Десятки вопросов бесновались в моей голове, толкаясь и тесня друг друга. Что все это значит? Зачем здесь этот образ? Как вышло, что обитатели замка все еще живы и никого из них не преследует Святое Братство? Или преследует? Какое наказание понесу я сама – за то, что видела, делила трапезу с хозяином этой обители отступников и говорила с ним? Чем пришлось заплатить мастерам-блиссам? Какие еще смертельно опасные тайны скрывает этот замок? К моему безграничному удивлению, ни возмущения, ни отвращения у меня не было. Никогда я не видела изображение прекраснее. Я смотрела на него, и этот образ неумолимо вытеснял все лики Рида, что я привыкла созерцать за свои девятнадцать лет, с самого рождения. Он радовался, он прощал, он манил. Он жил.
– Смотрите, фиона, смотрите. Такое не показывают детям в благородных фернских семьях, верно? – раздался у меня за спиной голос Герцога. – Растерялись? Вам страшно? Все верно: этот чудак Рид больше не даст вам покоя, и вы это знаете, моя любопытная фиона. У вас есть выбор. Вы можете решиться на невозможное и узнать тайну этого Рида – или оставить эту мысль, сделать вид, что все забыли, и провести свою жизнь так, как распорядится ваша дальнейшая судьба.
Ветер утих, но в глазах вдруг защипало, и изображение внизу помутнело. Голова осталась пустая и звонкая, как стеклянный шар-поплавок. Разом навалились немота и тишина, а я все смотрела и смотрела на Всесильного подо мной, впитывала его чистую новорожденную радость. Герцог молчал.
– Вы мне расскажете? – Я будто со стороны слышала собственный голос, блеклый, чужой.
– О нет. Это уж вы сами, будьте любезны. На это потребуется много ваших сил – и страсти, и упрямства, и смелости. Вся вы, словом. Это же ваше настоящее, не мое. Сыграем?
Я уже успела устать от шарад. Кто-нибудь объяснит мне правила?
– Вам уже объясняли правила, меда. Вам все еще интересно по ним играть? Судя по тому, как вы себя вели в моем доме, – не очень.
Никогда прежде я так мгновенно не злилась – и не остывала.
– Что от меня нужно?
– Я вам уже сообщил.
– Кто будет меня учить?
– Вы сами. И еще несколько человек помогут вам вспомнить то, что вы уже знаете.
– А вы?
– Я буду среди них.
– Как часто мне придется наведываться в замок?
– Вы не будете сюда наведываться. Вы будете здесь жить – столько, сколько потребует игра.
– Неделю? Две?
– Рид милосердный, да вы совсем как ребенок. Месяц, полгода, год. Никто не знает.
С неслышным звоном мой стеклянный шар треснул и раскололся. Ураганный шквал мыслей обрушился на меня, сметая тишину и абсолютную сверкающую хрустальность, в которую я была вморожена один вздох тому назад. Как? Мне остаться здесь? А отец? А Ферриш, старый приятель и жених? Что скажут? Что подумают? Отец не перенесет. Позор на всю семью! А моя жизнь? Будущая семья, дети, замок, челядь, охота, балы? По правилам. А потом тихая благородная старость и…
– И смерть, меда.
Этими словами Герцог словно захлопнул дверь, и шум в голове утих, словно его и не было. Остались лишь невыразимая печаль и какое-то непроглядное бессилие.
– Что мне делать?
Мы снова встретились глазами. В его взоре было столько безмятежности, что мне хотелось потеряться в нем насовсем.
– Я не смогу решить за вас, фиона Ирма, – неожиданно устало проговорил Герцог, – но у вас есть время подумать. До захода солнца. О еде и питье не беспокойтесь – о вас позаботятся. Через пол-аэна ваша повозка будет стоять под окнами. До заката вы либо покинете замок и вернетесь к отцу, либо… – Герцог развернулся и начал спускаться по винтовой лестнице.
Я обеими руками вцепилась в оконный переплет. Пронизывающий ветер забирался в складки шали и платья, раня кожу жестокими ледяными пальцами, но я словно онемела изнутри. Бесцельно, бессмысленно блуждала взглядом по заспанным лесным просторам. А снизу возносился мне навстречу свободно парящий Рид, и я на всякий случай очень хотела его запомнить. Чтобы потом записать. На память. До захода солнца.
Глава 5
Я не помню, сколько времени провела у окна со Всемогущим, но мало-помалу оцепенение оставило меня. Сырой сизый туман расселся по швам, раздерганный поднявшимся борзым ветром, и в прорехи облаков глянула синева. Я смертельно замерзла, а ноги освинцовели.
У основания винтовой лестницы размещался все тот же горельеф слуги, невозмутимый и спокойный. Он довел меня до обеденной залы, а оттуда я уже знала дорогу к себе.
Скрывшись от ветра, от неба и от того Рида, я вновь погрузилась в пучину смятенных вопросов. Села на кровать, ссутулилась и совершенно отупела. «Отец не переживет. Отец не переживет», – колотилось погремушкой у меня в голове. Картинки, картинки… Сначала отец выйдет из себя. Отправит прислугу на поиски, бросится писать письма. Но эти владения, что-то мне подсказывало, есть не на всякой карте. Если есть вообще. Пройдут недели. Отец отчается. Медальон, который он носит при себе. В створках – мой портрет, мне восемь, и материн, сделанный, когда она была молода и весела. И жива. Я вижу отцову гриву совершенно седых волос, не ухоженных и не умащенных с того самого дня, когда ему сообщили о моем… да-да, о моем предательстве.
Меня вдруг пронзило видение: отец в гневе, и нет ничего страшнее, ничего кошмарнее стальных глаз его и раскаленного льда его голоса. Болезни и смерть – едва ли не химеры в мои годы, что значили они в сравнении с отлучением от сердца этого седого, красивого мужчины, лучше которого нет никого в целом свете? Хотя бы на миг… Тогда на чудовищный и дикий вопрос, чью любовь и защиту я боюсь потерять больше – отцову или Господа Рида, – я не задумываясь сказала бы, что отцовскую. Такова была моя богомерзкая правда. Иными словами, так: я либо вернусь сегодня же, либо, если позже, придется сочинять что-то неимоверно затейливое, да еще и с доказательствами, либо…
Да что я вообще несу? Пусть даже молча. Какое – «не вернуться»? Чушь какая, Рид милосердный. Я случайно попадаю невесть в какие гости, меня, как полагается, кормят и оставляют на ночлег, помогают переждать ненастье, показывают диковинную – и дикую – картинку и предлагают в ней разобраться, и вот я уже принимаю решение полностью отказаться от своей жизни. Я спятила?
Шарманка воображения сыграла мне песенку про то, что может ждать меня впереди, если я окончательно свихнусь и останусь в замке. Песенка получалась довольно бестолковая. Что я знала? Герцог и, по всей видимости, еще какие-то люди раскроют мне тайну еретического изображения. Вероятно, меня посвятят в какое-то темное апокрифическое таинство, за которое, вне всяких сомнений, мне придется еще неизвестно какой ценой заплатить. И для этого необходимо оставаться «гостить» у почти незнакомого, очень странного человека. Неженатого к тому же, судя по всему. И старого! (За последнее – пороть меня, пороть.)
Но, каким бы очевидным ни казался выбор, блаженство его отсутствия было недоступно мне. Я почти слышала глубоко внутри тихий настойчивый зов, заглушавший базарную суматоху рассудка. Кто-нибудь, пожалуйста, решите за меня!
И тут меня осенило. Книга Рида! Я бросилась к «Житию и Поучениям», покоившимся на полу у самого ложа, упала на колени перед книгой, под пальцами замелькали страницы. Я искала ответ. Любой ответ. И ответ был дан мне – единственный, недвусмысленный: следует незамедлительно покинуть замок и первым делом рассказать отцу Алфину об этом гнезде ереси. Ну, в худшем случае забыть это все немедленно и навсегда. Никогда прежде я так ярко этого не сознавала: мое «правильно» и «Житийное» «правильно» могут иметь очень мало общего. Впервые в жизни незыблемая почва у меня под ногами накренилась, и первые угловатые камни заскакали по склону. Без всякой понятной цели я встала и высунулась за дверь.
Коридор был пуст и тих. Но справа на табурете я заметила поднос, который позаботились разместить так, чтобы я сразу его увидела, но при этом никак не могла сбить, если бы вдруг бросилась вон из комнаты. На подносе – небольшая накрытая супница, сыр, хлеб, гроздь винограда и яблоко. Под табуретом, укутанный в синий войлок, стоял чайник.
Только взяв поднос в руки, я увидела: за супницей прятались крохотная синяя роза и пасао, а под ними белела записка. Я поспешно внесла поднос в комнату, поставила его прямо на пол перед камином и развернула послание. В нем тонким почерком без наклона чьей-то уверенной рукой написана была одна-единственная фраза, начисто, как мне показалось, лишенная смысла: «Позвольте решению принять вас».
Я с тревогой взглянула на пасао[12]. Песок из верхней капсулы уже на две трети перебежал в нижнюю. Сыпался он тонкой, почти невидимой струйкой, но я знала, что солнце тем не менее сегодня сядет. И очень скоро.
Предложенные мне яства заслуживали куда большего гастрономического внимания, я же едва различала вкусы. Муки выбора незаметно утихли. Разумеется, я уезжаю.
Теперь все метания и колебания вызывали недоумение во мне самой, а истекшие сутки казались грезой. О нагом Господе стоит просто забыть. Разумеется, я уезжаю.
Я поискала глазами платье, в котором вчера приехала в замок, и, к своему довольно умеренному удивлению не обнаружила его. Что ж, придется ехать в этом балахоне… По дороге придумаю, как объяснить отцу свой наряд. Завершив пикник у камина, я еще раз на прощанье оглядела спальню, на ходу подобрала с подноса цветок и вышла. Привычный слуга спрыгнул с табурета, и мы быстро и молча проследовали знакомым путем до входных дверей. Уезжать, не простившись, – нагрубить, если не оскорбить гостеприимных хозяев, подумалось мне, но встречаться с Герцогом сей миг я почти боялась: я не сумею выдержать даже его взгляд, заговорить с ним – тем паче. Я замерла у порога. Всего один шаг – и я покину этот дом. И тут остро и больно сжалось сердце: эх вы, странный фион Коннер, как успели залучить меня всего за день, меньше чем за день? Вдруг более всего мне захотелось остаться рядом – еще говорить с ним, еще слушать этот голос, научиться говорить с ним, а не выпихивать глупости по слогам. Но тут слуга церемонно набросил мне на плечи плотный и приятно тяжелый плащ с глубоким капюшоном. Точно такой, как был у Анбе в минувшую ночь. Плащ герцогства Эган. Ночь герцога Коннера обнимала меня – и провожала.
Отчего-то запершило в горле. Онемевшими губами я прошептала слова благодарности. Повозка ожидала, как и было обещано, чуть поодаль от парадной лестницы, а на козлах сидел незнакомый человек, закутанный в такой же, как у меня, широкий плащ. Под капюшоном блеснули темные глаза, резкая тень очерчивала губы и скулы. Вамейн[13]! Вамейн – и возница? Невероятно. Но мне-то что за дело? Главное – чтобы знал дорогу.
– Полезайте, фиона. А за дорогу не извольте волноваться, довезу в лучшем виде. Хозяин все объяснил. – Я обмерла от неожиданности. Мой вамейн не только разговаривает, но и на незаданные вопросы отвечает. Как и все здесь, впрочем.
– Как вас зовут? – Меня накрыло сонным безразличием, и я сама не поняла, зачем поддержала разговор. Устроилась в повозке поудобнее: путь предстоял, похоже, неблизкий.
– Шальмо, фиона нола, – сказал он и ухмыльнулся.
Ишь ты. Шальмо[14]. Тень беспокойства захолодила спину. Чего только не болтают об этих вамейнах. Но у Шальмо на плечах – плащ герцогства Эган. Это обнадеживало.
Прозвенел разбитной клич на дерри, спел кнут, скрипнули колеса, и повозка, раскачиваясь, выехала за ворота, а я начисто пропустила мимо ушей, что невежда-вамейн разговаривает с лошадьми на высоком наречии.
Закатный свет озарял синий атлас у меня на коленях. Кроме дроби копыт да редкого прицокивания Шальмо на козлах, ничто не примешивалось к насупленной вечерней тишине.
Я зябко куталась в подаренный плащ, тщетно пытаясь избавиться от неизбывной горечи невнятной утраты. Хрустальное прозрачное сожаление с неслышным звоном замкнуло меня в своем ларце. Словно невесомый плоский камешек, я соскальзывала в эту глубокую темную печальную воду. Что-то вдруг тоненько треснуло внутри, и по щеке сбежала первая жгучая слеза, а за ней еще и еще. И не ведала я, что оплакивала. Наверное, долгие, как две бесконечности, годы уйдут на то, чтобы это понять. Я запишу это, я призову «друга». Это нужно сделать настоящим.
Мир рябил и дрожал в глазах, и сама я прижимала руки к сердцу, боясь, что оно того и гляди брызнет и разлетится на колючие осколки. Я не заметила, не увидела сквозь подслеповатую слюду тихих своих слез, как окошко в передней стенке приоткрылось, и голос Шальмо без всякого акцента, на чистом дерри, произнес:
– Вас же пригласили, меда Ирма.
Он протягивал мне что-то. Я с благодарностью приняла у возницы тонкий платок с серебристой искрой, поднесла его к лицу и вдруг ощутила острый, обволакивающий запах. И через два вздоха мир уснул вместе со мной.
Глава 6
Я пробудилась словно в шаге от границы собственной памяти – чистой снежной равнины, не запятнанной вообще никакими воспоминаниями. Не разлепляя век, осторожно покрутила головой. Она была легкой и, казалось, позвякивала изнутри. И тогда я осмелилась открыть наконец глаза. Ничего не поменялось: вокруг царила кромешная тьма.
Меня затопил вязкий ужас. Я ослепла? Где я? Что происходит? Я бросилась лихорадочно ощупывать себя, поднесла руки к лицу. Веки открывались и закрывались, нигде ничего не болело, но этого оказалось недостаточно. Впервые в жизни мне потребовалось осмотреть себя под одеждой, и в полной растерянности я попыталась представить, как выгляжу без зеркала – ноги, руки, бедра, грудь, шея, лицо, спина. Закрывать глаза не было необходимости – в чернильной этой темноте они уснули сами. Мятный луч внимания обежал полую бутыль тела. Все на месте, я в том же бесформенном платье, но босая. Я села, прислушалась, поводила руками вокруг.
Очень хотелось не сойти с ума. Материя, грубая и простая, – вот что удерживает на грани безумия, не дает ее переступить. Мне было мягко и тепло. Везде, докуда хватало рук, я нащупывала шелковистую ровную поверхность. Откуда-то сверху двигался теплый воздух с едва уловимым неопределенным ароматом. Движение это сопровождалось негромким ровным гулом – как в широкой печной трубе. Я осмелела достаточно – и встала. Голова тут же закружилась, пришлось опять сесть. Я двинулась вперед на четвереньках и почти сразу уперлась в мягкую стену.
Очень скоро я поняла, что нахожусь в некотором замкнутом со всех сторон пространстве, обитом чем-то мягким. Оно круглое, вроде колодца шагов пять в поперечнике. Наконец я смогла обратиться к вопросу, назойливо стучавшемуся в сознание: где я? Память, как только ей дали волю, ринулась вешним паводком. Вамейн Шальмо! Платок! Я в плену!
Меня прямо-таки подбросило на ноги. Где здесь дверь?! Спотыкаясь на мягком полу, я обежала пространство моего заточения несколько раз по кругу, ощупывая стены. Никаких оконных ниш, дверного проема, хотя бы какой-нибудь щели в стене или полу. До потолка, разумеется, не достать – даже в прыжке.
– Э-эй! Кто-нибудь! – возопила я. Мой крик утонул в обивке темницы. Даже эхо не вернулось. – Кто-нибудь! Выпустите меня! Именем Рида, немедленно, я требую!
Все звуки впитывались, как в вату. Я пленница – но чья? И зачем? Что им – кому? – от меня нужно? Сколько раз кувыркнулось солнце с тех пор, как я поднесла к лицу тот злосчастный платок? Что со мной сделают? За какую темную неведомую семейную тайну я должна заплатить? И чем именно? Безответные вопросы тарахтели в голове. Я не знала даже, чего мне бояться, и от этого бесформенное слепое ожидание делалось еще более тоскливым и тягостным.
Неосязаемая, неизмеримая, сочилась сквозь меня лава времени.
Иногда я вскакивала и принималась метаться. Несколько раз снова выкрикивала что-то, угрожала, просила, но сами звуки, рвавшиеся из горла – бессильные, бессмысленные, – заставили меня умолкнуть. Через небольшую вечность показалось, что рано или поздно произойдет хоть что-нибудь, и все прояснится. Но эта уверенность прожила недолго – ее затопило новой волной страха, затоптало приступом лихорадочных метаний средь невидимых мягких стен. А еще чуть погодя простая плотская потребность тела, начинавшая жечь промежность, затмила любые прочие порывы. Я не могу мочиться там же, где сижу. Рид Милосердный, какое унижение! Но тут сверху, с неосязаемой высоты, раздался человеческий голос, от которого у меня едва не выскочило сердце.
– Фиона нола Ирма, слушайте внимательно. – Говоривший произносил фернские слова с легчайшим акцентом, который я не могла распознать, как ни силилась. – Вы в полной безопасности, вам ничто не угрожает, здесь о вас заботятся.
Вопросы умоляли наперебой выпустить их, и я безуспешно пыталась выбрать один, самый главный.
– Я не отвечу вам, фиона нола, не спрашивайте – не отнимайте время у нас обоих. В этих покоях вы пробудете недолго… – (так и сказал – покоях!) – …но сколько – будет зависеть от вас. Еды и питья вам достанет. Сосредоточьтесь, я расскажу, как вы сможете утолить некоторые иные свои нужды. Пройдите вдоль стены покоя. Вы нащупаете, если поднимете руку повыше, небольшой участок, свободный от ткани. Надавите, и откроется ниша, где вы обнаружите необходимые туалетные принадлежности. Там же вас будет ждать свежее платье, а то, что на вас, складывайте туда же. Остатки ваших трапез – в ту же нишу. Добро пожаловать домой, меда Ирма… – Голос вдруг потеплел, утратил бесстрастность. – Теперь отойдите к стене, вам доставят все необходимое.
Не предполагавший возражений тон моего тюремщика совершенно завораживал. Я сделала пару шагов в сторону и прижалась к теплой ткани. Пять вдохов и выдохов – и пол у моих ног мягко прогнулся: передо мной опустилось что-то крупное и тяжелое.
– Эй! Вы еще там? – крикнула я вверх без особой надежды. Мне никто не ответил.
Я осторожно приблизилась к предмету на полу. На ощупь это был большой увесистый сверток. Развернув его, я перебрала содержимое. Пара запечатанных круглых бутылей, кубок, россыпь фруктов и орехов, хлеб, обернутый в тонкую тряпицу с аккуратно обметанными краями, точно так же обернутый мелко нарезанный сыр. Слепое мое тело, способное лишь прикасаться и обонять, отозвалось попросту, едва ли не по-детски: я голодна! – и вдруг… Меня почти болезненно пронзил мучительный восторг: я – живая! Внезапно совсем не знакомая самой себе, я словно впервые раскрыла рот, неведомые пальцы положили на язык виноградину, чужой зев сомкнулся, и сладкий сок потек в бездонную пропасть заново разверстой гортани.
Глава 7
Шли дни – долгие или краткие, я не могла оценить, ибо ни один луч света не пробивался в мои «покои». Я не сразу поняла смысл этого слова, но со временем, хоть и не без сопротивления, покой проник в меня. Не знаю, сколько истекло аэна, дней или недель, но я уже прекратила бесноваться, рыдать, бросаться на стены, колотить в пол и выкрикивать в незримый потолок угрозы, проклятия и мольбы.
Молчаливые стражи кормили и поили меня так, словно знали потребности моей утробы. Я засыпала и просыпалась, когда того желало мое тело. Я обращалась к Риду. Читала наизусть, вслух и про себя, из «Жития», но значение священных слов постепенно выветривалось, как духи из забытого флакона. Так рассеивается смысл много раз повторенной скороговорки. И я думала. Думала обо всем на свете, во всех мыслимых настроениях, в любых выражениях и с любой силой, непрерывно, изнурительно. Невозможно вообразить такого безбрежного, неудержимого мыслеизлияния внутри обычной человеческой головы. Я, кажется, протосковала всю отпущенную мне тоску. Подолгу под сомкнутыми веками царил образ моей матери. Ушедшей так рано. Как никогда прежде хотелось мне ее объятий, ее поцелуев, и мука этой потери жгла меня медленным, коптящим пламенем. Я видела отца, друга и сурового наставника, всегда такого нежного и требовательного – и вот он, потерянный, с пустыми глазами, отвечает невпопад. Его руки закрывают маме глаза, бродят по ее восковому лицу, опустелому в смерти. Уголья бархата на всех зеркалах. Как тогда обходила я серые залы фамильного замка, наполненные безмолвными скорбными дядьями и кузенами, так сей миг я скользила по анфиладам пыльных, уже таких ненужных мыслей: любила ли меня мама, любила ли она отца… Я созерцала ритуалы родства, и сотни сентенций, одна другой запутаннее, натекали на позеленевший подсвечник ума. И от этого тоскования мне сводило зубы.
Но и оно длилось вполне конечную вечность. Мысли сначала были моими собеседниками, потом единственными друзьями, потом докучливыми гостями, потом надоедливыми мухами, а потом затхлым, изжеванным в прах пергаментом. Как же я скорбела, что прожила такую краткую жизнь! Не сожалела, что посажена в черный ящик невесть кем, неизвестно насколько и зачем, отнюдь: мне было жаль, до чего мало досталось мне мысленно обгладывать.
И вот, после многих снов и бодрствований, тишина и пустота в голове стали вожделеннее, чем возня этих нескольких нелепых мосластых мыслей. Оцепенение окутало мне тело сизым полупрозрачным дымом. Сама не заметила, как научилась пребывать в полной неподвижности: на границе сна и яви наступало блаженство тишины, недоступное в суетливых жестах, в мелкой докуке. Манеры и приличия, обретающие жизнь и смысл лишь при свидетелях, стали казаться ничтожными, смешными: никто здесь не видел меня, и я раздевалась донага и позволяла себе облекаться одним лишь воздухом.
И вот наступил «день» – или «ночь», – когда после моего «тихого лежания» я не встала поесть. Я покоилась в совершенной бездонной тишине, мне было тепло, не хотелось ни еды, ни питья, тело не просило испражняться, не болело и не чесалось, а словно дремало без снов. Сердце тихо и мерно билось в груди, еле заметный выдох следовал за еле заметным вдохом – и я повлеклась за этой слабой рябью.
Вверх, вниз, вверх, вниз. Полнота, пустота, полнота, пустота.
Я ввинчиваюсь мягкими кругами в пустоту внутри и снаружи, как осенний лист, парю в неведомой, но безопасной глубине. Все дальше и дальше.
Пустота, полнота, пустота, полнота, пустота…
Вдох почти не нужен.
Только выдох.
И это тело расходится в темноте, словно капля вишневого сока в бокале с водой. И чем оно больше, тем легче и легче.
Тело слезало с меня змеиной кожей, растворяясь, как весенний туман, и, если бы в покои мои долетал хотя бы вздох рассветного бриза, не осталось бы и следа того, что все эти годы я обмывала, облачала, кормила, катала верхом и ублажала сном и явью.
В ослепительной тьме с храмовым трепетом вижу, что я – гость в этом песочном замке. Мерно бьющая крыльями хрустальная птица моей жизни поймана чьей-то рукой и посажена в эту чýдную клетку. Чьей рукой? Чьей? Я боюсь спрашивать вслух. Потому что одна-единственная нота голоса может развеять тело без остатка. И еще потому, что мне вдруг стало страшно услышать ответ.
Но и этот вопрос поблек – его вытесняет, затмив собой все остальное, прохладное свечение, и мое сердце бьется двусложно: кто здесь? Тело сброшено, мысли выгорели дотла, мне больше нечего отдать. Слущиваются чешуйки – одна за другой. Лепесток за лепестком – их тысячи – я обрываю белый пион на очень тонкой ножке. Я, белый пион с тысячей лепестков, сбрасываю одежды: мои сны, и неясные образы, и фантазии без черт, мои нерожденные звуки, мои пелены безмолвия. Вращается, покачивается в абсолютной пустоте влажный белый пион, и падают, падают, падают, кружась, лепестки, растворяясь, оставляя тень тени карамельного аромата. Облетает снег одежд. Отец всех звуков, тонкий звон отрешения лепестка от цветка, рекой затопляет все слышимое от края до края. Бесконечно медленно, вне всякого времени, истончается облаченье бутона… все крепче, острее аромат. Пиона уже почти нет, он – растаявшая горсть тленного растраченного серебра. А я – все явственнее. Ах, где же я? Развеиваются последние лепестки, и время с нарастающим утробным гулом – останавливается.
Так где же, кто?
Все туже время, все шире, гуще и легче пространство.
Все – дрожь и гул. Дрожь. Гул.
– Фиона нола Ирма, время пришло! – Огромный, необозримо огромный голос срывает одним махом последнее осеннее белое золото и бросает в небытие. И я успеваю узнать: я все еще есть! – и вот уж беснующееся пространство с оглушительным грохотом срывается вниз по камням, больно и немедленно воссоздает мое тело. Из темноты и аромата. А сверху, кружась, мягко ложится на пол воздушный шелковистый платок.
– Отойдите к стене.
Как это?
Но вот я уже отошла. Как же так?
Густая плотная широкая сеть бесшумно опустилась к моим ногам.
– Ложитесь в середину, свернитесь клубком. Завяжите глаза: вам вреден яркий свет.
Я есть отстраненное удивление, исполняющее указы.
Сеть дрогнула, подалась вверх – медленно и без рывков.
Прошло одиннадцать спокойных вдохов и выдохов, и три пары рук бережно подхватили меня, извлекли вместе с моим телом из паутины. Нас поставили на ноги и взяли за руку.