– Йошка, – говорит наконец он. – Мать твою, Йошка. Как же так, а. Ты же был лучший на курсе. А может, вообще самый лучший – из всех выпусков, за все годы. Некоторые профессора так говорили, я слышал. Ты же, в отличие от всех нас, мог выбирать любую жизнь. Вообще любую, какую захотел бы.
– А я и выбрал какую хотел.
– Правда, что ли?
– Правда.
Новая пауза так щедро заполнена вороньим гвалтом, словно птицам поручили продолжить беседу, пока люди курят и молчат.
– Я много лет жил, как хотел, – наконец говорит тощий Йошка. – Грех жаловаться. Объездил полмира. Для тебя это, знаю, пустяки, дурная суета, а для меня – самое важное. Быть везде, видеть и слышать все, играть – для всех, кого бог пошлет. При всяком удобном случае. Я играл в захолустных оркестрах и шикарных кабаках. На деревенских свадьбах и на палубах круизных лайнеров. В ночных клубах и на туристических улицах, в студийных подвалах и на городских крышах – по ночам, пока все спят. Чего только не было, Адам. Чего только со мной не было. Порой спал где и с кем попало, а порой на долгие месяцы запирался от всех в первой попавшейся съемной конуре. Деньги тратил без счета, не жалея, свои и чужие. Но и окурки на улицах собирал не раз. Видишь, у меня с собой банка из-под китайского чая? Это чтобы их потрошить. Докуривать за чужими всегда брезговал, а в самокрутки – ничего, сойдет… Зато и настоящих кубинских сигар я выкурил больше, чем ты съел пирожков с капустой. Хотя, уверен, их в твоей жизни было предостаточно. Твоя мама их знатно пекла. И Ляльку наверняка научила. Скажешь – нет?
– Научила, конечно. А ты не думал, чем это может кончиться? Вся эта твоя развеселая жизнь?
– Конечно, не думал. Зачем думать, когда и так знаешь? Но другой жизни мне не было надо, вот в чем штука, дружище. И если ты считаешь, будто я сам выбирал, каким уродиться, ты ошибаешься. Во всяком случае ничего подобного не припомню.
– Жаль, что так все вышло, – вздыхает усатый. – Очень жаль, Йошка. Не тебя лично. Вообще – жаль.
– Ты погоди, – говорит тощий. – Вот буквально минуту погоди, а потом жалей, если сможешь.
Жестом фокусника достает из-под плаща футляр, из футляра – кларнет.
– Ого. Когда это ты духовые освоил?
– Ай, чего я только не освоил. Рояль за собой по свету особо не потаскаешь. И это, знаешь, даже к лучшему. После шести-семи инструментов начинаешь понимать, что можешь вообще все. Это как проснуться и обнаружить, что говоришь на всех языках, включая птичьи и звериные. Вернее, что отныне все языки – один язык. Для тебя. И для тех, кто окажется рядом. А теперь послушай, что я тебе скажу, Адам. Просто послушай.
…Он подносит кларнет к губам. Начатая было Мессиановская «Бездна птиц» внезапно сменяется «Голубой рапсодией»; в какой момент заканчивается Гершвин и начинается импровизация, определить не может даже Адам, опытнейший концертмейстер, выдающийся авторитет.
Выдающийся авторитет сидит на лавке, закрыв лицо руками, потому что сам не знает, смеется он или плачет сейчас, когда твердая скорлупа неба вдруг треснула над его головой, и звук стал светом, свет – ангельским смехом, а смех – благодатным огнем, который, оказывается, был всегда, внутри и снаружи, везде, всем.
Тощий Йошка играет долго. Четверть часа, почти вечность.
Потом они молчат. И это тоже вечность, но другая. Не такая пронзительная. Но, как и музыка, совершенно необходимая. Хотя бы для того, чтобы наскоро заделать трещину в небе. Косметический ремонт, утешительная иллюзия. А все равно.
– Я больше не знаю, кто из нас дурак, – наконец говорит Адам.
– Да нечего тут знать, – безмятежно отвечает Йошка. – Оба дураки. Но это не беда, людям так положено.
– И еще я не знаю, какого черта я – не ты, – горько добавляет Адам.
– Не факт, что тебе понравилось бы.
– Сам знаю, что не факт.
– Тебе совсем не надо быть мной. Ты и так самый лучший. Ты умеешь слушать, как никто. И всегда умел. Только поэтому я тебя и разыскал. Я сейчас очень хорош, дружище. Не знаю, почему именно сейчас и сколько еще мне отпущено, но сегодня это – так. Поэтому мне позарез нужен слушатель вроде тебя. Чтобы смысл, заключенный во мне, не растратился совсем уж впустую, пока я играю на рассвете для голубей и ворон. И вот сбылось. Я играл, ты слушал, все у нас с тобой получилось, дружище. Теперь мне вообще ни черта не страшно. Пусть приходит зима. Плевать.
– Я пригоню тебе грузовик дров, – говорит Адам. – Знаю, где дешево взять, сосед кума ими как раз торгует, уступит по знакомству. У тебя хоть есть, куда складывать?
– Во дворе полно дурацких дровяных сараев, – безмятежно отвечает Йошка. – Какой-то из них наверняка мой. Надо будет спросить соседей.
Улица Аугустиону
(Augustijonu g.)
Билет и чемодан
– По-моему, тебе пора в отпуск, – говорит Нёхиси.
Это, во-первых, чистая правда. А во-вторых, конечно, полная чушь. Какой может быть отпуск?! Еще чего.
– Еще чего, – огрызаюсь я. Вслух, чтобы было понятно: это не случайная вздорная мысль, рожденная духом противоречия, а моя официальная позиция.
Но Нёхиси моя официальная позиция до одного места. Он настойчивый.
– Ты на себя в зеркало посмотри, – говорит он. – Если, конечно, в городе найдется хоть одно настолько безумное, что согласится тебя отражать. А жаль, зрелище поучительное. Ты же зеленый уже!
– Не уже, а еще. Я, если ты не заметил, с мая зеленый. Как минимум раз в неделю. Обычно по вечерам.
– То-то и оно что с мая, – вздыхает Нёхиси. – Никогда еще с тобой такого не было, чтобы дурацкая шутка затягивалась так надолго… Эй, это что за нелепое недоразумение прямо перед моим носом? Откуда оно взялось?
– Это кулак, – объясняю я. – Мой. Одна штука. Не настолько пудовый, как хотелось бы, но уж какой есть. Я тебе им грожу.
– Ясно, – кротко кивает Нёхиси. – Ладно, хорошо, не дурацкая. Но и остроумные шутки обычно надоедают тебе после первого употребления. Повторяться ты не любитель.
Это, кстати, чистая правда. Но зеленеть мне почему-то пока не надоело. Этот цвет лица меня неизменно смешит.
– Черт знает что с тобой в последнее время творится, – снова вздыхает Нёхиси. – По-моему, ты слишком много работаешь. И почти перестал развлекаться. Хотя развлекаться – и есть твоя основная работа. Такой вот удивительный парадокс.
– Погоди. Как это – перестал развлекаться? А чем, по-твоему, я занимаюсь по сто сорок восемь часов или сколько их там в этих дурацких сутках, которыми здесь зачем-то измеряют время?
– Всего двадцать четыре. Согласен, что маловато, но продолжительность суток не в моей компетенции. Извини.
– Вот сколько есть, столько и развлекаюсь. Не покладая верхних конечностей и временами задействуя нижние. Что не так?
Нёхиси молчит, но столь выразительно, что крышу заброшенного двухэтажного дома на улице Аугустиону, где мы сегодня засели, окутывает влажный, густой, совершенно осенний туман, а температура воздуха резко понижается с плюс двадцати четырех до примерно семи. Но все-таки выше нуля. И на том спасибо.
– Прорехи, которые ты оставляешь в реальности, становятся все шире, – наконец говорит Нёхиси. – Но валится из них на наши головы, по большей части, какая-то па… Ладно. Скажем так, не настолько забавные штуки, как раньше. То есть вообще не забавные. Как магнитом их сюда тянет. И это совсем не смешно.
Я начинаю понимать, что разговор, который я считал дружеским трепом, как-то незаметно превратился в производственное совещание. В ходе которого мне делают самый настоящий втык. Тоже, надо понимать, производственный. Интересное ощущение. Отчасти даже прельстительное – свежестью и остротой.
– Ты почти перестал вытворять бесполезные глупости, – продолжает Нёхиси. – Как будто – типун мне на язык! – вдруг повзрослел. И разлюбил свои лучшие игрушки. Это, конечно, можно понять, ни одно сердце в мире не безразмерно, даже твое. А все-таки моста через Вильняле напротив Бернардинского кладбища мне жаль до сих пор. Такой был отличный почти общедоступный путь к новой судьбе; не удивлюсь, если кратчайший во всей Вселенной. И тайная лестница во дворе на Бокшто, спускаясь по которой практически каждый получал небольшой шанс угодить прямо в Тонино кафе, теперь закрыта на ремонт. Для завсегдатаев, понятно, невелика проблема, у них свои тропы, но этой твоей замечательной лотереи для случайных прохожих больше нет.
– Мост я не разлюбил, а просто не удержал, – признаюсь я. – Всего на несколько дней отвлекся, перестал по нему гулять, а оказалось, мое внимание было не одной из множества опор, как я думал, а последней, единственной. Мне самому очень жаль. Но что касается лестницы у Тониного кафе, поверь, все только к лучшему. В последнее время там стали появляться чрезвычайно неприятные визитеры. Приходить приходили, но не видели ничего, кроме пыльных руин. Даже музыку не слышали, прикинь. От их невидящих взглядов штукатурка над барной стойкой трещинами пошла. И угадай с трех раз, кого припахали шпатлевать стены? Тоже, конечно, взглядом. Но все равно тяжелый физический труд. Терпеть не могу такой ерундой заниматься. В общем, я рассердился и прикрыл лестницу. Временно. Когда остыну, снова открою. Ну или не открою. Поглядим. Как пойдет.
– Ладно, – неохотно соглашается Нёхиси. – Ежедневно шпатлевать стены и правда невелика радость. Но ангел-то чем тебе не угодил? Отлично смотрелся в арке на Ужупе со своей трубой и добросовестно отменял личный конец света для каждого, кто проходил там в трудную минуту. А красный самолет с улицы Тоторю?..
– Да почему сразу «не угодил»? Они просто улетели – и ангел, и самолет. Все, что наделено крыльями, имеет полное право летать. Пришлось им немного помочь – просто ради торжества целесообразности формы. А ребята, понятно, вошли во вкус. Не силой же их теперь возвращать.
– Силой не надо. Да и проблема не столько в том, что их больше нет, сколько в твоем настроении. Что нового появилось в городе за последний год? Четыре бездонные пропасти, очередной филиал Серого Ада аж с тремя роковыми закусочными – вот уж чего от тебя никто не ожидал! – и этот жуткий трамвай, курсирующий по Пилимо…