banner banner banner
Ключ из желтого металла
Ключ из желтого металла
Оценить:
 Рейтинг: 0

Ключ из желтого металла


– И что в этом неправильного? – Искренне удивился Карл. – Счастье – это всегда правильно, не зря момент, когда оно перестало быть естественным состоянием человека, описан таинственным свидетелем происшествия как изгнание из рая. А способ достижения счастья – дело десятое. Хорошо, если хоть как-то получается.

– Не такое уж оно десятое. По крайней мере, для меня. Я и так все время чувствую себя новым принцем Сиддхартхой, который в один прекрасный день вышел из дворца и обнаружил за оградой не только прокаженного, старика и похоронную процессию, но и кое-что похуже.

– Что ты имеешь в виду?

– Людей. Очень много так называемых обычных людей, которым кажется, что все вышеперечисленное – нормально и даже правильно. Что так и должно быть, потому что положено, и никто не отвертится, шаг в сторону – расстрел. Я-то, дурак, в детстве думал, все люди примерно такие, как вы с Ренатой. Ну, по большому счету.

– А они не такие? – наивно удивился Карл.

– Мой опыт показывает, что нет. К сожалению. Я тоже поначалу думал, таких, как вы, большинство, иначе быть не может, просто мне фатально не везет – сперва со школьными учителями и одноклассниками, потом с профессорами, сокурсниками, девушками, соседями, начальством и коллегами по работе… Долго верил, что с человечеством в целом все в порядке, просто я вечно нарываюсь на самые неудачные экземпляры, и если расстаться с очередной подружкой, сменить институт, уволиться с работы, ну или не знаю, уехать в Тарту, ангелы, наконец, снова обступят меня плотным кольцом, я вспомню, каково быть одним из них, и жизнь наладится. А ни фига. То, что мне казалось трагическим отклонением от нормы, как показывает практика, и есть норма. Они все такие, простые и унылые, зато сильные и стойкие. И за священное право испоганить жизнь себе и ближним, как следует настрадаться, пожалеть себя всласть, состариться и сдохнуть будут сражаться до последнего, их с толку не собьешь. И, что самое страшное, я не могу это изменить. При том, что вроде бы знаю, как надо, – не теоретически, а на собственном опыте. Какое там изменить, просто не превратиться в одного из них – и то оказалось непосильной задачей. Сам не заметил, как это случилось.

– Хочешь сказать, принцу не следует возвращаться во дворец в таком состоянии?

– Вот-вот. Не комильфо. И вполне бессмысленно – прежним-то я уже не стану. А для нынешнего меня быть счастливым – значит врать самому себе.

– По-моему, ты совсем запутался в этой своей печальной чепухе, – сочувственно сказал Карл.

– По-моему, тоже. Поэтому пообещал Ренате остаться на все лето. Вранье так вранье, подумаешь. Я уже устал от собственной честности. Тем более принц из меня совсем пропащий. В том смысле, что просветление мне явно не грозит. Вся инкарнация насмарку.

– Вообще-то, когда люди, выросшие в европейской традиции, начинают рассуждать о восточной философии, мы выглядим, мягко говоря, довольно забавно. Но – ладно, будем оставаться в рамках твоей терминологии. Так вот, пока для тебя самое страшное, что ты ничего не можешь изменить, ты не пропащий, а очень даже качественный принц. Причем сказочный. Нормальный человеческий принц в подобных случаях говорит: «Меня это не касается», – и интересуется у сопровождающего визиря, который час, чтобы не опоздать к дворцовому обеду. Жаль, что мне не удалось воспитать тебя избалованным, недальновидным болваном – ты был бы гораздо счастливее. Но уж что выросло, то выросло.

– Чего я не понимаю, это как ты сам умудрился остаться таким, каков есть, – вздохнул я. – Ты ведь тоже рос в заколдованном дворце, Фрида и бабушка Анна, как я понимаю, создали все условия. Вырос, вышел на улицу и остался прежним, или даже лучше прежнего, не знаю, мы с тобой не настолько долго знакомы.

– Судя по всему, я, в отличие от тебя, так и не вышел из дворца, – мягко сказал Карл. – Ну, может, из окна иногда выглядывал, но это не то. Я же вундеркинд был, этакий «маленький моцарт», и жизнь у меня была соответствующая, кроме музыки ничего толком не слышал, и до сих пор не слышу, и, надо думать, не услышу уже никогда. Ты вот говоришь: вышел из дворца, а там страшное – люди! А я до сих пор не знаю, что это такое – «люди». Несколько сотен человек знаю лично, и все очень разные, так что даже близкое знакомство с отдельными экземплярами не дает мне представления о том, что такое «люди» как множество.

– А когда ты просто выходишь на людную улицу, да вот хоть сюда, – я развел руки в стороны, привлекая внимание к проспекту Гедиминаса, на которой мы как раз свернули. – Или, ладно, здесь еще более-менее, а вот, скажем, на Садовое кольцо, мы же столько лет жили в Москве…

– Ну, выхожу, – флегматично согласился Карл. – И что?

– Тебя не накрывает? – я поморщился, порой отсутствие точной формулировки причиняет почти физическую боль. – Не понимаешь? Когда их так много – очень похожих, себя не помнящих, безрадостных, почти слепых, почти безъязыких, но твердо уверенных в собственной правоте – их слаженный хор, их картина мира накрывает с головой и вдруг оказывается твоей единственной реальностью, разве нет? Такая тоска, такая тяжесть, и все многообразие возможностей вдруг становится пустым обещанием…

– Пожалуй, я действительно не понимаю. Ничего меня не «накрывает». Возможно, потому, что я никогда не выхожу на людную улицу целиком. Большая часть меня в это время остается, как ты выражаешься, «во дворце» и занимается делом. И не только в это время. Вообще всегда. Целиком я, кажется, только играю.

Ну да, да. А что я, собственно, хотел услышать? И сам всегда догадывался, что единственный путь к спасению – быть при деле. Легко сказать, но непросто осуществить. Не всем так везет, как Карлу, который при деле практически с рождения, всюду таскает за собой свой невидимый, зато и неприступный волшебный дворец, как улитка – раковину. А тем, кто живет рядом с ним, время от времени удается посидеть на пороге, и это не просто «лучше, чем ничего», как говорят в таких случаях, а по-настоящему круто. Неудивительно, что у Ренаты, как только она к нам попала, прошло желание удавиться в чулане, неудивительно, что я сам всякий раз оживаю, переступив порог их теперь уже общего дома, каким бы несчастным бесчувственным чурбаном с загубленной жизнью ни чувствовал себя по пути.

– Мы быстро идем, – заметил Карл, когда мы свернули на улицу Вильняус. – До автобуса еще целых пятьдесят минут, а остаток пути займет максимум пятнадцать, даже если сбавить темп. Суми-думи?

Киваю, невольно расплываясь в улыбке. Эспрессо с медом, espresso su medum – три года назад, когда ресторан «Помодоро» только открылся и мы с Карлом пришли сюда впервые, я случайно оговорился, читая меню. Новое название так понравилось нам обоим, что теперь мы регулярно наведываемся сюда за очередной порцией «суми-думи» и пьем подслащенный медом кофе, несмотря на приторный вкус – здешний барриста излишне щедр, лучше бы приворовывал, ей-богу.

– Они его еще подают? Хорошо, что некоторые вещи не меняются.

– Ага. А некоторые меняются. Например, цена – теперь на полтора лита дороже. Но это мы с тобой переживем.

– Да хоть на три, – храбро согласился я. – Они же, зайчики такие, столы на улицу вынесли. Думал, еще никто не почесался открыть сезон. А они – уже!

– Специально к твоему приезду. Вчера еще не было, я мимо проходил… Так на чем мы остановились?

– На том, что ты всегда таскаешь за собой свой невидимый дворец, как улитка… Нет, прости. Об этом я только думал. Вслух не говорил.

– Уже сказал, – улыбается Карл. – Твоя правда. Именно это я и пытался тебе объяснить. Единственное, чего я опасаюсь, – ты наверняка думаешь, причина в музыке.

– Ну да, – кивнул я, шаря по карманам в поисках портсигара. – Сам говоришь, ничего кроме нее толком не видишь, то есть не слышишь, что в твоем случае одно и то же. Это все решает.

– Просто так удачно совпало, что именно музыка оказалась делом моей жизни. Это прекрасное и, самое главное, простое дело. «Простое» – в смысле очень конкретное. Сколько себя помню, мне всегда было понятно, чем я хочу заниматься. Еще ни одного музыкального инструмента в глаза не видел, а уже мечтал поскорее научиться «делать музыку». Знал ответ на самый главный вопрос: «зачем я?» – задолго до того, как смог его сформулировать. И, что немаловажно, все вокруг были в курсе, что в связи с этим следует предпринимать. Обучение музыке – давно сложившаяся традиция, известно, как следует поступать на каждом этапе, причем главное условие: «работай» – полностью соответствовало моим насущным потребностям, никаких внутренних противоречий. Так что в этом смысле моя жизнь была очень простой, как у зверя лесного. Никаких вопросов, сплошные ответы, внятные и однозначные. Мало кому так везет. Видишь ли, дело жизни не так уж часто может стать профессией. Иногда для него и названия-то нет, и примера никто не подаст, и сам не додумаешься, пока не попробуешь, не поймешь, а все на свете перепробовать – жизни не хватит. Та еще лотерея.

– Вот-вот, – мрачно поддакнул я. – Только, думаю, у большинства людей никакого «дела жизни» нет вовсе. У меня, кстати, тоже. За тридцать лет и три года ни одного выдающегося таланта обнаружить так и не удалось…

– Погоди, а при чем тут «выдающийся талант»? – удивился Карл.

– А как? – я удивился еще больше.

– Это мой дурной пример тебя с толку сбивает, – вздохнул он. – Говорю же, мне просто повезло, все так удачно совпало – и внутренняя потребность, и природные данные, и хорошие учителя. У меня, сам знаешь, множество талантливых коллег с выдающимися способностями и такой школой, что хоть плачь от зависти. Тем не менее, у большинства из них нет никакого, как ты выражаешься, «волшебного дворца». Окажись они здесь, тебе было бы с кем обсудить все скорби мира. А один из самых прочных «дворцов», какие я когда-либо встречал, был у баяниста дяди Жоры из клуба железнодорожников в городе Нижнем Тагиле.

– О господи. Туда-то тебя как занесло?

– В юности я, знаешь, не выбирал, куда ездить на заработки. В Нижнем Тагиле я, между прочим, читал прекрасные лекции о Фрескобальди, и люди на них ломились, там крошечный зал, так они на подоконниках сидели и в проходах стояли, до сих пор горжусь… Ладно, неважно. Важно, что даже на фоне остальных работников тамошнего клуба дядя Жора выглядел довольно посредственным исполнителем. Но это не мешало ему жить в радости и мире с собой. И почти ничего не знать о жизни, которую принято называть «реальной». Он ее просто не замечал, потому что, как и я, был целиком захвачен музыкой, которая переполняла его до краев, а что получалось на выходе – дело десятое. Не всем же срывать аплодисменты.

Я недоверчиво покачал головой. Ясно, что аплодисменты тут ни при чем, кто бы спорил. Можно быть непризнанным гением, пожалуйста, сколько угодно. Но бездарный баянист из клуба в качестве примера – это, на мой взгляд, как-то слишком.

– Дядю Жору, – сказал я наконец, – мог бы приберечь до худших времен. Я пока не настолько нуждаюсь в утешении.

– А я тебя не утешаю, с чего ты взял? Просто рассказываю, как обстоят дела. В конце концов, Марианн Норт тоже не была гениальной художницей.

– Кто-кто?

– А я тебе не рассказывал? Это женщина, которая нарисовала пуйю.

– Прости, что она нарисовала?

– Пуйю. Пуйя – это такая трехметровая голубая трава. Собственно, бывает и выше. Растет в Андах. Окружена легендами – дескать, от нее исходит ослепительное сияние, и листья у нее как стальные мечи, и цветет она раз в полторы сотни лет, а время от времени самовоспламеняется и сгорает, чтобы потом возродиться из пепла…

– Правда, что ли?

– Понятия не имею. Я же говорю – легенды, за что купил, за то продаю. Так вот, в девятнадцатом веке европейские ботаники очень хотели заполучить хоть какое-то изображение этой загадочной гигантской травы. Но добраться до нее не могли – все-таки Анды, край света, еще и в горы карабкаться надо. Так и остались бы без пуйи, если бы не храбрая английская старушка Марианн Норт. Она, видишь ли, всю жизнь рисовала растения. А что, приличное занятие, достойное хобби для старой девы из хорошей семьи. Ну, то есть считалось, что это хобби, я-то понимаю, что рисование оказалось делом, которое поглотило Марианн целиком. Звезд с неба она, прямо скажем, не хватала, но ученые-ботаники ценили ее труды, поскольку мисс Норт была чрезвычайно внимательна к деталям. От них она и узнала про пуйю, которую никто из европейцев в глаза не видел. Решила, что это безобразие, и отправилась ее рисовать.

– В Анды?

– Вот именно. Причем ты имей в виду, это середина девятнадцатого века. Путешествие на другой континент – дело непростое, особенно для хрупкой, болезненной, вдобавок ко всему, почти глухой дамы пятидесяти с лишним лет от роду. Но Марианн бровью не повела. Собралась и поехала в Южную Америку. Сперва на корабле через Атлантику. Потом нашла проводника и поднялась в Анды, на высоту четыре тысячи метров. Ехали на мулах, а на некоторых участках пути приходилось идти пешком по бездорожью и волочь на себе груз. Ничего, добралась и мольберт дотащила. Нарисовала картину «Голубая пуйя и мотыльки». И благополучно привезла ее домой, на радость британским ботаникам, здоровенным мужикам в самом расцвете сил, которые полагали путешествие в Анды совершенно неосуществимым.

– Круто, – вздохнул я. – А картинку-то ты видел?

– Нашел в Интернете репродукцию. Поскольку я не ботаник, никакого впечатления она на меня не произвела. Картинка как картинка. И сама по себе пуйя – ничего особенного. Гигантская голубая трава, да, но видел я в своей жизни и более удивительные вещи. Надеюсь, добавлять, что это не имеет решительно никакого значения, не обязательно?

– Обязательно, – мрачно сказал я. – А то история о беспримерном подвиге как-то незаметно превратилась в историю о тщетности. Столько усилий, и все зря. Ну вот, разве что британские ботаники стали немного умней, чем были прежде. Но на новую эпоху в развитии науки это происшествие все равно не тянет.

– Ты ничего не понял, – улыбнулся Карл. – Говоришь о тщетности, потому что считаешь результатом картину, которая, безусловно, не стала главным художественным или научным событием столетия. Но картина – вовсе не результат, а просто повод начать действовать. Простая, конкретная цель, за которую легко зацепиться, чтобы встать и пойти.

– Хорошо. Что, в таком случае, результат?