Такое учение обнимает «методологию источниковедения» и «методологию исторического построения». Методология источниковедения устанавливает принципы и приемы, на основании и при помощи которых историк, пользуясь известными ему источниками, считает себя вправе утверждать, что интересующий его факт действительно существовал (или существует); методология исторического построения устанавливает принципы и приемы, на основании и при помощи которых историк, объясняя, каким образом произошло то, что действительно существовало (или существует), строит историческую действительность.
Само собою разумеется, что методы исторического изучения нельзя отождествлять с техническими приемами исследования; последние основаны не столько на принципах, сколько на правилах работы и находятся в ближайшей зависимости от свойств изучаемых объектов. В самом деле, хотя, с генетической точки зрения, методологические принципы развиваются вместе с техническими приемами исследования, однако на основании выше сделанных замечаний легко заключить, что принцип и техническое правило не одно и то же: принцип требует своего обоснования путем опознания заключающейся в нем истины; техническое правило не обосновывается, а формулируется ввиду той утилитарной цели, которая ставится исследователем; правила подобного рода преимущественно и лежат в основе собственно технических приемов работы. Вместе с тем последние должны находиться в возможно более тесной зависимости от свойств изучаемых объектов, т. е. от особенностей исторических фактов; подобно тому как физик пользуется инструментами для производства своих работ, и историк стремится придумать наилучшие орудия для обработки данного рода исторических источников или явлений и событий. Общий курс методологии истории не может, однако, задаваться целью изложить учение о технике исторического исследования: в сущности, она всего лучше усваивается в работе над соответствующими видами сырого материала.
§ 3. Краткий очерк развития методологии истории в прошлой и современной литературе
В развитии методологии истории легко заметить несколько периодов. На первых порах писатели находились под обаянием классических образцов и рассуждали о таких методах, главным образом, в связи с приемами ораторского искусства, а также с правилами художественно-литературного изображения истории и исторического стиля; значит, они имели в виду не столько методологию истории, сколько «искусство писать историю», и рассматривали его в связи с ораторским или поэтическим искусством. Такой взгляд на историю стал меняться со времени Возрождения, когда гуманисты приступили к научному изучению классической древности, а также благодаря возраставшему их интересу к политическим наукам и к истории культуры: тогда и методология истории, отличаемая от ораторского искусства и поэтики, стала приобретать более наукообразный характер и самостоятельное значение. Вслед за тем под влиянием философии, углубляя и расширяя понятие о своей науке, историки начали соответственно видоизменять постановку ее задач и методов. Наконец, еще позднее ученые, принимая во внимание новые течения в области теории познания, стали приближаться к более точному пониманию основных целей собственно исторического знания, благодаря которому они или с номотетической, или с идеографической точки зрения приступили к выработке методологии истории[4]. Обратимся к краткой характеристике каждого из четырех вышеуказанных периодов в отдельности.
Писатели классической древности оставили нам много образцов изображения истории, но очень мало рассуждений о методах ее построения; их приходится разыскивать преимущественно в сочинениях, имеющих отношение к ораторскому искусству. Впрочем, важнейшие составители подобного рода сочинений, например Цицерон и Лукиан, требовали от историка правдивости и беспристрастия. Цицерон формулировал известное правило, которого каждый историк должен придерживаться: «ne quid falsi dicere audeat, ne quid veri non audeat…» и проч.; при изучении великих деяний историк должен оценивать намерения людей, выяснять обстоятельства, при которых действия их происходили, объяснять причины событий в их зависимости от случайностей и от человеческой мудрости или смелости, отмечать выдающихся людей, изображать человеческую жизнь в легкой и художественной форме. Лукиан уже отметил, что цели поэзии и истории различны; поэзия не связана действительностью; история, напротив, имеет в виду «полезное, добываемое из истины» и, строго говоря, не нуждается в вымышленных украшениях[5]. Тем не менее многие историки того времени излагали прошлое ввиду какой-либо посторонней науке цели, т. е. убеждали читателей в приемлемости некоторых рассуждений, или во всяком случае, должны были подчиняться требованиям художественно-литературного повествования; между тем искусство убеждать кого-либо было тесно связано с ораторским искусством; а для того чтобы удовлетворить эстетическим требованиям, историки прибегали к искусственным приемам изложения; они заставляли, например, своих героев говорить речи (Фукидид) или допускали разные отступления, поддерживавшие внимание читателя и т. п., что роднило «искусство писать историю» не только с наставлениями моралиста, но и с искусством оратора или поэта.[6]
В самом деле, старейшие из рассуждений о приемах исторической работы и исторического рассказа сохранились именно в трактатах об ораторском и поэтическом искусстве. В своем рассуждении Цицерон, например, указывал на то, что «созидание истории предполагает изучение предмета», его оценку и «искусство изложения». Лукиан, известный ритор, также требовал от историка политической прозорливости и искусства излагать события (δύναμιν έρμηνευτιχήν); затрагивая понятие о построении «гармонического» целого, он облекает его в форму требования художественного повествования: рассказ историка, по его словам, не должен представляться совокупностью случайно собранных рассказов; нить его должна быть непрерывной; элементы его должны быть также тесно связаны между собою; течение его должно быть естественным, быстрым и т. п. Вместе с тем Лукиан разрешает историку хвалить и порицать исторических деятелей, впрочем, в возможно более кратких и умеренных выражениях, вставлять в уста своих героев публичные речи и таким образом обнаруживать всю силу своего ораторского искусства, а также при удобном случае (например, изображая сражение) прибегать и к поэтическому искусству.[7]
Такое же направление легко усмотреть и в позднейшей литературе: писатели Возрождения часто находились, конечно, под влиянием вышеназванных авторитетов классической древности и, преувеличивая требования своих учителей, иногда слишком мало различали искусство историка от искусства оратора или поэта. Смешение подобного рода, разумеется, особенно долго держалось в изложении правил исторического рассказа или построения: под искусством историка чаще всего разумели искусство писать историю, и такое искусство смешивали с искусством оратора или поэта. В XV в., например, Понтан признает историков своего рода ораторами и приписывает историческому знанию поэтический характер, а в связи с такими взглядами излагает и правила, «как писать историю». В следующем столетии Виперано в труде, озаглавленном «De scribenda historia», называет историческую науку «rerum gestarum ad docendum rerum usum, sincera Illustrisque narratio»; отсюда видно, что он сводит историческое построение к откровенному и блестящему рассказу деяний; но он же допускает в нем речи и отступления и уподобляет его произведению, составленному по правилам ораторского искусства. Маскарди, бывший профессором риторики в Риме и издавший свой объемистый трактат (Ars historica) в 1630 г., в отделе, озаглавленном «Struttura dell’istoria», устанавливает естественную связь между искусством историка и искусством оратора или поэта. В довольно серьезном труде об историческом искусстве (Ars historica, 1623) Фосс также вполне допускает для историка употребление «речей» и «отступлений» и готов поступиться второй половиной известного правила: «ne quid falsi dicere audeat, ne quid veri non audeat». Даже в конце того же века автор трактата «об истории» (De l’histoire, 1670), отличавшегося довольно видными достоинствами, Лемуан (Le Moyne) еще указывает на то, что историк должен быть поэтом: без поэтического дара он не будет в состоянии дать художественное изображение прошлого в историческом рассказе. С такой точки зрения естественно было сводить методологию исторического построения к правилам «об искусстве писать историю» и связывать его с искусством оратора или поэта.
Со времени Возрождения, когда ученые стали интересоваться остатками классической культуры и древними текстами, их редакциями и т. п., естественно начинать новый период в развитии исторического метода, а значит, и в историографии сочинений, посвященных научному изложению методологии истории. Приверженцы этого направления, правда, все еще иногда смешивали методологию истории с «искусством писать исторические сочинения» и риторически-поэтическими правилами исторического стиля, что видно из вышеприведенных фактов; но в произведениях многих ученых научное настроение уже начинало крепнуть. В своем известном трактате Фосс, например, выделяет особую научную дисциплину ίστοριχή, которая выясняет понятие об истории и дает свод правил о том, каким образом устанавливать достоверность источников и избегать ошибок, а также какие периоды различать в истории государства, каким образом сочинять исторический рассказ, каких стилистических правил держаться и т. п.; впрочем, он сообщает мало нового[8]. Дальнейшее обособление наукообразной истории от литературы художественной произошло частью под влиянием развития методологии источниковедения и в особенности исторической критики, частью благодаря возраставшему вниманию историков к той связи, в какой история находится с юридическими и политическими науками, и усилившемуся их интересу к внутренней культурной истории. В самом деле, требования, предъявляемые исторической критикой, т. е. стремление установить подлинность и достоверность источников, заметно усилившееся в Новое время, часто могло оказываться в противоречии с приемами ораторского или поэтического искусства. Рапен, например, указывал на то, что употребление речей в рассказе далеко не всегда совместимо с требованиями его достоверности, а потому к ним можно прибегать лишь с большой осторожностью; он высказывается и против отступлений. С такой же точки зрения Даламбер, требуя от историка фанатической преданности истине, остроумно замечает, что сами историки сочли бы очень обидным для себя, если бы читатели поверили, что речи, приводимые ими, были действительно сочинены теми героями, которым они приписывают их составление; он же высказывается против употребления такого приема в историческом рассказе, долженствующем отличаться строгой достоверностью; подобного рода требования, конечно, шли вразрез и с поэтическими вольностями, допускаемыми прежними историками. Вместе с тем историки начали обнаруживать больше интереса к внутренней жизни государств: они стремились поставить изучение истории в связь с характером данной нации (Боден), с юридическими и политическими науками (Бодуэн в XVI в., позднее – Вольтер, Вегелин и др.) и с общей историей культуры (Лемуан, Вольтер и др.); они стали обращать большее внимание не только на прагматическое изложение (Рапен и др.), но и на процесс культурного развития человечества (Гердер и др.).
С такой точки зрения и прежние рассуждения об «искусстве писать историю» и о тесной его связи с приемами ораторского или поэтического искусства становились недостаточными. Уже Бодуэн (XVI в.), а затем и Бени (P. Béni. «De scribenda historia», 1614) проводят различие между искусством историка и искусством оратора или поэта. Рапен ставит исторический род даже возможно далее от поэтических родов.
Не останавливаясь на перечислении других сочинений подобного рода, вышедших в то время, я только замечу, что уже в XVII в. методология истории получила дальнейшее развитие в специальных трудах Мабильона, Конринга и некоторых других исследователей. Две попытки того времени изложить и общую методологию истории заслуживают внимания, а именно трактаты Ленглэ и Мабли; в них обнаружилось дальнейшее развитие наукообразного понимания методологии истории, главным образом, методов исторического изучения. Ленглэ преимущественно обратил внимание на методологию источниковедения, Мабли – на методологию исторического построения.
В начале XVIII в. нельзя не заметить довольно скептического отношения ученых к достоверности некоторых исторических источников, а значит, и построений, особенно в области древнеримской истории. Этот скепсис вызвал со стороны нескольких историков попытки выяснить степень достоверности исторических знаний и указать на способы пользоваться ими; автор одного из лучших сочинений того времени по методологии истории Ленглэ и преследовал такую именно цель[9]. В своей книге автор частью выясняет принципы, частью и главным образом формулирует правила исторической методологии, соблюдение которых придает достоверность историческим знаниям; смешивая методологические принципы с правилами исторической техники, он включает в свое рассмотрение и педагогику истории, т. е. излагает приемы наиболее рационального ознакомления с историей (священной, древней и «новой», а также с отдельными отраслями истории – политической и культурной).
Ввиду условий, при которых книга возникла, Ленглэ обращает внимание преимущественно на методологию источниковедения. В его трактате можно встретить намеки на то, что одни источники (например, хартии, надписи, медали) стоят ближе к историческим фактам, т. е. «современны действиям, объяснение которых можно найти в них» (Р. 339), другие – дальше от изображаемых в них фактов (что, например, часто наблюдается даже в мемуарах и т. п., р. 307 и сл.). Согласно с вышеуказанной целью книги автор мало останавливается на исторической интерпретации: он затрагивает ее, например, рассуждая о вспомогательных науках, к которым он относит не только географию и хронологию, но и знания о религии и нравах. Главное содержание методологической части его трактата сводится, однако, к изложению оснований исторической достоверности; она заключается в личном наблюдении (autopsie), в не вызывающих сомнения документах, которым автор придает особенное значение, и в согласии показаний заслуживающих доверия лиц. Критерии доверия сводятся к оценке автора, сочинением которого мы пользуемся; ему можно доверять, если он сам наблюдал событие или получил сведения о нем от очевидцев, если тот отличается беспристрастием и точностью рассказа. Впрочем, Ленглэ принимает в расчет влияние разных обстоятельств (характера, состояния и проч.) на правдивость автора, а также условия, вызвавшие искажения в передаче известий о давно минувших событиях, и различие между оригиналом и копиями с него; он, сверх того, указывает и на опасность «гиперкритики» и скепсиса.
Методология исторического построения в книге Ленглэ почти не затронута; но в зависимости от общего понимания задачи истории он и историческое построение сводит к установлению причинно-следственной связи между побуждениями и действиями людей. Изучать историю, по его словам, – значит изучать мотивы, мнения и страсти людей, чтобы проникнуть во все тайные пружины его деятельности, все его пути и изгибы его души, наконец, чтобы узнать все иллюзии, которые овладевают его духом и неожиданно для него самого волнуют его сердце; одним словом, чтобы добиться познания самого себя в других. Та же мысль (за исключением последней фразы) почти дословно встречается в сочинении аббата С. Реаля[10]. В конце своего трактата Ленглэ припечатал его рассуждение. С. Реаль рассуждает в нем о том, что иногда маловажные причины порождают важные следствия (события), что действия человека объясняются почти всегда зложелательством его удовольствия («par la malignité de nos plaisirs») или тщеславием, что большинство «добродетельных» действий не всегда вызвано добродетелью, что общественное мнение регулирует действия людей, даже действия самых разумных из них.
Мабли, один из последних историков XVIII в., сочинивший трактат об «искусстве писать историю», также обнаружил тенденцию придать ее методологии более наукообразный характер и, главным образом, пытался установить более научные приемы исторического построения.[11]
Действительно, под влиянием вышеуказанных новых требований исторической науки Мабли приближается и к более научному пониманию приемов исторического метода. Вообще, признавая, что историк должен стремиться к правдивости рассказа, автор трактата проводит различие между оратором или поэтом, которые задаются целью увлечь читателя, и историком, который является как бы свидетелем, обязанным давать правдивые показания. Вместе с тем автор требует от историка знания естественного права и политики, благодаря которым он может правильно оценивать начала и формы правления, государственную деятельность правительств и т. п. Уже заметно интересуясь историей культуры и права, Мабли с такой точки зрения рекомендует историку соблюдать единство построения и советует ему изучать права, законы и управление данной нации, привязывая к ним подробности, которыми факты связаны между собой.
Впрочем, в своих трудах об изучении истории и искусстве писать ее Мабли еще не пришел к определенному пониманию главной цели исторической науки, а потому и в понимании задач исторического построения он допускает довольно значительные колебания. Все же тесно связывая, например, понятие о законосообразности в истории с практическою пользою черпаемого нами из исторической науки, Мабли высказывает соображения, не лишенные значения для понимания ее принципов и методов. В номотетическом, обобщающем смысле история, по его словам, должна служить школой морали и политики; но уже с такой точки зрения надо разбираться в массе исторических фактов, а не всецело подчиняться им; с политической точки зрения, история представляет интерес, если она дает правителю указания на «основные начала благоденствия или падения государств», на причины, влияющие на общественную жизнь, на средства, при помощи которых можно ускорять или замедлять их действие, и т. п.; из истории правитель черпает также понятие о том, что «одни и те же законы, одни и те же страсти, одни и те же нравы, одни и те же добродетели, одни и те же пороки постоянно производили одни и те же последствия». С последней точки зрения задача исторического построения, значит, сводится к установлению более или менее общих законо-сообразностей исторического процесса.
Мабли не удерживается, однако, на такой точке зрения: он уже предчувствует новые приемы исторического построения. Для того чтобы судить о человеке, оказавшем воздействие на народную массу, надо, по его мнению, не упуская из виду характера нации, к которой он принадлежит, определить страсть (passion), образующую основу его характера, господствующую его добродетель или главенствующий его порок (ср. faculté maîtresse Тэна) и тогда построить его характер, а затем объяснить из него и особенности его воздействия на общество. Мабли уже останавливается и на приемах построения исторического целого: историк, по его мнению, должен соблюдать единство в своем построении и выбирать важнейшие дела, оказавшие решительное влияние на историю, как бы центрами, в отношении к которым он и будет располагать остальные факты, но и не пренебрегать характерными подробностями.
Тем не менее Мабли все еще сохраняет некоторые из особенностей старинного понимания исторического построения; он полагает, например, что история без «речей» не может быть поучительной.
После появления трактата Мабли об «искусстве писать историю» методология истории вообще значительно оживилась благодаря целому ряду специальных работ в области приложения исторических методов к изучению летописного и документального материала: стоит только припомнить имена Шлецера и Гаттерера[12]. В конце того же столетия Шёнеманн издает уже целую «энциклопедию исторических наук», а через два десятилетия Ваксмут пытается дать новый обобщающий труд по части методологии истории.[13]
Тем не менее некоторые писатели Новейшего времени все еще находились под влиянием старинных традиций и продолжали придавать большое значение рассуждениям об «искусстве писать историю».
С такой точки зрения к ближайшим преемникам Мабли можно причислить известного Дону; с 1819 г. он начал читать свои лекции по методологии истории в Collége de France и, за исключением курса об исторической критике, все остальные посвятил, главным образом, изложению того отдела, который я называю методологией исторического построения, присоединив к нему соображения о приемах исторического повествования.[14]
Дону – представитель старого направления: он почитатель классической школы древности, «экспериментальной философии Бэкона» и «просвещения» XVIII в.; он не признает никакой идеально или априори построенной истории, хотя с похвалой отзывается о трактате Канта об идее всеобщей истории человечества; он отрицательно относится к эклектизму и к романтизму, борется со взглядами Кузена и Гизо и т. п.
Дону имеет довольно расплывчатое понятие об истории; он формулирует его под влиянием моральных и эстетических требований, предъявляемых историческому изображению. История, по его словам, есть «рассказ о частных поступках и в особенности о публичных событиях»; она дает картину судеб одного человека или целого народа, одного или нескольких веков; она регистрирует приключения и революции, среди которых человеческий род распространялся, цивилизировался или подвергался нравственному падению (T. VII. P. 8). Автор не прочь оттенить, что и выбор сюжета также зависит от эстетических требований: сюжет, выбираемый историком, должен обладать единством и разнообразием; он также должен отличаться гармонией, а не монотонией (T. VII. P. 36). Вместе с тем автор изучает применение истории, т. е. значение исторических знаний, для моральных и политических наук. Впрочем, Дону подробно излагает в своем труде приемы исторической критики и исторического построения, а именно изучает средства размещать факты в пространстве (историческая география – т. II, р. 293—525) и во времени (историческая хронология – т. 3 и 4); затем он переходит к изложению «искусства писать историю» (Т. VII). Автор признает значение «точных методов», применению которых в области моральных и политических наук он и приписывает их успехи, и усматривает связь между историей и такими науками; но в настоящем своем труде он имеет в виду изложить лишь приемы «сочинения истории» (Т. XII. Р. 51), т. е. правила сочинения исторических произведений, причем исходит из известных четырех законов, изложенных еще Цицероном в его рассуждении «об ораторе», и изучает «искусство художественно изображать факты в рассказах». Автор придает существенное значение художественному изображению истории: слишком мало доказывая то, что он описывает, историк принужден заменять научность своего изложения художественностью изображения; вместе с тем предметы исторических изысканий имеют моральный характер и требуют «чистых и грациозных форм, а иногда и богатых красок»; наконец, сама по себе история живописна и драматична, а потому и исторический стиль должен быть живописным (pittoresque) (Т. VII. Р. 17, 20, 23). Старинное понимание задач исторического изображения легко заметить и в подробных рассуждениях автора об отступлениях от общего хода исторического изложения (maXImes, digressions etc). В следующих томах своего курса Дону иллюстрирует такие правила на частных примерах (Геродот, Фукидид и др. греческие и римские историки классической древности; см. т. VIII—XIX).
Труд Дону, разумеется, значительно устарел. Нельзя согласиться ни с его пониманием истории и ее задач, ни с его методологическими рассуждениями; в сущности он и не устанавливает ни принципов, ни методов научно-исторического построения, а лишь выясняет правила, пригодные, по его мнению, для сочинения исторических произведений, а также правила историко-литературного, художественного изображения и стиля. Впрочем, Дону уже сознавал, что историк должен быть знаком с философскими системами; он излагает их главнейшие направления – идеалистическое или «созерцательное» и реалистическое или «экспериментальное» (с т. XX). Хотя Дону с похвалой отзывается о попытке Канта свести историю человечества в систему, он все же относится скептически к таким построениям и предпочитает «экспериментальный метод», но ему не удалось закончить свой труд и подробнее выяснить приложение «экспериментального метода» к построению исторического процесса – «цепи причин и следствий».
В то время, однако, философия уже начинала оказывать некоторое влияние и на развитие методологии истории: еще мало заметное до середины XVIII в., оно значительно укрепилось в течение следующего столетия. В самом деле, Декарт с его рационализмом не мог питать большого интереса к истории и ее «случайностям», да и Бэкону не удалось решительным образом изменить такое настроение: занимаясь «классификацией наук», он, правда, отводил в ней известное место и истории; но он проводил свою группировку преимущественно с психологизирующей точки зрения; в основе ее лежала известная теория о «способностях» души; из трех основных «способностей» (разума, памяти и воображения) историческое знание он ставил в зависимость от памяти[15]. Естественно, что теория подобного рода не могла оказать большого влияния на развитие исторической науки: сами историки обыкновенно оставляли теорию исторического знания в стороне и рассуждали только о специальных методах изучения материала или еще чаще – о приемах исторического повествования.