поесть и не позволяя раздеть меня дочерям Лауры, хорошеньким, но внушавшим мне ужас. Они представлялись мне инструментами моей ужасной несдержанности, которая сделала меня убийцей ангела во плоти.
Солнце вышло из-за горизонта, когда вошла Лаура, передав мне с печальным видом новость, что бедная девочка больше не кровоточит. Она считала, что мне нужно быть готовым, что в течение дня она умрет.
– Она истощена, – сказала она, – ей едва хватает сил держать глаза открытыми, она как восковая, ее пульс едва прощупывается.
– Но, дорогая Лаура, это не плохая новость. Ей надо теперь дать немного еды.
– Отправили за доктором. Он определит, что ей давать, но, по правде говоря, я не надеюсь. Вы считаете, что она не должна говорить правды доктору, так что бог знает, что он ей пропишет. Я сказала ей на ушко, чтобы она ничего не принимала, и она меня поняла.
– Если она не исчахнет до завтра, я уверен, она выживет, и ее врачом будет природа.
– Помоги ей боже! Я вернусь к ней в полдень.
– Почему не раньше?
– Потому что ее комната будет полна народа.
Мне было необходимо надеяться, я ощутил потребность поддерживать свою жизнь, я заставил себя поесть и, в ожидании, стал писать К. К., надеясь, что она вернется в состояние, когда сможет читать. Моменты раскаяния грустны. Я был полон сожаления. Я ощущал настоятельную потребность увидеть Лауру, чтобы вопросить оракула по поводу этого врача. У меня были большие основания посмеяться над всеми оракулами; но, несмотря на это, мне действительно хотелось спросить оракула об этом враче, и особенно, услышать его предписания.
Дочери Лауры принесли мне обед, но я не мог ничего проглотить. Они развлекли меня, поедая все сами с большим аппетитом. Старшая дочь – аппетитный кусочек – совсем не смотрела на меня. Две младшие казались мне поразвязнее, но я посматривал на них, только подпитывая свое жестокое раскаяние.
Наконец, пришла Лаура, говоря, что больная в том же состоянии изнеможения, что ее великая слабость очень удивила врача, который не знал, чему ее приписать. Он прописал ей укрепляющее и легкий бульон и предсказал, что она выздоровеет, если сможет поспать. Он назначил ей ночную сиделку, больная взяла Лауру за руку, и та дала ей понять, что больше ее не покинет. Пришла мать повидать ее, и эта новость меня порадовала. Я ясно увидел, что если она сможет поспать, она выздоровеет, так что я с нетерпением ждал завтрашнего дня. Я дал шесть цехинов Лауре и по одному каждой из дочерей и пообедал рыбой. Я лег спать раздевшись, несмотря на неудобную кровать. Когда дочери Лауры увидели, что я лег, они разделись без смущения и улеглись все вместе на другую кровать, рядом с моей. Это доверие мне понравилось. Их старшая сестра должна была все понимать. Она пошла лечь в другую комнату, потому что у нее был любимый, за которого она должна была выйти замуж осенью.
На завтра, очень рано, пришла Лаура с очень радостным видом и сказала, что больная хорошо поспала и что она вернется в монастырь принести ей супу.
Еще не время, однако, торжествовать победу, так как ей надо восстанавливать силы и накопить кровь, которую она потеряла. Я к этому моменту уже почувствовал уверенность, что она выздоровеет, и дело к этому шло. Но я оставался там еще восемь дней, не решаясь уехать, пока К. К. мне не приказала, так сказать, в письме на четырех страницах. Лаура при моем отъезде плакала от удовольствия, видя себя вознагражденной почти совсем хорошим бельем, которое я покупал для больной, и ее две младшие дочери плакали, по-видимому, потому, что, проведя около них десять дней, я не удосужился подарить им хотя бы один поцелуй.
Я вернулся в Венецию, к своим старым привычкам, но без реальной счастливой любви я не мог быть доволен. У меня не было иной радости, кроме как получать каждую среду письмо от моей маленькой женушки, которая ободряла меня в моем ожидании возможности ее увезти. Лаура заверила меня, что она стала еще красивее. Я умирал от желания ее увидеть.
Это случилось в конце августа; Лаура мне сказала о предстоящем пострижении, которое привело в движение весь монастырь, и я решил доставить себе удовольствие повидать моего прекрасного ангела. Приемные покои должны были быть заполнены народом и монашенки принимали визитеров в дверях монастыря; вероятно было, что пансионерки выйдут и что К. К. выйдет тоже. Я мог не опасаться, что буду выделяться среди других в тот день, когда будет большое количество незнакомого народа. Я отправился, ничего не сказав Лауре и не известив о том К. К. в своем последнем письме.
Я думал, что умру от радости, когда увидел ее в четырех шагах от себя, внимательную и удивленную при моем появлении. Я нашел ее выросшей, более оформившейся и еще более похорошевшей, что казалось мне невозможным. Я не отрывал глаз от нее и возвратился в Венецию, лишь когда закрыли дверь.
Письмо, которое она написала мне три дня спустя, обрисовало мне самыми живыми красками удовольствие, которое она испытала, увидев меня, и не смог ли бы я придумать средство доставлять его ей чаще. Я сразу ответил, что она будет видеть меня на мессе в своей церкви каждый день праздников, и начал приводить план в действие. Это мне ничего не стоило. Я не видел ее, но, зная, что она меня видит, ее удовольствие ощущал как свое. Я мог ничего не опасаться, так как было почти невероятно, чтобы кто-то смог меня узнать в церкви, где были только буржуа, и буржуа с Мурано. Прослушав одну или две мессы, я садился в проходящую гондолу, в которой лодочник не имел никакого интереса меня узнавать. Однако я соблюдал некоторую осторожность. Зная, что отец К. К. желал, чтобы она меня забыла, я был уверен, что если он узнает, что я не прекратил с ней видеться, он поместит ее в другой монастырь, где я не смогу иметь с ней никакой корреспонденции.
Так я размышлял, но я не знал ни характера монашенок, ни особенностей их любопытства. Кроме того, я не думал, что моя персона заметна, и что, видя меня усердно посещающим их церковь, они все сообразят, что это не может быть без причины, и что они сделают все возможное, чтобы ее разузнать.
К. К. по прошествии пяти-шести праздников мне написала в игривом тоне, что я стал загадкой для всего монастыря, для монашек и для пансионерок. Весь клир ожидает меня точно по минутам; все предупреждают друг друга, когда я вхожу и подхожу к чаше со святой водой, и заметили, что я никогда не смотрю на решетку, за которой должны находиться все затворницы, и ни на одну женщину или девушку, входящую или выходящую из церкви. Старые монашки говорили, что у меня должно быть какое-то большое горе, которое я надеюсь излечить только с помощью их Святой Девы, к которой испытываю почтение; молодые же говорили, что я болен меланхолией, мизантроп, бегущий от шумного мира. Моя дорогая жена, которая писала мне все это, развлекала меня. Я написал ей, что если она опасается, что я могу быть узнан, я прекращу приходить, и она ответила, что ей станет очень грустно, если она лишится удовольствия видеть меня, что составляет все ее счастье. Узнав однако об этом общем любопытстве, я не решался приходить к Лауре. Я худел, я мало помалу саморазрушался, я не мог долго придерживаться такого образа жизни. Я был рожден, чтобы иметь любовницу и чтобы жить счастливо с ней. Не зная, что делать, я играл, и почти каждый день был в выигрыше, но, несмотря на это, скучал. Получив пять тысяч цехинов, что я выиграл в Падуе благодаря счастливой руке моего напарника, я последовал совету г-на де Брагадин. Я выбрал казен[1], где метал талью в фараон пополам с неким вельможей, который гарантировал меня от мошенничеств великих мира сего, перед которыми простой участник игры всегда виноват на моей очаровательной родине.
1753 год. В день Всех Святых, в момент, когда, прослушав мессу, я садился в гондолу, чтобы вернуться в Венецию, я столкнулся с женщиной типа Лауры, которая, уронив к моим ногам листок бумаги, пошла дальше. Я его подобрал и увидел, что та женщина, заметив, что я забрал листок, пошла своей дорогой. Листок был белый и запечатан в испанский воск цвета авантюрин. Печатка представляла собой скользящую петлю. Едва ступив в гондолу, я распечатал письмо и прочел:
«Монашенка, которая в течение двух с половиной месяцев видит вас во все дни праздников в своей церкви, хочет, чтобы вы с ней познакомились. Брошюра, которую вы потеряли и которая попала в ее руки, дает ей уверенность, что вы знаете французский. Вы можете, однако, отвечать ей на итальянском, потому что она предпочитает ясность и точность. Она не предлагает вам пригласить ее в приемную, потому что прежде, чем вы окажетесь перед необходимостью с ней говорить, она хочет, чтобы вы ее увидели. Она укажет вам на даму, которую вы сможете сопровождать в приемную, которая вас не знает и, соответственно, не нуждается в том, чтобы вы ей представлялись, если вдруг вы не захотите, чтобы вас узнали.
Если вам кажется, что это не подходит, та же монахиня, что пишет вам это письмо, назовет вам казен здесь, в Мурано, где вы найдете ее одну в первом часу ночи в день, который вы выберете; вы сможете остаться поужинать с ней или уйти через четверть часа, если у вас будут дела.
Вы предпочитаете предложить ей поужинать в Венеции? Назовите ей день, ночной час и место, куда она должна прибыть, и вы найдете ее в маске, выходящей из гондолы; будьте на набережной один, без слуги, в маске и со свечой в руке.
Будучи уверена, что вы мне ответите, и беспокоясь, как я смогу получить и прочесть ваш ответ, прошу вас отдать его завтра той же женщине, которая доставила это письмо. Вы найдете ее за час до полудня в церкви С. Касиано у первого придела справа.
Подумайте, что если бы я не предполагала в вас здравого ума и порядочности, я никогда бы не решилась на поступок, который может внушить вам относительно меня самое пагубное суждение».
Тон этого письма, которое я скопировал слово в слово, поразил меня еще более, чем сам факт. У меня были дела, но я все забросил, чтобы пойти запереться и написать ответ. Просьба была безумной, но в ней чувствовалось достоинство, и это вынуждало ее уважить. Я мог предположить, что монахиня могла быть та же самая, что обучала французскому языку К. К., и была красива, богата и галантна, что моя дорогая жена могла проявить нескромность, но при этом не быть в курсе этого невероятного поступка своей подруги и поэтому не могла меня предупредить. Но я отказался от этого предположения именно потому, что оно мне нравилось. К. К. мне писала, что монашенка, которая учила ее французскому, была не единственная, кто хорошо владел этим языком. Я не мог сомневаться в сдержанности К. К. и в искренности, с которой она бы поделилась со мной, если бы в какой-то мере делилась с этой монашенкой своими тайнами. Несмотря на это, монашенка, которая мне писала, могла быть близкой подругой К. К., а могла и не быть ею, поэтому я отвечал, сдержав свою лошадь перед канавой, насколько позволяла благовоспитанность.
«Я надеюсь, мадам, что мой ответ по-французски не скажется на ясности и точности, как вы того требуете и пример чего вы даете.
Предмет представляется мне интересным и кажется весьма важным, учитывая обстоятельства, и, будучи вынужден отвечать, не зная кому, не согласитесь ли, мадам, что я, не будучи фатом, должен опасаться ловушки? Честь обязывает меня быть настороже. Если правда, что перо, пишущее мне, принадлежит респектабельной даме, которая оказывает мне честь, полагая во мне также порядочную душу и ум такой же добрый, как и свой, она найдет, надеюсь, что я не могу ответить ей иначе, чем следующими словами:
– Если вы считаете меня достойным, мадам, познакомиться с вами лично, судя обо мне лишь по видимости, я считаю себя обязанным повиноваться вам, если только в вас не вызовет разочарование то, что я невольно вовлек вас в ошибку.
Из трех способов, которые вы великодушно мне предлагаете, я смею выбрать только первый, с теми оговорками, которые ваш столь проницательный ум мне помечает. Я провожу в вашу приемную даму, которую вы мне назовете, и которая меня не знает. Таким образом, не встанет вопрос, чтобы мне ей представиться. Будьте снисходительны, мадам к тем особым соображениям, которые вынуждают меня не называться. Взамен, я клянусь вам честью, что ваше имя станет мне известно только в связи с необходимостью воздать вам честь. Если вы сочтете уместным обратиться ко мне со словом, я отвечу вам только, воздавая вам знаки своего глубокого уважения. В конце разрешите выразить уверенность, что вы будете одна, и замечу для проформы, что я венецианец и свободен во всех смыслах этого слова. Единственное соображение, которое мне мешает остановиться на двух других способах, что вы мне предлагаете, и которые мне бесконечно лестны, это, позвольте повторить, опасение ловушки. Эти счастливые свидания могли бы произойти, если бы мы больше узнали друг друга, и никакое сомнение не смущало бы мою душу, чуждую обмана. С большим нетерпением, со своей стороны, приду завтра в то же время в С. Касиан, чтобы получить ваш ответ».
Найдя женщину в указанном приделе, я отдал ей письмо и цехин. На другой день я вернулся, и она ко мне подошла. Вернув мне цехин, она передала этот ответ и попросила, чтобы я прочел его и пришел затем сказать ей, должна ли она ждать ответ. Прочтя письмо, я пришел сказать, что ничего не передам в ответ. Вот что было сказано в письме этой монахини:
«Я полагаю, месье, что не буду понапрасну разочарована. Мне, как и вам, ненавистна ложь, приводящая к дурным последствиям; но я отношусь к ней лишь как к шутке, когда она не приносит никому вреда. Вы выбрали из моих трех предложений то, которое отдает больше чести вашему уму. Уважая соображения, которые вы можете иметь к тому, чтобы скрыть ваше имя, я написала графине де С. то, что прошу вас прочесть в приложенной записке. Вы ее запечатаете и отправите. Она будет предупреждена другой запиской. Вы пойдете к ней, когда вам будет удобно; она назначит вам время, и вы сопроводите ее в ее собственной гондоле. Она не будет вас ни о чем спрашивать, и вам не нужно будет ничего ей объяснять. Не возникнет никакого вопроса о представлении, но поскольку вы узнаете мое имя, вам останется только явиться в маске увидеть меня в приемной, когда вам захочется, попросив меня вызвать ту же графиню. Так наше знакомство состоится, без того, чтобы заставить вас терять ночью время, которое вам, возможно, дорого. Я приказала служанке ждать вашего ответа, в случае, если вы знакомы с графиней и она вам не подходит. Если ее выбор вам понравился, скажите служанке, что у вас нет ответа, и она пойдет относить этой графине мою записку. Вы отнесете ей свою, по своему усмотрению».
Я сказал служанке, что у меня нет никакого ответа, когда убедился, что незнаком с этой графиней и никогда не слышал ее имя. Вот содержание записки, которую я должен был ей передать:
«Прошу тебя, дорогой друг, прийти поговорить со мной, когда у тебя найдется время, и назвать маске-носителю этой записки время, когда он сможет тебя сопроводить. Он будет точен. Ты очень обяжешь твою добрую подругу.»
Адрес был – мадам графине де С. на набережной Ромарин. Эта записка показалась мне соответствующей духу интриги. Было что-то возвышенное в ее течении. Она вызывала в моем представлении персону, полную грации. Мне предстояло в этом убедиться.
Монахиня в своем последнем письме, не стараясь понять, кто я такой, приветствовала мой выбор и хотела казаться безразличной к ночным свиданиям, но она считала, и, кажется, даже была уверена, что я буду призывать к ним, после того, как увижу ее в приемной монастыря. Ее уверенность увеличивала мое любопытство. Она вполне могла на это рассчитывать, если она молода и красива. Мне надо было выделить три-четыре дня и понять, не была ли этой монахиней К. К.; но помимо того, что это было бы черное коварство, я боялся испортить авантюру и раскаяться в ней. Она сказала мне пойти к графине, когда мне удобно: ее чувство собственного достоинства требовало не показывать сильной заинтересованности, но она знала, что я должен быть заинтересован. Она мне показалась слишком сведущей в галантной науке, чтобы счесть ее новичком и неопытной, и я боялся раскаяться в потерянном зря времени; я был готов посмеяться, если бы встретился со старухой. Наконец, я решил, что пойду только из любопытства, чтобы увидеть, как себя поведет со мной женщина с таким характером, и это станет ясно после предложения поужинать со мной в Венеции. Я был, однако, очень удивлен большой свободой этих святых девственниц, способных так легко преодолевать монастырскую ограду.
В три часа после полудня я отправил графине де С. записку. Она вышла минуту спустя из комнаты, где находилась в компании, и сказала мне, что я доставлю ей удовольствие, явившись завтра в это же время к ней, и, сделав мне великолепный реверанс, удалилась. Это была солидная женщина, немного на закате, но еще красивая.
Назавтра с утра, дело было в воскресенье, я направился в обычное время к мессе, одетый и причесанный со всей элегантностью, и уже изменяя в уме моей дорогой К. К., потому что думал больше о том, чтобы увидеть монахиню, молодую или старую, чем о ней.
После обеда я надел маску, и в назначенный час пошел к графине, которая меня ожидала. Мы спустились в большую двухвесельную гондолу и направились в монастырь ХХХ, не разговаривая ни о чем, кроме прекрасной осени, которая наступила. Она просила называть ее подругу М. М… Это имя меня удивило, потому что оно было известным. Мы вошли в малую приемную, и пять минут спустя я вижу, что появляется эта М. М., направляется прямо к решетке, открывает четыре квадратные секции, отщелкнув пружину, обнимает свою подругу и снова закрывает это хитроумное окно. Эти четыре квадрата образуют отверстие в восемнадцать квадратных дюймов. Мужчина моей комплекции смог бы через него пройти. Графиня усаживается напротив монахини и, с другой стороны, меня, так, чтобы я мог, со своей стороны, наблюдать эту редкостную красавицу двадцати двух – двадцати трех лет. Я сразу решил, что это, должно быть, та самая, которой К. К. воздавала столько похвал, которая нежно ее полюбила и обучала ее французскому языку.