Проверяющий поворачивается к начальнику заставы и кричит, обмакивая потный лоб белым казенным носовым платком:
– Сколько у вас мишеней?
– Четыре ростовых, три грудных и пулемет.
– Хорошо, – говорит майор и подзывает начальника заставы. – Обстановка следующая: наряд – два человека – остановил группу бандитов – четыре ростовых, три грудных и пулемет. Бой быстротечный. В наряд пойдут Говорухин и… вы, – майор, обведя глазами строй, показывает на пограничника Горохова.
Грач огорченно кусает губы. За Говорухина он не беспокоится. Но Горохов…
– Показа-ать! – кричит майор, растягивая «а», словно при строевой команде.
Потом все гурьбой идут к мишеням. И пограничники тоже идут, и никто их не останавливает.
– Такая стрельба! – морщится Ищенко.
– Какая?
– Граница же рядом. Что на той стороне подумают?
Грач глядит на политрука недоуменно, но тут же забывает о нем, потому что видит над бруствером сияющую физиономию сержанта Голубева, старшего в блиндаже, и догадывается: результат неплохой.
– Поздравляю, – говорит майор. – Поразили-таки пулемет. Делайте разбор, лейтенант.
Строй стоит бравый, улыбчивый, покачивает длинными штыками. Начальник заставы, как обычно, рассказывает о результатах стрельб, об успехах и ошибках. Упоминает о пулемете, который Говорухин догадался срезать, благодарит всех за отличную стрельбу. А потом командует Говорухину два шага вперед и от лица службы объявляет ему персональную благодарность. Но вместо четкого «Служу Советскому Союзу» слышит в ответ что-то невнятное.
– В чем дело? – удивляется Грач.
– Так ведь я, товарищ лейтенант, по пулемету-то не стрелял.
Грач оглядывает строй, находит глазами пограничника Горохова.
– Это вы?
– Не знаю, товарищ лейтенант.
– С перепугу, – говорит кто-то в строю.
– Отставить разговоры! Вы стреляли по пулемету?
– Так точно! Но я не знаю, попал ли…
«Хорошо это или плохо? – размышляет Грач, шагая впереди строя по твердой, как камень, пересохшей дороге. – Ведь есть же стрелки получше Горохова». Решает, что все же хорошо, ибо отличился именно он. Грач считал правильным отмечать благодарностями не вообще службу, а конкретные, видные всем успехи. Благодарности по случаю праздников и юбилеев, ему казалось, не могут ни воодушевить поощренного, ни явиться примером. Такие «юбилейные поощрения» нередко вызывают у других нездоровую зависть, чувство, какое возникает у людей, несправедливо обойденных. Ведь каждый человек в душе своей считает себя достойным. И самому внимательному командиру невозможно оценить все внутренние усилия подчиненного. Ибо иногда самая маленькая, незаметная для других победа над собой дается человеку труднее, чем видимый успех отличника, привыкшего срывать высшие оценки с такой же легкостью, как яблоки в перестоявшем саду.
Строй входит в тень редкого леска, где и земля помягче, и воздух гуще.
– Песню!
Летит песня над тополями и вербами, над близкими камышами, темнеющими в просветах леса.
По долинам и по-о взго-орьямШла дивизия впе-еред!..Сразу становится покойно на душе. И текут мысли самые что ни на есть мирные. О былом, о Марии, так внезапно сломавшей привычный распорядок его жизни.
Размышлять в строю Грач привык в училище. Это пришло, как самозащита от утомительного однообразия длинных маршей, когда горели пятки, расплющенные тяжестью пулеметной станины, и пот заливал глаза. Тогда он мысленно начинал перелистывать страницы прожитого: влажные апрельские прогалины возле дома, бабушек на завалинке, авиамодельный кружок в Доме пионеров, и сверкающее половодье за городской дамбой, и ночной хохот козодоя над костром, и «гадких» соседских девчонок, в какой-то срок превращавшихся в сказочных лебедиц.
К девушкам у него было отношение особое. Он боготворил их, подражая героям старых книг. Тургеневская Ася была для него образцом женской нежности. Ее портрет он срисовал из книжки по клеточкам и повесил дома над кроватью. Это вызывало насмешки друзей. Он терпел и молчал, замыкаясь.
А однажды он вступился за женщину. Услышав что-то грубое, оскорбительное, сказанное вслед молодой, любившей погулять соседке, Грач возмутился так неистово, что парни опешили.
– Как можно о женщине?! – кричал он, и губы его тряслись. – Да кто бы она ни была! Надо видеть в человеке хорошее!
Парни хохотали. А Сашка, тот самый, что умел делать для малышей лодочки из сосновой коры, подошел тогда, похлопал по плечу и сказал:
– Могу спорить, у тебя нет девчонки.
– Есть, – соврал Грач. В шестнадцать лет он еще не умел признаваться, что у него чего-то нет. Уж такой это возраст.
Но Сашка был старше и понимал больше.
– Пошли в парк, познакомлю, – сказал он.
И Грач пошел, замирая сердцем в ожидании чего-то особенного, более интересного, чем даже рыбалка или показывание картинок через эпидиаскоп.
Тот вечер был теплым и тихим. По темным аллеям парка шеренгами ходили парни, шеренгами ходили девчонки, перекрикивались на расстоянии, будто переругивались делано-равнодушно, как соседки, уставшие от свар.
Прошли один круг, прошли другой. На третьем Сашка подтолкнул Грача к какой-то толстушке. Она оглядела его надменно, повернулась и пошла одна.
– Все в порядке, – сказал Сашка. – Давай причаливай.
И Грач пошел за ней следом, не зная, что делать. Девушка посмотрела на него через плечо, усмехнулась и пошла дальше. А Грачу вдруг стало стыдно. Он нырнул в кусты, исцарапавшись, продрался на другую аллею и, ни на кого не глядя, побежал домой. Звезды порхали, как мотыльки. Издалека плыла музыка, которой он не знал, но от которой хотелось плакать. В те минуты Грач казался себе героем, сохранившим верность своей томной Асе.
Но упрек Сашки не прошел бесследно. На больших переменах в школе Грач стал ходить по коридорам, присматриваясь, в кого бы можно влюбиться.
И нашел ее.
Потом Грач пытался представить себе эту девушку и не мог. Губы как губы, нос как нос. Вот разве коса – большая, пепельно-русая, с бантом на конце. И еще что-то, чему не было названия. Но это «что-то» было главным, вызывало приятную слабость и непривычную растерянность каждый раз, когда он видел ее стоявшей одиноко у окна в школьном коридоре.
Девушку звали Тоня. Это он узнал позже от Гали из того же класса, с которой познакомился в целях конспирации. На больших переменах он бегал на другой этаж, будто бы поболтать с Галей, а на самом деле для того, чтобы хоть краешком глаза увидеть Тоню. Ее случайный взгляд лишал его дара речи. А когда она ему улыбнулась однажды, он сбежал с уроков, и ушел за город, и ходил один по сырому от схлынувшего половодья лугу, и пел откуда-то запомнившееся:
Эх, гитара, звени потихонечку —Я люблю одну славную Тонечку…А потом он увидел ее с другим. И это заставило его рассказать о своих чувствах давнему приятелю Женьке. И Женька прочел ему назидательную лекцию. Не потому, что был опытнее. Просто выкаблучивался, как всякий, уверовавший, что может учить.
Ничего не запомнил Грач из Женькиных нравоучений. Кроме одного – упрека в слабоволии. И хотя в классе все знали, что терпения разгрызать задачки или зубрить хронологию Грачу было не занимать, слова Женьки гвоздем засели в мыслях. С того дня он начал читать все, что попадалось о воспитании воли, к ужасу матери, стал истязать себя всякими «экспериментами».
Однажды он прочел, что смелые, волевые, решительные люди лучше всего воспитываются в армии. С тех пор он стал мечтать о военном училище.
А с женщинами Грач так и остался робок. И когда увидел Машу, то повел себя с ней не лучше, чем, бывало, с Тоней: водил в кино ее подруг, кормил их мороженым и мечтал о случае, который мог бы сблизить его с Машей. Просто подойти и сказать о своих чувствах он не решался. Это казалось ему чуть ли не оскорблением для нее.
Так и дотянул до последнего дня. Тогда, как обычно отправившись провожать другую, он вспомнил, что забыл на садовой скамье портсигар. И вернулся. И увидел Машу плачущей. Он просто не мог не спросить, что случилось? А она вместо ответа вдруг положила ему руки на плечи, голые по локоть руки, невесомые…
Песня в строю начинает угасать, и Грач стряхивает с себя думы. Песня сменяется тревожным говорком в строю. Леса уже нет, вдоль дороги, сразу же за кюветом, расстилается сырая низина, отгороженная от реки стеной камыша. Грач поднимает голову и видит, как из-за поворота, скрытого разлапистыми осокорями, выплывает черный румынский монитор. Корабль медленно сворачивает на фарватер и идет на самом малом, параллельно строю пограничников. Даже без бинокля видно, что там сыграли тревогу. Ибо матросы бегают по палубе, сдергивают чехлы с пушек и пулеметов, поворачивают стволы на советский берег.
Тишина повисает над дорогой. Только сапоги дробко стучат по окаменевшей от жары земле.
– Перепугались, мамалыжники, – смеется кто-то в строю.
– Надо ходить другой дорогой, скрытной, – говорит Ищенко. – Так мы их провоцируем.
– Таиться советуешь? На своей-то земле?
– Есть приказ: не поддаваться на провокации.
– Именно. Не поддаваться. Ни в коем разе.
Грач поворачивается к строю и командует так, словно перед ним по меньшей мере целый батальон:
– Песню!
И в тон ему так же несоразмерно громко вскидывается над Дунаем песня:
Колыхалися знаменаКумачом последних ран…* * *Протасов глядит издали на свой катер, и душа его зудит: скверное дело, когда нет своей палубы. Получилось хуже, чем он ожидал: Седельцев приказал сдать катер Пардину и утром в понедельник явиться для личных объяснений. Мичман раздвигает тальник, собираясь спрыгнуть на тропу, ведущую к причалу, но передумывает. Поколебавшись, он медленно идет на заставу, в нерешительности останавливается у ворот: на заставе такой шурум-бурум по случаю субботы, что ему уже не хочется заходить.
Некуда, совсем некуда приткнуться человеку, у которого отобрали дело. Крутится около занятых людей, словно судно, потерявшее управление. Солнце опускается за тополя, тонет в кровавой бахроме тучи. Неподалеку занудливо, на одной ноте, лает дворняга. Откуда-то из-за крыш, с другого конца села, слышится грустная бабья песня.
Мичман идет по окраинной улице и разговаривает сам с собой. Он говорит, что не нашивок ему жаль – обидно терять их за здорово живешь, что не так надо было класть руль в тот раз и ни к чему было давать волю своей злости и топить лодку. И еще многое другое приходит в голову. Как в пословице, по которой «хорошая мысля приходит опосля».
Возле своей хаты мичман замечает маленькую фигурку, прижавшуюся к дереву.
– Даяна? Ты чего?
Он говорит, как всегда, грубовато-снисходительно. Но душа его замирает в ожидании.
– Я к тебе, – говорит Даяна.
Мичман подходит вплотную, целует ее пухлые полудетские губы. И получается это само собой, ну точно так, как мечталось в одиноких ночных дежурствах. Потом он берет ее за руку и ведет через улицу в дом, в свою холостяцкую комнатушку, где пахнет сырой штукатуркой и одеколоном «Тэ жэ».
– Хозяин бы не увидел, – говорит Протасов в калитке. Не для себя говорит, для Даяны.
Когда светлеет маленькое оконце, Даяна осторожно прижимается к нему пухлыми зацелованными губами, тихо шепчет:
– Ну, я пойду.
– Куда! Ты останешься у меня.
– Останусь, – соглашается она. – Только сначала ты должен зайти к маме.
Он идет ее провожать по пустынной улице. На лугах лежат полосы тумана. Над тополями в полнеба висит туча, заслоняет звезды.
– Ну иди, – вздыхает Даяна. – Теперь я сама.
Но он доводит ее до дома, подсаживает на подоконник. А когда поворачивается, чтобы уйти, видит перед собой тетку Марылю – мать Даяны.
– А, вот он кто! – кричит тетка Марыля так, словно хочет разбудить все село. – Ну, я задам этой мерзавке, уж я ей задам!
– Я хочу жениться на Даяне, – бормочет Протасов.
– Жених! Явился среди ночи! А ну убирайся, пока цел!
В руках у нее появляется палка. Но она не успевает замахнуться. Мичман быстро кладет руку на палку и чмокает тетку Марылю в щеку.
– Не сердитесь, мама, – говорит он. Перепрыгивает через грядку и исчезает в зарослях цветов у дороги, предоставив тетке самой разгадывать, что сие означает.
Протасову легко в этот рассветный час, будто и не было недавних неприятностей. Он размашисто шагает по узкой тропе через поле, сшибая росу широкими клешами. Тихая радость переполняет его. Он останавливается, с удовольствием вдыхает влажную свежесть луга. И вдруг задерживает выдох: замечает темный силуэт человека, прицепившегося к самой верхушке столба.
– Эй?! – Ему подумалось, что это кто-то из пограничников чинит линию связи.
Человек кубарем скатывается со столба и бросается к кустам. Стремительным прыжком, усиленным еще не остывшей радостью, мичман догоняет его, хватает за руку.
– Кто такой?
В нем еще нет злости, и действует он скорее по привычке, приобретенной здесь, на границе. Но тут мичман видит, что человек другой рукой пытается выдернуть из кармана зацепившийся там пистолет.
– Ах вон ты как! – Он перехватывает руку и, не размахиваясь, бьет незнакомца ребром ладони по шее. И когда поднимает его с земли за ворот старой крестьянской свитки, то, к изумлению своему, узнает в человеке того самого «рыбака», который удрал от него недавно и из-за которого все его теперешние служебные неприятности.
– Попался, «рыбачок»! – Мичман представляет себе удивленную физиономию капитан-лейтенанта Седельцева и улыбается. – Ну-ка, пошли на заставу.
– А я не пойду, – неожиданно заявляет нарушитель.
– А я тебя пристрелю.
– Стрелять побоишься. У вас приказ.
Нарушитель нахально ухмыляется, и это окончательно выводит Протасова из себя. Он берет его за плечо, рывком разворачивает и дает такого пинка, что тот бежит по тропе, покачиваясь и приседая от боли.
Они уже подходят к окраинным хатам села, когда вдалеке над Дунаем трепещущей птицей взлетает красная ракета.
* * *Лейтенанту Грачу не спится. То ли предчувствия мучают, то ли настороженность, что растет изо дня в день. Расстегнув ворот и ослабив ремень, он садится на свою скрипучую койку, кладет голову на стол и думает о Маше.
В половине второго ночи, проинструктировав очередную смену, снова уходит в канцелярию и опять думает о своей будущей женатой жизни, о заставе, о мичмане Протасове.
Один за другим возвращаются с границы наряды, докладывают одно и то же: на границе необычная тишина.
– Не к добру тишина, – говорит кто-то из пограничников, громыхая винтовкой у пирамиды.
Эта случайно оброненная фраза гвоздем вонзается в сознание. Тишина на границе. О чем еще может мечтать начальник заставы? Но неожиданная тишина! Ведь все последние ночи тот, чужой, берег дышал затаенно: из глухой темени доносились крики, плач женщин, скрип подвод, погромыхивание железа…
Грач решительно встает, застегивает ворот.
– Горохов, пойдете с мной, – говорит он в дежурке.
– В полном?
Он собирается сказать, что по границе налегке не гуляют, но вспоминает, что уже говорил это Горохову, и молча выходит на крыльцо.
Тихая ночь нежится над селом. Восток уже начинает светлеть: в той стороне вырисовываются тополя, трубы деревенских хат. Запад черен, как всегда перед рассветом. Оттуда наползает туча, гасит звезды.
Они выходят на дозорную тропу, неслышно идут вдоль плотной стены камыша. Полы брезентового плаща сразу тяжелеют от росы, липнут к голенищам. Грач чувствует, как стынут от сырости колени, останавливается на минуту. И тотчас ему на пятку наступает идущий следом Горохов.
– Когда вы станете пограничником? – сердито говорит Грач.
– Есть, держать дистанцию, – догадывается Горохов и идет назад.
Глухая тишина висит над округой. Еле слышно вздыхают камыши под слабым ветром. На луговине серым одеялом лежит туман.
В том месте, где тропа поворачивает в заросли камыша, их окликают:
– Стой, кто идет?
Лейтенант узнает голос Хайрулина и, невольно подражая его неисправимому акценту, тихо отвечает:
– Своя!
– Кто своя! Пароль!
– Мушка.
– Нэ-эт, нэ мушка.
– Приклад.
– Нэ-эт, нэ приклад.
– Хайрулин, своих не узнаешь?
– А вы, товарищ лейтенант, пароля забыли?
– Я-то не забыл, да ведь ты не часовой в деревне. Здесь граница. А по границе ночью ходят или свои, или совеем чужие. Своих надо по шагам узнавать, а чужим сразу командовать: «Руки вверх!» Иначе вместо пароля можно получить пулю. Ну, как дела?
– Тихо, товарищ лейтенант.
– То-то и оно. Где остальные?
– Здесь. – Хайрулин дважды сдвоенно клацает прицельной планкой – условный, сигнал «Все ко мне».
– Отставить! – говорит Грач. – Продолжайте нести службу.
Он шагает к тропе, но тут сзади из камышей слышится сдавленный волнением голос Горохова:
– Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант!
Так зовут, когда случается что-то чрезвычайное. Горохов стоит глубоко в воде, едва не черпая голенищами, и показывает куда-то вдаль, в просвет меж камышами. Этот просвет был вырезан специально для наблюдения неделю назад, и Грач, с удовлетворением подметив эту свою предусмотрительность, входит в воду, вглядывается в серую вуаль тумана.
– Плывет кто-то. Там, правее.
В густых сумерках, временами сливаясь с противоположным берегом, движется что-то массивное.
– Гребут. Я слышу.
Теперь и сам Грач слышит всплески весел и понимает: кто-то подгребает к нашему берегу, используя сильное прибивное течение. Это не удивляет: за последние месяцы пограничники привыкли к частым «ошибкам» чужих «рыбаков». Удивляется он через минуту, когда различает в сумерках три лодки с солдатами.
– Перепились, что ли? Или заблудились? – Ему вспоминается фраза, трижды повторенная на недавнем совещании начальником отряда подполковником Карачевым: «Не поддаваться на провокации!» И он успокаивается. – На дамбу все! И ни звука!
Он прячется за невысокий куст на дамбе и, не шевелясь, смотрит на темные силуэты лодок, плывущих по середине реки. «Выдержка, – уговаривает он сам себя. – Выдержка и дисциплина!»
Дисциплина для Грача всегда была превыше всего. С первых дней службы он принимал ее не как неизбежное зло – как благо, на котором стоит все доброе и в обществе, и в нем самом. «Ты исполнительный, далеко пойдешь», – не раз говорили ему еще в училище.
Но в последнее время все трудней было оставаться пунктуально исполнительным. В последнее время он чуть ли не ежедневно получал новые приказы, инструкции, указания и дополнения к указаниям. Одни предписывали отменить усиленную охрану границы, другие – повышать бдительность. Одни требовали решительно пресекать какие-либо нарушения границы, другие указывали на необходимость максимальной выдержки. Стремясь исполнить все в точности, Грач искал и находил «золотую середину», которая, ему казалось, отвечала строгим параграфам и удовлетворяла его самого, своими глазами видевшего положение на границе.
Отмену усиленной охраны он понимал как указание скрыть от соседей эту усиленную охрану. И он увеличивал количество секретов, приказывал по ночам скрытно копать стрелковые и пулеметные ячейки, расчищать секторы обстрела так, чтобы их ось была направлена вдоль нашего берега и обеспечивала внезапный отсекающий огонь.
Днем Грач не таил жизнь заставы: вот мы занимаемся строевой подготовкой, поем песни, шутим с девушками – смотрите, соседи, добрые вы там или недобрые, – мы мирные люди. По вечерам на заставе шумно игрался «отбой», и пограничники шли спать. Чтобы через час тихо уйти в ночь, в шепчущиеся нетронутые заросли камышей на границе.
Так Грач понимал и так исполнял приказы и распоряжения последних недель; он искал и находил в них не противоречие, а скрытую логику.
– Сорок шесть человек. С пулеметами, – шепчет Горохов.
– А у нас четыре винтовки. И только восемь гранат.
– И восемь гранат не пустяк…
Над противоположным берегом взлетает красная ракета, высвечивает кроваво речной туман, долго трепещет в вышине и падает, волоча за собой дымный хвост. И сразу лодки круто разворачиваются к нашему берегу. С той стороны вдруг начинает бухать крупнокалиберный пулемет. Пули звучно хлещут по дамбе, стонут рикошеты.
– Стреляют! – удивленно говорит Хайрулин.
Лейтенант понимает его. Он ловит себя на том, что и сам с любопытством прислушивается к этим новым звукам, даже по-мальчишески радуется им: вот и он теперь может сказать, что обстрелян.
Но, заглушая это ощущение, стремительной волной поднимается тревога, неясная и бесформенная, как призрак.
«Что это? – думает он. – Провоцируют? Но ведь это же нападение. Это же…»
И вдруг рядом гремит выстрел.
– Не стрелять! – негодующе кричит Грач. И тотчас падает, потому что тихие лодки вдруг ощериваются огненными всплесками.
Где-то рядом взвизгивает пуля, бьет по щеке тугой волной, будто кто-то хлещет по воздуху ивовым прутом.
– Огонь!
И ему сразу становится легко от этой своей решимости.
Торопливо ухают трехлинейки. На лодках чаще машут весла, кто-то падает в воду, кто-то перевешивается через борт. Но лодки все ближе, подходят к берегу, скрываются за высокой стеной камыша.
– За мной! – командует Грач. И сползает вниз, и бежит за дамбой в сторону, падает в густую, мокрую от росы траву. – Приготовиться к бою!
Он приподнимается и видит посреди реки невесть откуда взявшийся пустой баркас, подгоняемый течением к нашему берегу.
– Сорвало, видать, – говорит Хайрулин.
– Для пустого слишком глубоко сидит.
– Давайте я его пулей пощупаю?
– Отставить! Как думаешь, где он пристанет?
Они прикидывают глазами течение.
– Как раз к тому тальнику будет.
– Давай туда. Как подойдет – сразу гранатами, понял?
Пулеметы с того берега бьют и бьют по тому месту, где только что были пограничники. Воздух ноет от рикошетов.
– Приготовить гранаты!
Грач не сомневается, что дело дойдет до гранат, а может, и до рукопашной. Ибо от камышей до дамбы какая-нибудь сотня метров, а враги не могут не понимать, что дамба для них не только успех, но и единственное спасение.
Темные фигурки разом выскакивают из камышей, неуклюже, прыжками бегут по зыбкой луговине. У пяти или шести перед грудью вспыхивают частые огоньки автоматных очередей.
– По офицерам и автоматчикам! – командует Грач. И стреляет из пистолета, целясь в прыгающие головы. Но те, в кого он целится, почему-то не падают. Это удивляет и пугает его, ибо и в училище, и здесь, на стрельбище, всегда было так, что мишени после выстрелов переворачивались.
– Гранатами – огонь!
Он видит, как пограничники дружно взмахивают руками, успевает даже заметить эти кувыркающиеся в воздухе черные бутылочки. Но еще до того, как вскидываются взрывы, откуда-то со стороны знакомыми длинными очередями начинает бить наш «максим».
И сразу гаснут вспышки выстрелов на темном фоне бегущих фигур, и до Грача как-то вдруг доходит, что перед ним спины врагов и что атака отбита.
Слева от тальника доносится сдвоенный взрыв. Краем глаза Грач успевает увидеть разлетающиеся доски и темные изломанные силуэты падающих в воду людей.
– Хайрула дает! – кричит Горохов. Он машет свободной левой рукой. И вдруг, ойкнув, сползает вниз, с удивлением разглядывает залитую кровью ладонь…
Через полчаса они возвращаются дамбой в село, ведя перед штыками пятерых прихрамывающих солдат. С того берега с запоздалым остервенением бьют пулеметы, косят камыши, режут ветки прибрежного тальника.
– Ай да снайперы! – смеются пограничники. – До чего метки: с такого расстояния Горохову в палец попали!
Всем весело. Грач тоже едва сдерживает улыбку. Еще бы: никогда прежде не видавший настоящего боя, он так блестяще отбил хорошо организованную вооруженную провокацию. Думая об этом, он невольно сбивается на предполагаемый разбор операции в штабе отряда. И единственная потеря – палец пограничника Горохова – кажется ему хорошим поводом для шуток, которые на серьезных совещаниях так сближают людей, независимо от рангов.
«А вдруг нагорит? – ловит он себя на тревожной мысли. – Вдруг начнут доказывать, что первый начал?»
Он хмурится, приказывает коротко и жестко:
– За мной, на заставу, бегом!
На заставе обычная тишина. В помещении сидит дежурный, непрерывно вызывает «Грушу».
– Где Ищенко?
– На правом фланге. Как только вы ушли, он и явился. Не спится, говорит, пойду наряды проверять, – подробно докладывает дежурный. И тихо, будто кто чужой может услышать, добавляет: – На правом фланге тоже бой был.
– Что там?
– Неизвестно.
– Связного послали?
– Послали. Еще не вернулся.
– Где катер Протасова?
– Ушел на правый. Там бой был, – повторяет дежурный.
– Телефон – в блиндаж. Сержанта Голубева с отделением ко мне! – приказывает Грач.
Но дежурный, вопреки обыкновению, не уходит.
– Товарищ лейтенант! – с непонятной таинственностью в голосе говорит он. – Там женщина дожидается.