Делая новый вывод, прислушивался к внутреннему ощущению, а ответом всё чаще была тишина. Еремееву не было никакого интереса в моей возне. И тогда я принимался за дело с удвоенной энергией.
Получил отпущение…
Продираясь сквозь дебри материала, выдумывая попутно половину, вдруг столкнулся с фамилией Юдин. Егор Юдин.
Я же слышал о нём раньше. Озарение походило на пропущенный удар в голову.
Сдуру ухватился за второстепенные линии. Предпочёл довольствоваться малым, хотя Еремеев уже указал верный путь. Мне бы только барахтаться вокруг интересного лично для меня – разрыва Еремеева с сыном. А причина разрыва так и осталась зашифрована.
И вдруг знакомая фамилия.
Я же слышал эту историю раньше!
«Литера» – издательство, основанное Еремеевым, подбирало издательский портфель, ориентируясь на маститых авторов. Непреложный закон, пока Еремеев оставался в силе. Но когда у издательства начались финансовые проблемы, Еремеева оттеснили.
Чтобы не разориться, в «Литеру» приманили Егора Юдина – восходящую литературную звезду. Молодой да ранний писатель, успевший прогреметь эпатажной книжонкой и столь же вызывающим поведением.
Выходит, именно этому решению противился Еремеев.
Юдин меня не интересовал. А вот ссора отца с сыном наполнялась красками и становилась куда более понятной. Сын совместно с компаньоном отца пытались выжать Еремеева из издательства. А компаньона звали…
Поддавшись озарению, я захлопнул книгу и увидел на обложке фамилию автора – Бахрин.
Старый друг Бахрин. Настолько неубедительный, что фамилия всякий раз выпадала из поля зрения. А ведь именно он основал с Еремеевым издательство.
Я листал книгу, пытаясь теперь выудить информацию о Юдине. Но ничего не мог отыскать. В книге не упоминалась эта фамилия! Через меня проходили две реальности, перетекавшие одна в другую. И я отыскивал осколки каждой в каждой.
Но как в действительности поверить, что могу черпать подробности чужой жизни прямо из воздуха?!
Я защищался. Выискивал в памяти любые упоминания появившейся из ниоткуда фамилии. Наверное, даже нашел кого-то. Смутное представление о каком-то приятеле или знакомом знакомого, которого когда-то встречал. Во всяком случае, это лучше, чем мысль, что посторонний человек транслирует через меня свою жизнь.
Я рассмеялся шальной мысли.
Это никуда не годилось.
Напротив! Это я был здесь летописцем, Я!
Это я своим вторжением заставил Еремеева пересмотреть старые связи. Я был скульптором, ваявшим нового человека из глины. Однако каждый раз, когда приходилось отпускать голема и прощаться до следующего сеанса, не мог не открыть книгу на первой странице. И там видел черно-белое лицо. Лицо, которое когда-то было моим.
И меня осеняло.
На считанные мгновения удавалось выйти из гипнотической связи, и я видел происходящее со стороны. Компьютер бывал уже тогда выключен, но я запросто восстанавливал по памяти ячейки картотеки, перебирал каждый написанный лист. Иногда казалось, что тот или иной штрих взят целиком от меня, правдивый и точный; а временами давило изнутри смехом от глупейшего несоответствия. От того, что сделал из Еремеева тряпичную куклу. И нет, не старался воспроизвести себя. По крайней мере, не было глубинного позыва, а было только желание вдоволь посмеяться над собой. Сделать саму цель вахты недостойной шуткой, детской шалостью.
Выносил приговор. И приводил в исполнение в зале суда.
Да уж, вволю над собой поиздевался. Думал, тем самым выбью любое сопротивление.
И раньше приходилось участвовать в травле. Когда не можешь остановиться. Жертва нелепо смеется, выдавая происходящее за недоразумение, шутку. Такая защитная реакция. Но коль скоро найдёт силы поднять глаза, увидит, что никакой ошибки нет. Присутствующие именно это и имеют в виду. Ситуация становится непоправима. Пока отвечаешь, так и будут травить – сильнее, сильнее… Только когда доходишь до конечной точки, – срываешься, демонстрируя толпе слёзы или визгливый гнев слабого, только тогда лопается невидимая тетива. Одним перестаёшь быть интересной жертвой; немногочисленным другим порванная веревка хлещет по щекам и заставляет поменяться с тобой местами. Они уже бегут за тобой с извинениями… Тем страшнее, что сам ты не стал лучше, и выходит, что унижавший унижается перед униженным. И от этого только хуже, это тянет на дно обоих.
В одно утро тот – слабый – не показался с утра, когда я умывался перед зеркалом. Он отделился от меня, отделался. Не было больше утра. Мы перетекали без очерченных границ из одного состояния в другое. Дела нанизывались погашенными чеками на гвоздь – каждое последующее прибивало предыдущее книзу.
Та часть меня, что ещё несколько дней назад демонстрировала напоказ силу, запаниковала и потеряла бдительность.
Затравленная же в глубине жертва неожиданно приподняла голову.
Вечером сидел за компьютером. Работа вот уже несколько дней потеряла цветность. Приходилось выжимать из себя каждое слово и бороться за него, когда в конце сеанса я порывался всё стереть, вымарать.
Не успел ни о чем подумать, а уже собрал всю картотеку и нажал на кнопку удаления.
Куратор, разумеется, предугадал такой ход событий и запретил системе удаление данных.
Попробовал ещё несколько способов, так ничего и не вышло.
Отпрянул от экрана, кружил по комнате. Потом закинул ногу на табурет и всматривался невидящими глазами в голубое свечение. Чувствовал, вызревает бунт. И в то же время ясно осознавал, что объект и субъект бунта слиплись единым комом, и уже сам этот бунт управлял телодвижениями против воли.
Это взбесило. Я разъярился. Схватился за монитор и снял с насиженного места. Провода безвольно опали, выдернутые из гнезд. Кажется, тяжело дышал и слышал, как дыхание пульсирует за ушами и заставляет их гореть от стыда.
Глаза разбегались по комнате, ища, куда опрокинуть ящик. Уже готов был выскочить вон и разнести монитор камнями, палками. Руки отяжелели. И эта тяжесть отрезвила. Вернула самообладание, отвлекая мозг от бесконечного повторения цикла.
Я засмеялся. Не победным смехом силы, а истеричным протяжным смешком. Чуть было не выронил ношу из рук, содрогаясь всем телом.
Но теперь уже ни в коем случае не позволил бы такого кощунства; оберегал монитор как родное дитя. Подставил колено и поддержал, перехватываясь поудобнее руками.
Когда установил на прежнее место, был спокоен, но выхолощен до предела. Не осталось больше ни сил для сопротивления, ни возможности даже вызвать его в себе.
Еле стоя уже на ногах, доковылял до дверей, спустился к берегу и широко размахнувшись, зашвырнул книгу в озеро.
Глава 2
#1
С того дня всё поменялось.
Чётко обозначились границы до и после.
Разумеется, я не считал ворох отпечатанных страниц формой жизни и не наделял их душой. Но отныне рядом поселилось сомнение. Я вскрыл конверт и вычитал в корреспонденции, что отныне ментальный должник. Что на мне поставлена сургучная печать, а имя балансирует в гроссбухах. Чтобы быть при случае извлечённым на свет.
Дни превратились в пытку.
Ускользал от любого мало-мальски значимого дела. Если бы не стихийные наезды куратора, давно бы себя запустил. Ощущая перед ним ответственность за человеческий облик, исправно брился и умывался по утрам. А всё выходящее за рамки этих обязанностей игнорировал или растягивал до последнего.
К примеру, стал скудно питаться.
В первые недели вахты получал удовольствие от готовки. Несмотря на скудные условия, мог всё утро кашеварить или возиться с чайником. Оставлял настаиваться, а сам уходил на прогулку. И бродил, пока пальцы ног не начинали просить пощады. Тогда возвращался к ставшему родным порогу и с удовольствием пировал, раскрасневшийся возле печки.
Теперь же питался скромно. Заваривал крупы. Поначалу с консервами. Да ещё чередовал для разнообразия. Затем и от этого отказался, а просто распаривал в воде и подолгу жевал без былого аппетита. Непоправимо больной.
И от этого вдруг не сделалось хуже или бесцветнее.
Через короткое время открылся неисчерпаемый запас ароматов и вкусов в простой гречневой каше. А чай стал настоящим эликсиром. Теперь я совершенно точно знал, сколько отстаивать кипящую воду, как подготовить к заварке чайник, какие листья и специи можно положить.
Заново обрастал смыслами, обнулив имевшиеся. И теперь уже не боялся грядущей встречи с зародившимся сомнением.
Был готов ко всему.
#2
Кажется, не слишком подробно рассказал о кураторе. А если и упоминал раньше, наверняка мельком или, наоборот, пространно и в возвышенных тонах.
Мы познакомились на той же больничной койке.
Он зашёл в палату и обвёл всех взглядом. Поначалу показался очень важным. В больничном халате поверх свитера походил на врача. Под свитером, конечно, рубашка. Выглядело это старомодно, по-докторски. О чем он, вероятно, не догадывался, и потому надел ещё и шерстяные брюки серого цвета. Если бы не бахилы поверх обуви, я, пожалуй, и не воспринял бы его так серьезно.
Да, зашел в палату и озирается по сторонам. Взгляд порхает по лицам, похожий на солнечный зайчик. В ответ либо жмуришься, либо с кривцой улыбаешься. Подумал, выбирает из нас зачем-то. Оказалось, пришел именно за мной. И надо сказать, точно меня определил из всех, кто лежал в палате.
Представился следователем, предложил размяться. Я ни слову не поверил, но согласился. Попробовали бы вы не согласиться. Тогда уже оклемался немного и мог ходить по коридору от окна до окна.
Мы неторопливо шли и переговаривались.
На следователя совсем не похож, это точно. Чересчур задумчивый, отстранённый. Следователей совершенно не так представлял: прут напролом, не считаясь с чувствами. Выполняют работу, да. Куратора не интересовали ничьи чувства, это я тоже понял; он проявлял другого рода интерес, и это подкупало. Если, конечно, готов пойти на подобную сделку.
Да, определенно, врач.
И я старался донести до него события того вечера. Восстановить во всех подробностях, на которые был ещё способен. Конечно, темнил. Совсем не хотелось выставлять тех ребят в неверном свете. Ведь уже понял, что не из милиции.
Это было игрой для обоих. Ему быстро наскучило, и он сказал:
– Ладно, Андрей, это глупо.
Я впервые увидел его улыбку, направленную чуть внутрь. Сложно объяснить такое! Просто он всегда выпадал из окружающей действительности. Например, заходите в комнату, где полно народу. Люди держатся кучно, но всегда есть один выпадающий вон. Обычно его несложно отыскать и по внешним признакам: тот старомоден, та гротескна, этот без всякой меры усреднен. А куратор выпадал не внешне, а изнутри. Да так, что через короткое время начинало казаться, что выпавший рядом с ним – ты.
Самое большее, на что меня хватало, – быть неразумным ребенком. Нужно же как-то реагировать на его мягкое вмешательство; а когда вмешательство бывает чересчур мягким, ты сам мякнешь и уже ни на что не годишься со своими ухищрениями и притянутыми силком мыслями.
Нет, никакой не следователь.
– Вы о чем? – переспросил я, стремясь не сдать сразу игру.
– Андрей
Да, вот так просто.
– Зачем Вы пытаетесь выгородить нападавших?
Кажется, после этого вопроса я поплыл. А он заметил и надавил:
– Есть свидетели, которые утверждают, что напали Вы, Андрей.
Я посмотрел на него в упор.
Разумеется, он и не подумал отвести взгляд.
Тогда я не выдержал и подхватил его под локоть. Мы проходили мимо телевизора. Там собрались, кажется, все ходячие. Головы отвернулись от экрана и теперь разглядывали странную картину. Я тянул, а он стоял на месте, неподвижный.
Посмотрел на мою руку, и я отстранился.
– Пойдёмте, здесь громкий телевизор. – Сказал ему, как ни в чем не бывало.
Возле лифтов нашёлся удобный закуток. Он сел на подоконник и сложил руки на коленях. Изредка по делам пробегали медсестры. Всякий раз здоровались с ним, и я окончательно уверился, что он здесь работает.
Отсюда же и интерес к моему избиению.
Отпираться было глупо, и я рассказывал всё. Куратор слушал внимательно и направлял разговор с той же мягкостью. Когда я стопорился или путался в деталях, он поддакивал и играл на меня. По мелочи, но этого хватало, чтобы симпатия разрасталась до циклопических размеров.
Он видел меня насквозь, а именно от себя настоящего я и спасался в разговорах с соседями по палате. Поэтому при появлении человека, который мог так запросто считывать мою судьбу, почувствовал всю слабость положения. И встал на задние лапки. Это была особая симпатия с душком, которая ещё не раз давала о себе знать в дальнейшем.
Когда договорили, куратор проводил меня до палаты. Перед дверью придержал.
– Не грусти, – сказал он.
Ушел.
Я уселся на койку. Всё ещё под впечатлением. Не знал, чем себя занять.
Сосед это заметил и сказал:
– Хороший у тебя старик.
– А? – Задумавшись, не сразу догадался, что обратились ко мне.
– Твой отец.
– Он мне не отец, – возразил я.
Сосед, кажется, терял интерес. Только удивился:
– Странно, – сказал. – А чего ж тогда высиживал всё время, когда тебя только привезли? Разговаривал, что-то рассказывал.
Остальные прислушались.
– Чудак! – Подытожил сосед.
И остальные хмыкнули, соглашаясь.
Вот такой был мой старик!
#3
Теперь становился мифической фигурой, сотканной из противоречий.
Во-первых, изоляция сделала его желанным гостем. В то же время я боялся и помыслить о его приезде, чувствуя, что в его силах запустить остановившиеся часы.
Во-вторых, в его глазах всегда подмечал ту двойственность: одновременно и считается с тобой, желает помочь; и в то же время сожалеет, что перед ним ты, а не кто-то другой.
О, я прекрасно знаю, откуда берется это ощущение.
Помню, явился в зал суда. Решался вопрос о разводе. Все уже были там. Вика зачем-то притащила Сашку. Я шутил и веселился – смех всегда помогает, если ты в ужасе. Не знал ещё, что вопрос решенный.
И не унывал, даже когда суд отнял ребенка. Постановил, что довольно и одного свидания в месяц. Не унывал, да. Перехватил Сашку после заседания, и пока жена подписывала бумаги, рисовал картины. О том, что не брошу, не оставлю. Мальчишка слушал, наклонив голову. А я не сразу и понял, что держу его за локоть. Он, главное, думает, что на него ополчились, ругают. Поэтому кивал и соглашался. Я не унывал. Мне этого было мало, хотел, чтоб он смотрел в глаза. Думал, так скорее поверит.
Повернул лицом к себе и увидел это выражение.
Никого не виню! И не верю, что за месяц, пока лежал в больнице, сын успел поменять ко мне отношение. Да даже если Вика что-то ему втемяшила! Скорее, этот взгляд говорил, что Сашке уже любой исход по душе, лишь бы его не хватали вот так за локти и не перетаскивали канатом. Парень просто устал!
А я неправильно понял. Подумал, он хочет, чтобы я оказался другим человеком. Потому, что и сам хотел этого больше всего.
И куратор этим пользовался. А может, вызывал эти мысли, сам того не ведая. Но им некуда было устремляться. Поэтому всякий раз они подбирались чуть ближе, а я безрезультатно от них двигался.
Впервые за долгое время вспомнил о Еремееве.
Когда выкинул злосчастную книгу, наметившаяся с ним связь разорвалась.
Вот, что бы мне сейчас точно помогло.
Да, кажется, я упустил из вида ещё один сон, который увидел в то время.
#4
Помещение кабинета.
Возле единственного окна стоял широкий стол. Столешницу целиком накрывал лист плексигласа, под которым красовались разного размера, формы и цвета записки. Всё, что могло помочь творческому процессу. В углу стояла печатная машинка, укрытая цветастым полотенцем. Здесь же – стакан с карандашами и ручками, стопка чистых листов и кожаный переплет с исписанными страницами.
Видел стол в мельчайших подробностях; а примыкающие к нему книжные шкафы едва различал. Они казались скопищем разноцветных корешков. Картинка столь расплывчатая, что могла сойти за расцветку обоев, а то и за развешанные по стенам рисунки.
Обернулся, чтобы рассмотреть вторую половину комнаты, и увидел кресло. С тумбой и торшером. А в кресле – Еремеев собственной персоной.
Сокрытый от глаз пеленой, сидел без движения; абсолютно спокойный. Но в этом измерении я мог видеть не только глазами. Переключался между двумя углами зрения. И один из них отчётливо давал понять, что за внешним спокойствием скрывается сосредоточенная внутренняя работа.
Еремеев сидел, закинув ногу на ногу, а руки держал перед собой. Пальцы широко расставлены и сопряжены попарно, образуя нечто вроде треугольной клетки. Там, в середине, бился и подрагивал какой-то сгусток. Будто Еремееву удалось вытолкнуть мысли из головы, и теперь он их сосредоточенно рассматривал.
Послышался стук.
За пределами комнаты я чувствую оживление. Извне вдоль стены слышится топот.
Еремеев вдруг пробуждается и кричит на звук:
– Если опять Бахрина принесло, не вздумай пускать. Скажи, мать ещё спит.
На мгновение шаги стихают. Сын слушает из-за двери указания отца. Потом снова снимается с места и бежит в прихожую. Слышится звук замков. Затем голоса: взрослый и детский.
Казалось, Еремеев на это короткое время снова прикорнул. Ничего не чувствую из его угла. Пока не начинает подниматься волна раздражения. И копится тем больше, чем отчётливее становятся слышны голоса. Когда раздаётся легкий стук в дверь кабинета, раздражение доходит до высшей точки и Еремеев срывается:
– Да?
Дверь откидывается в сторону. На пороге толпятся фигуры: мальчишка и мужчина. Обе искорёжены пеленой до неузнаваемости. С ребёнком, конечно, всё ясно. А взрослого могу опознать лишь по реакции Еремеева. Тот злится и с трудом сдерживается, чтобы не закричать.
Значит, передо мной – Бахрин.
– Как ты, Володя? – Спрашивает он с порога.
Ясно, что на самом деле его это совершенно не интересует и пришёл он не за тем. Не укрывается это и от Еремеева. Да он и не пытается заигрывать, а спрашивает с рывка:
– Чего тебе? Я же, кажется, просил больше не приходить!
Эта прямота делает увилки бессмысленными. Бахрин без разрешения проходит в комнату. А мальчишка так и остается стоять на пороге. Чувствую напускное спокойствие вошедшего; он готовился к этой встрече и заранее сделал над собой усилие, чтобы не реагировать на грубость. Это не обозначает уверенности. Сомнение вуалью преследует его. И заставляет изнутри вздрагивать и опасаться разговора.
– Не очень ты рад старому другу, да? – Говорит Бахрин с улыбкой.
Еремеев не меняет позы. Сидит, соединив перед собой пальцы. И теперь разглядывает сквозь них – и сквозь то, что в них заперто, – вошедшего.
– Илья, я всегда тебе рад. Был и буду. – Отвечает он, наконец. Но без теплоты, по заученному. – Только тебя самого всё меньше в том, что вижу. Ты – пущенная стрела. Поэтому и не спрашиваю, как ты, и не жду, что тебе интересен я. А хочу перейти сразу к делу.
Бахрин вглядывается в кресло. Ищет в нём старого друга. Кажется, его план вот-вот рухнет.
А Еремеев поторапливает:
– Ну, чего тебе?
Он, что, действительно не понимает?
И опять за своё:
– Ладно, Еремеев, с тобой разговаривать – легче дерьма наесться! – Говорит. – Понимаю, жизнь у тебя не сахар, но собачиться с последними друзьями…
Еремеев поворачивается в кресле, скрип подлокотников. Бахрин прерывается и тут же продолжает, чуть повысив голос:
– А пришел – раз уж тебе нужны цели – не ради тебя, а ради Кольки.
Еремеев отвечает совсем невпопад:
– Полина спит. Колька разве тебе не сказал?
Он произносит имя жены, и я чувствую в Бахрине оживление. Понимаю истинную причину прихода. И Еремеев, конечно, понимает. Мы находимся в точке пересечения. Всё, что я вижу – не воображение или сон. Это – подарок Еремеева, – то, что он позволяет увидеть.
Увлеченный знанием, совершенно забываю про мальчишку. Он на периферии зрения, ещё более расплывчатое пятно, чем раньше. Пока его не извлекает Бахрин:
– Коля, зайди, пожалуйста.
Он так ничего и не понял, поэтому ведёт себя нахально. Чем раздражает. Понятна и причина такой наглости. Бахрин обречен, он не может иначе себя вести. Здесь его последний шанс вмешаться. Хваткий и беззастенчивый, он транслирует свою участь на окружающих, чтобы только укрыться от них.
– Так вот, я пришел просить тебя, – даже и со всей нахрапистостью, Бахрин делает ударение на слове просить! – Дай мне помочь! Я увезу Полину. Ей нужно лечение. А Колька сможет оставаться с матерью, там есть школа при посольстве.
Он перечислял и перечислял как по рекламному проспекту.
– Смогу за ним присмотреть. Я бы и тебе предложил, но прекрасно знаю, что ты не сдвинешься с места.
У него было всё схвачено…
– Всё готово, я всё уладил, – подтверждал он, – нужно только твоё одобрение.
Взгляд Еремеева устремляется на сына. Черты ребенка проступают из пелены, и в какой-то момент кажется, вот-вот станут различимыми. Чувствую, как замирает сердце Еремеева, как тяжело даются ему слова:
– Уже говорил тебе. Могу повторить и ещё раз: нет!
Бахрин беззвучно пятится назад. Картинно, театрально… Оказывается у окна, ищет выхода. Опускается на стул.
– Ну и сволочь же ты!
– Да, и это мы тоже проходили, – замечает Еремеев, разглядывая бывшего друга.
– Нет. Ты не на меня смотри, Володя! Лучше посмотри на сына.
Мальчишка вот-вот разрыдается. Всматриваюсь вслед за Еремеевым в крохотную фигурку. И так же не могу понять, отчего…
Бахрин врывается, заслоняет:
– Он рассказал о вашей размолвке. Полина узнала диагноз, да? – И вдруг устраняется. – Расскажи ему, Колька!
Мальчишка всхлипывает, теряется в дверях. Не знает, что делать. Ясно, Бахрин успел сунуть всюду нос. Мальчонка разрывается. Видно, как тяжело ему даётся эта сцена. Но вдруг решается. Утирает нос, и выдает в одно слово:
– Да, я слышал, вы ругались.
Слова безобидны. Ничего не значат. Теряюсь в подлой ухмылке Бахрина, но делаю усилие и перевожу взгляд на парня.
Еремеев уже видит его глаза; задыхается, медленно водит головой. Похож на горького пьяницу – он застрял в глубине кресла и не может выскрестись из него.
Только сейчас до меня доходит. Тот Еремеев, что делится со мной воспоминанием, уже знает, чем всё закончится. И он раздавлен. Тянется к сыну и ничего не может уже поделать. Только говорит с некоторым запозданием, вынужденный повторять заученные слова:
– Вот как?
– Да! – Подзадоривает себя ребенок.
Бахрин всё так же сидит на стуле. Отвратительный, похожий на спрута, распустившего вокруг щупальца. Ребёнок не имеет значения. Он прикрывается им, гася сопротивление Еремеева.
Подбегаю к Бахрину. Хочу схватить за лацканы пиджака. Проорать что есть мочи: Неужели ты не видишь? Я не сопротивляюсь, не играю; нет больше сил. Я проиграл. Проиграл. Проиграл, паскудная ты голова!
Поздно. Еремеев выскакивает из кресла. Он заведён, подавлен, уничтожен. Последнее действие в жизни, ему всё равно.
Чувствую отвратительный запах табака. Он курит, без конца курит, прячась в чёртовом кресле.
А тут превращается в паяца, смеётся, шутит.
– А давай, Колька! Пойдем прямо сейчас, разбудим маму и спросим, не хочет ли она поехать лечиться. Давай?!
Ребёнок напуган, жмётся к двери. Отец нависает; кажется, чувствует страх и напитывается им.
– Что же ты делаешь, сволочь? – кричу вслед за Бахриным.
Сердце рвётся из груди. Хочется упасть на пол и молить мальчишку о прощении. Еремеев продолжает чеканить приговор:
– Не хочет ли она бросить всё, и гоняться за химерами с твоим дружочком, Ильёй Сергеичем?!
Лоб прожигает нестерпимой болью. Силуэт сына рассыпается в глазах тысячами осколков. И существует отовсюду одновременно. Слышатся всхлипы, потом крик: Папа, папа, папочка! Повторяется раз за разом. И сливается в один пронзительный слог па. Картинка засасывается в сгусток между пальцев Еремеева и становится плоской. Ужимается до одной линии.
Напротив сидит Бахрин. Напоследок ещё раз слышу голос сына; он зовет, упрашивает.
А я вываливаюсь стремглав из чужого видения.
#5
Возвращаюсь с прогулки.
Далековато в этот раз забрел. Уже темнело, когда выбрался на Гору. Холм, поднимавшийся над деревьями, сам оставался при этом безлесым. Медведь, стряхнувший налипшие к шкуре колючки. Последний рубеж перед домом. Короткий спуск, узкая полоса леса, и оказывался у подъездной дорожки. И уже по ней добирался до самого крыльца.
Звук двигателя послышался ещё наверху. Деревья закрывали дорогу, но и так было ясно, что это он. Я нарочно замедлил шаг, чтобы не подать виду, будто хочется поскорее его увидеть.