Книга Выше жизни - читать онлайн бесплатно, автор Жорж Роденбах. Cтраница 4
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Выше жизни
Выше жизни
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Выше жизни

Годелива была очень скрытна! Разумеется, она улыбалась немного, когда он обращался к ней, когда он говорил. Но эта улыбка была так неопределенна, что нельзя было даже понять, происходила ли она от счастья или от печали, относилась ли она столько же к воспоминанию, сколько к тайной радости или, может быть, просто была неподвижно оставшеюся складкою, унаследованным выражением, отзвуком счастья, которое знал кто-нибудь из ее предков…

К тому же она производила впечатление нежного создания прежних веков. Это был примитивный и неприкосновенный тип Фландрии. Возмужалая блондинка, точно Мадонна таких художников, как Ван-Эйк и Мемлинг. Волосы оттенка меда, распущенные по плечам, двигались, как тихие волны… Готический лоб поднимался в виде дуги, стены церкви, отшлифованной и обнаженной, а глаза казались двумя одноцветными окнами.

Жорис прежде всего почувствовал влечение к ней… Теперь, неизвестно почему, он начал мечтать о Барбаре. Ее трагическая красота захватывала его. У нее был странный цвет лица, точно вызванный внутренней грозой. И ее слишком красный ротик иногда заставлял его находить розовые губы Годеливы очень бледными… Впрочем, Годелива когда-то нравилась ему; конечно, она ему нравилась и теперь; это была хорошенькая девушка, вполне фламандка, в соответствии с его идеалом Брюгге и его исключительною народною гордостью. Барбара казалась чужестранкой, – но какое благоухание, сколько надежд на блаженство исходили от нее! Вот почему он охладел к Годеливе. Он не знал теперь, куда влечет его сердце. Это была вина башни. Это произошло с ним с тех пор, как он увидел колокол сладострастия. Мгновенно перед всеми этими рельефными грехами, точно вышитыми объятиями, этими грудями, как виноградные кисти, добыча Ада, он начал думать о Барбаре, смотрел под колокол, точно под ее платье. Сильное чувственное влечение охватило его… И это желание, зародившееся наверху, не покидало его и на земле. Когда он созерцал двух сестер, его охватывало первоначальное чувство; прелесть готического лба Годеливы вновь пленяла его, но тотчас же желание, возникшее на башне, возобновлялось, сильное и неукротимое. Безвыходное волнение! Казалось, что дом и башня влияли на него в противоположном смысле. В доме Ван-Гюля он любил только Годеливу, так хорошо подходившую к старым вещам, являвшуюся как бы старинным портретом; и он думал о той тишине, которую она внесла бы в его жизнь, если бы он на ней женился, – с этою вечною улыбкою тайны, точно становящеюся неподвижной, чтобы не нарушить ничем безмолвия! Напротив, в башне он любил только Барбару, мучаясь желаниями, чувствуя любопытство по отношению к ней и ее любви, конечно, из-за сладострастного колокола, мрачного алькова, куда он углублялся с ней, как будто уже овладев ею, отдаваясь всем грехам, изображенным на бронзе…

Борлюту хотелось знать, объяснить себе свое состояние.

Он не понимал ясно свою жизнь с тех пор, как поднялся на башню. В сущности, эти колебания делали его очень несчастным. Он хотел утешиться, успокоиться…

Ах! как люди несчастны, думал он. Как все дурно устроено! Как непостоянны элементы нашей судьбы! И как трудно угадать ее! Известна только одна деталь, – цвет глаз или волос. Так, например, он ожидал давно для себя этих глаз оттенка воды, которые были у обеих девушек, Барбары и Годеливы. Ему представлялась его судьба, идущая к нему навстречу с этими глазами. Но какое лицо, какой ротик, какие волосы, какое тело, в особенности какую душу надо подобрать к этим глазам? Мы так мало знаем об этом, что легко можем заблудиться! Угаданный элемент, внушенный нам инстинктом или случайным предчувствием, является как бы ключом, бросаемым нам судьбой. И мы начинаем искать дом от этого ключа, который будет домом нашего счастия. К сожалению, ключ подходит только к одной двери. Начинаются поиски… Поиски ощупью! Осязание в темноте! Движения, желание остановить удаляющийся горизонт! Затем мы входим случайно. Чаще всего мы обманываемся: это не дом нашего счастья! Он только похож на него. Иногда является мысль, что можно было бы войти в еще худшее жилище. Но мы также думаем, что можно было бы, как это и случается иногда с некоторыми, проникнуть как раз в единственный привилегированный дом, обитель своего счастья. И сознания, что он существовал где-нибудь, достаточно, чтобы почувствовать отвращение к тому, где мы живем… Впрочем, большею частью люди покоряются.

В таком случае, – рассуждал Борлют, – если нам ничего неизвестно, выбирать бесполезно! К тому же судьба совершает все. Наша воля предается только иллюзии. Таким образом, когда он анализировал себя в последний раз, ему казалось, что, если бы он был свободен, он, правда, продолжал бы отдавать предпочтение Годеливе, но что его судьба побуждала его стремиться к Барбаре и что, в конце концов, он женится именно на ней…

VIII

Ах, эта тщетность наших надежд!.. Наша жизнь идет сама собой. Все, что мы комбинируем по мелочам, в последнюю минуту исчезает или изменяется…

Мы следуем по большой дороге в лесу событий, где всегда темно. В конце виднеется небольшой огонек, который мы считаем добрым пристанищем. И вдруг мы приходим к распутью, идем в сторону, по дороге, ведущей к другим освещенным окнам. Все происходит не так, как мы думаем. И почти всегда женщина управляет нами, смешивает наши пути, сообразуясь с линиями своей руки. Наше счастье или наше несчастье происходит или исчезает исключительно по ее капризу, состоянию ее нервов в какое-нибудь утро или вечер…

Судьба Жориса решилась в одну минуту. Он считал свое положение безвыходным. Один взгляд Барбары все изменил, решил бесповоротно. Однажды, в понедельник, вечером, в день их еженедельных собраний у старого антиквария, он пришел пораньше. Произошло ли это от рассеянности, от того, что он забыл настоящий час, или он это сделал нарочно, чтобы, придя первым, быть одному, очутиться в тесной семейной обстановке? Он более, чем когда-либо, мечтал в этот день о Барбаре, был охвачен ею. Это было точно предупреждение, предчувствие чего-то рокового, что приближается… Когда он вошел в старый, хорошо ему знакомый зал, он нашел там Барбару, расставлявшую стаканы и чашки для чая. Она была одна и имела озабоченный вид. Сначала Жорис немного смутился, но обрадовался ее одиночеству. И как бы для того, чтобы убедиться в его продолжительности, он спросил:

– А ваш отец?

– Ах! он очень занят сегодня… Он убирает свой музей часов, куда он не пускает прислугу. Он заперся там на целый день с Годеливой.

– А вы?

– Ах! я… я, как всегда, одна… Я им вовсе не нужна!..

Барбара глубоко вздохнула.

– Что с вами? – спросил Жорис, вдруг охваченный непонятным волнением, очень нежным состраданием, видя ее такой печальной, готовой почти заплакать.

Скрытная, как всегда, она ничего не отвечала.

– Скажите мне, что с вами? – снова спросил Жорис немного взволнованным голосом.

Тогда Барбара призналась с большой живостью; слова слетали с ее уст, как брызги, как каскады слишком сдержанного и гневного источника:

– Меня… меня тяготит моя жизнь! Я хотела бы изменить ее!

Затем она рассказала о своем однообразном существовании молодой девушки. Ее отец, как ей казалось, не любил ее. Он отдал все свое сердце младшей сестре, похожей на него. Беспрестанно они сговариваются о чем-то, из чего она исключена. Друг к другу они внимательны, нежны, ласковы… И всегда согласны… всегда вместе… Они проводят, например, целые дни вместе в музее часов, – ее отец работает на своем станке, разбирая колеса, отдаваясь весь своей мании; Годелива возле него – с подушкою для плетения кружев, – и время от времени они улыбаются друг другу посреди работы. Она же – она не создана для этих нежностей… Вот почему ни ее отец, ни ее сестра не любят ее. Она живет у них, как посторонняя.

Барбара снова собиралась заплакать.

– Ах! да, я хотела бы переменить жизнь! – повторила она.

Жорис заволновался, видя ее горе. Она была так красива, еще более красива от огорчения, когда ее глаза, в попытке заплакать, делались особенно глубоки.

Жорис чувствовал себя глубоко тронутым. Сильное желание, чтобы она была счастлива и обязана ему своим счастьем, вдруг охватило его. Ее ротик, по которому протекло несколько слез, казался влажным цветком, страдающим и отдающимся…

Вскоре Жорис не видел больше ничего, кроме этого соблазнительного и привлекательного ротика. Ему казалось, что ее губки давно были с ним неразлучны, как будто имели свою отдельную жизнь, точно заброшенный цветок, который можно сорвать в саду ее тела. Люди любят всегда за одну подробность, какой-нибудь оттенок. Это – точка опоры, которую они создают себе в беспорядке, бесконечности любви. Самые сильные страсти происходят от таких маленьких причин! За что мы любим? За цвет волос, интонацию голоса, крупицу красоты, вызывающую волнение, за выражение глаз, очертание рук, некоторый трепет ноздрей, которые дрожат, точно они всегда находятся у моря. Жорис полюбил Барбару за ее ротик, который в эту минуту дрожал под влиянием ее огорчения, был еще живее от накопившихся слез, имел вид цветка, орошенного слишком обильным дождем.

Барбара замолкла: она заметила волнение Жориса, его внутреннюю дрожь… Она взглянула на него решительно, устремив на него свои глаза, точно давала согласие.

В то же время ее ротик, точно вдруг созревший, превратившийся из цветка в плод, обещал свою красоту. Жорис, чувствуя, что он поддается неизбежному закону, подошел к ней.

– Вы хотели бы изменить жизнь? – сказал он после паузы… Его голос дрожал, немного прерываясь, как после бега, вполне соразмерно со своим пульсом, как бы биением своего сердца, звуки которого он отчетливо слышал.

– Ах, да, – сказала Барбара, не переставая смотреть на него.

– Ну, что же! Это не трудно, – продолжал Жорис.

Барбара ничего не ответила; она опустила глаза, немного смущаясь, печальная, сознавая, что наступала важная минута, когда все решится. Оттого, что она вдруг побледнела, несмотря на свой всегда матовый цвета лица, губки казались еще более красными.

Весь ее вид давал согласие…

Тогда Жорис не выдержал, он чувствовал себя неспособным найти еще слова. Вдруг, подойдя к ней, он взял ее за руки, прижал их вдоль ее тела, и охваченный волнением, безумной смелостью, не зная почему, слишком очарованный ее ротиком, он прильнул к нему своими устами, слился с ними, пожирая их… Евхаристия любви! Пламенная облатка! В эту минуту он как бы овладел ею весь, с помощью ее губ, которые были олицетворением ее красоты!

Через несколько минут вошли вместе Ван-Гюль и Годелива, окончив, наконец, уборку, мелочное уничтожение пыли в музее часов. Они не были вовсе удивлены, найдя Барбару с Жорисом. Он был свой человек! К тому же Ван-Гюль оставался рассеянным, занятым еще своими дневными работами, сделанными им изменениями, так как переставлять предметы для коллекционера, значит – почти возобновлять их. Он ничего не заметил, Годелива тоже; казалось, она всегда смотрела вдаль, думала о постороннем. Борлют пробовал заговорить о чем-нибудь. Машинальные фразы, ничего не значащие, совершенно бесцельные слова!.. Ах, эта попытка возвратиться к жизни, когда человек вдруг достиг глубины любви!..

Борлют сейчас же ощутил то впечатление странной беспорядочности, какое он испытывал, спускаясь с башни, он спотыкался теперь в словах, как там – о мостовую. Ему представлялось, что он возвратился из путешествия, чувствовал себя плохо, с ощущением внутреннего одиночества и неопределенности. Разве полюбить – то же самое, что взойти на башню?.. Но любовь казалась башнею с светлыми лестницами! Ему представлялось, что он покинул жизнь, поднялся очень высоко, еще раз оказался выше жизни. Головокружительный подъем, лестница, по которой поднимаются вдвоем, чтобы отправиться на поиски своих душ, точно каких-нибудь неведомых колоколов… В продолжение целого вечера Борлют оставался рассеянным, равнодушным, меланхолическим оттого, что спустился на землю.

В следующие дни в его душе увлечение Барбарой продолжалось. Он понимал теперь, что произошло решительное, неизгладимое событие. Зачем он столько рассуждал, обдумывал, анализировал свои чувства? Тело быстро решает все! Непонятная сила бросила его к ротику молодой девушки… У него не было недостатка в предупреждениях со стороны Судьбы. Он всегда увлекался этим ротиком, свежим и пламенным, как будто он был одновременно цветком и огнем. Этот ротик благословил его. Это было непоправимо. Он не имел сил препятствовать этому. Это было дело одной минуты, но эта минута соединилась с Вечностью.

Борлют считал себя отныне несвободным. Если бы он отступил, это было бы кощунством, печальною профанациею этих божественных губок. Он называл уже мысленно Барбару своей невестой и женой. Он не хотел никаких уверток совести, чтобы избегнуть исполнения долга, хотя ни одним окончательным словом любви, никаким обещанием, клятвою – они не обменялись между собою в вечер их поцелуя. Все равно достаточно было одного поцелуя. Прикоснувшись к ее красным губкам, Жорис запечатлел этим безмолвный и ненарушимый договор.

К тому же ни одной минуты он не думал о том, чтобы отказаться. Он твердо решился. Он пришел однажды к старому антикварию.

– Я явился, дорогой друг, по важному делу…

– Как вы это говорите? Что случилось?

Борлют смутился… Он составил план разговора, но в эту минуту он все забыл.

Он взволновался, сделался сантиментальным.

– Сколько времени мы с вами друзья!

– Да, пять лет, – сказал Ван-Гюль, – дата на моем старом доме – дата его реставрации и нашей дружбы.

Переход был удобен. Борлют воспользовался им.

– Хотите ли вы, чтобы мы были еще лучшими друзьями, еще более близкими?

Старый антикварий смотрел широко раскрытыми глазами, не понимая его.

– Да, – снова сказал Борлют, – у вас две дочери…

Тогда, в одно мгновение, лицо Ван-Гюля переменилось; небольшой огонек блеснул в его глазах.

– Ах! нет… Не будем говорить об этом, – живо возразил он, охваченный сильным волнением.

– Как? – настаивал Борлют.

Ничего не объясняя ему, антикварий продолжал, все более и более волнуясь:

– Это бесполезно… прошу вас… к тому же, Годелива об этом больше не думает… Годелива не выйдет замуж… Она хочет остаться со мной… Подождите, по крайней мере, пока я умру…

И Ван-Гюль согнулся, полный отчаяния, бесконечного огорчения.

Ничего не слушая, теряя голову, как будто он был один, он начал охать и жаловаться вслух:

– Это должно было случиться… Неизбежно! Любовь заразительна. Впрочем, моя добрая Годелива хорошо скрывала, что любила вас. Я один знал об этом. Она доверилась только мне, когда еще сама хорошо не сознавала этого. Мы все говорим друг другу. Впрочем, она отказалась от своих надежд… Она забыла о своей любви ради меня, чтобы остаться со мною, чтобы не оставить меня одного на старости лет, чтобы я не умер, так как я не могу жить без нее. А теперь вы, в свою очередь, полюбили ее; вы говорите мне об этом. Она узнает, заметит это. Что станется со мной? Я буду одинок. Ах! нет, нет, оставьте мне Годеливу!

Старый антикварий умолял, сжимал руки, волнуясь при мысли об опасности, которая ему угрожала, без конца повторяя имя Годеливы, как скупой повторяет сумму богатства, которого он должен лишиться…

Борлют был удивлен этим открытием и этою отцовскою привязанностью, выражавшеюся в раздирательных криках страстной нежности. Ван-Гюль говорил так быстро и прерывисто, как течение воды засыхающего источника: он до такой степени поддался этому отчаянию, перестал отдавать себе отчет во всем, что Борлют не имел времени вставить какую-нибудь фразу, перевести разговор на верную почву.

Воспользовавшись минутою успокоения, он прервал быстро Ван-Гюля:

– Но я люблю Барбару! Ее руки я пришел просить.

Тогда Ван-Гюль, спасенный от опасности, от которой он думал, что погибнет, бросился, как безумный, к Жорису, обнял его, плакал и кричал одновременно, положив голову на плечо своему другу, точно от обилия слишком большого счастья, которое он не в силах был перенести. И он машинально, без конца, повторял те же слова голосом сомнамбулы.

– Ах, да… да! Это не Годелива… это не Годелива…

Он немного успокоился. Итак, дело шло о Барбаре. Какое счастье! Конечно, конечно, он согласен, он отдает ее с радостью.

– Ах! Пусть она вас сделает счастливым! Вы этого вполне заслуживаете! Но как я мог предвидеть?

Ван-Гюль сделался задумчивым. Он снова обернулся к Борлюту.

– Итак, вы ничего не знали? – спросил он его, плохо сознавая то, что случилось. – Вы не догадывались, что Годелива вас любила в прошлом году? Она, бедненькая, так страдала! Она пожертвовала собой ради меня. Теперь все кончено… Но разве Барбара вас тоже любит? Говорила ли она вам?

Борлют ответил утвердительно.

Тогда старый антикварий смутился. Как все это могло случиться? Обе сестры, одна за другой, полюбили Борлюта…

В конце концов, это было понятно. Они видели мало молодых людей, ведя замкнутый, одинокий образ жизни. А Борлют был привлекателен, ему все удавалось, перед ним раскрывалась хорошая карьера, его имя становилось популярным. К счастью, все кончалось хорошо. Он увлекся только Барбарой и хотел жениться на ней. Ван-Гюль немного беспокоился только, как бы ее прихотливый, вспыльчивый характер, ее расстроенные нервы, которые вдруг запутывали все ее мысли, овладевали ее сердцем, не сделали несчастным этого благородного Борлюта, которого он уже любил, как родного сына… Но сомнение Ван-Гюля продолжалось недолго: «это пройдет, благодаря любви, исчезнет с годами», – подумал он, быстро придя в радостное настроение после своей тревоги, торжествуя при мысли, что у него останется Годелива, ставшая еще более дорогой, как бы оправившейся от недуга, под влиянием страха потерять ее, который охватил его одну минуту.

– В особенности, – настаивал Ван-Гюль, – не говорите ничего Годеливе… тем более Барбаре. Пусть это умрет с нами! Пусть будет так, как будто я вам ничего не сказал, точно ничего и не было…

Борлют не обратил внимания на поверенную ему тайну. Все молодые девушки испытывают иногда мимолетное влечение к тем, кого они встречают на своем пути, – попытки найти счастье, наброски из глины перед созданием большой статуи любви, занимающей всю жизнь и возвышающейся даже над могилой… К тому же, он был всецело предан Барбаре. Он чувствовал себя связанным с нею. После того как он прильнул к ее устам, создался вечный долг. Ее ротик казался ему теперь живою раною, точкою, где они соединились, где в течение одной минуты они составляли одно существо, отчего ее ротик остался как бы кровавым, страдающим от разрыва…

Он радовался, что все так произошло. Увлечение ею продолжалось. Действительно, она была красива и обаятельна! Сильный аромат молодого тела, его свежесть, точно сок плода, остались у него от этого поглощенного ротика. Он мечтал о том, чтобы снова прильнуть к нему, овладеть, наконец, всем ее телом…

Теперь он понимал себя. Только ее, ее одну он желал все время, когда непонятное очарование влекло его в дом Ван-Гюля, озаряло их собрания по понедельникам, в продолжение серой и однообразной недели, как бы полной ожидания лунного света. Он все понял с минуты объяснения. Никогда он не желал Годеливы. Он пережил наверно некоторое волнение, потому что она втайне любила его, – а любовь заразительна! Одно время он находился между двумя сестрами, как между двумя источниками. Они обе действовали на него. В тот момент он не владел собою. Когда же Годелива отреклась, он снова стал самим собою. И тогда его освобожденная воля избрала Барбару. Он любил ее! Он возбуждал себя излияниями сердца, наблюдениями, первыми пожатиями рук, с помощью которых люди как будто немного отдаются друг другу!

Свадьба была назначена в скором будущем.

Жорис часто приходил в дом антиквария. Барбара преобразилась под влиянием радости.

Наконец-то она изменит жизнь, будет счастлива! Иногда они выходили вдвоем. Жорис водил ее в музей смотреть большой триптих Мемлинга, где была нарисована святая Барбара, ее покровительница, держащая в руках башню. Разве в этом не было аллегории их отношений? Часто он думал об этом в начале их любви. Башня – это был он, так как он сам часто находился в башне и создавал ее музыку, как бы ее совесть. Все это Барбара должна была нести, заключить в свои тонкие пальцы, как святая Барбара триптиха поддерживает на своей ладони маленькую золотую колокольню, которая доверяется ей и может разбиться, если бы ей вздумалось повернуть руку.


Жорис восторгался картиной старого мастера. Он нежно смотрел на Барбару, говоря:

– Моя башня в твоей руке, а мое сердце в этой башне.

Барбара улыбалась. Жорис показывал ей нарисованные по бокам портреты жертвователей: старого Гильома Мореля, бургомистра Брюгге, его жены перед Богом, Барбары де-Флендерберх, и их детей с неравными головками, – пять сыновей и одиннадцать дочерей, расставленных, расположенных как черепицы на крыше! Жилище счастья, созданное из лиц!

Поучительный образец древних семейств Фландрии.

Борлют задумался, мечтал о подобном потомстве, которое, быть может, будет у них и увеличит расу.

Таким образом, любовь вернула его к жизни. Любя Барбару, он меньше любил город, его запустение и тишину.

Отныне, даже когда он всходил на башню в обычные часы игры колоколов, он более не испытывал прежнего ощущения, как будто он поднимался далеко, все выше, покидал свет, отрекался от самого себя, находился выше жизни. Теперь за ним на вершину следовала жизнь, его жизнь… Он не стремился более к небу, к облакам… С зубчатой площадки башни он смотрел на город, интересовался прохожими, думал о Барбаре, представлял себе матовый цвет ее лица, ее увлекательный аромат, в особенности, ее очень красный ротик. Там, внизу, нагромождались красные крыши. Он сравнивал… Побледневшие черепицы казались розами в сумерки, пурпуром старых знамен.

Там были образцы очень яркого и очень поблекшего красного цвета, напоминавшего сгустившийся свет, ржавчину или рану, но все это казалось чем-то застывшим, устарелым, точно посмертным…

Это было как бы кладбище красного цвета, вдали, над серым городом. Тогда Жорис искал, как ему казалось, – даже видел, в конце концов, единственно живой и торжествующий красный оттенок ротика Барбары, – пряный перец, заставляющий бледнеть все черепицы…

IX

Однажды Борлют сообщил Бартоломеусу большую новость, добрую весть, наполнившую радостью душу художника. Одно из лиц городского управления передало ему, что городской совет, наконец, вотировал заказ его другу, важную работу, которой тот ждал годами, – т. е. украшение Ратуши, обширные фрески в зале заседаний. Для него это было осуществлением старой мечты, возможностью проявить способности декоратора, которые он чувствовал в себе, страдая от бездействия. Он мог бы, таким образом, расположить вдоль стен чудные наброски, назревшие в его уме.

Борлют отправился по направлению к ограде монастыря, где жил Бартоломеус. Под влиянием мечтательной фантазии художник поселился там, чтобы хорошо работать, в одиночестве и тишине.

Монастырь Брюгге мало-помалу приходил в упадок… Медленное угасание! Теперь там было только пятнадцать монахинь, точно беспрестанно редевшее стадо вокруг настоятельницы… Они занимали только некоторые из келий – с белыми и зелеными ставнями, фасадом оттенка дождя, – но нельзя было различить, какие были заняты, какие пусты, так как стекла одинаково отсвечивали, имели скромный вид, стремились только отражать вязы, растущие на площадке, и стоящую напротив часовню, – быть верными зеркалами обители.

Вследствие этого странноприимный дом, за недостатком монахинь, отдавался внаймы светским людям, нескольким старикам; Бартоломеусу пришла мысль устроить там свою мастерскую. Это жилище было настоящим монастырем, со стенами, покрытыми известкой. Он не нуждался в большой комнате, так как, за неимением заказов на декоративные работы, до сих пор не полученные им, он покорно ограничил себя созданием картин на мольберте, небольшими полотнами, которые он медленно рисовал, соединял, беспрестанно усовершенствовал ради одного наслаждения творчества. Никакой заботы о продаже, ни какого желания нравиться!.. У него были небольшие средства, на которые он мог жить просто, и он удовлетворялся этим. Здесь он работал плодотворно. Правильное освещение, одно из тех дрожащих освещений, которые можно встретить на севере, – когда солнце кажется серебряным через неопределенную серую дымку, – входило в окна. И какое уединение, какая безмолвная обстановка! Бартоломеус работал под звуки нескольких редких гимнов, распевавшихся хорошим монашеским хором. Он видел монахинь, когда они возвращались, одна за другой, в свои домики, напоминая овец, возвращающихся в овчарню. Он изучил и набросал некоторые из их движений, их тихие жесты, их прямую походку, колыхание белых головных уборов, в особенности, складки их черных одежд, словно трубы органа. Он мечтал стать художником монахинь, набросал несколько картин, вдохновившись ими, собирал без конца рисунки, наброски, всегда находясь у окна, внимательно приглядываясь. Затем это ему надоело, он нашел это искусство слишком материалистическим, слишком зависящим от формы и пластики жизни. Он стал искать в самом себе, направился в другую сторону.