Книга Махатма. Вольные фантазии из жизни самого неизвестного человека - читать онлайн бесплатно, автор Давид Маркиш. Cтраница 3
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Махатма. Вольные фантазии из жизни самого неизвестного человека
Махатма. Вольные фантазии из жизни самого неизвестного человека
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Махатма. Вольные фантазии из жизни самого неизвестного человека

Как большинство начинаний, и это упёрлось лбом в деньги. Платить Володе предстояло за всё: за фелюку, за турка, за пищевой припас в дорогу, с доплатой за риск и возможную встречу с пограничной охраной, которой надо будет обязательно дать бакшиш; тёртый турок брался уладить и это препятствие. Бесплатно, значит, прилагался только попутный ветер в косой парус лодки… Ясно, что у Володи, перебивавшегося репетиторством, не наскреблось бы гроша за душой. И вот ведь, действительно, никогда не знаешь, где найдёшь, где потеряешь: Асин папапровизор готов был аптеку продать, лишь бы раз и навсегда избавиться от Хавкина. Да ему и не пришлось ничего продавать: узнав от дочки, что её ждёт ужасная разлука на берегу, и для устройства Володиного счастливого будущего нужны наличные, папа, не колеблясь, собрал деньги и с лёгким сердцем передал Асе-Хасе. Володя вклад провизора принял не как отступные, а как долг, подлежащий непременному возврату. Главная часть плана была решена.

Последний день перед ночным побегом принадлежал Асе; так она хотела, так и вышло.

Турок, по договору, обязался с темнотой подогнать свою фелюку к заброшенному, полуразвалившемуся лодочному причалу, верстах в пятнадцати от города, на Большом Фонтане, сразу за мысом. Для упрощения задачи турок, подойдя с моря, должен был помигать керосиновым фонарём, подавая сигнал клиенту на берегу. И, в ответ на это, Хавкин без лишних слов, молчком спрыгнул бы с причала в лодку. Эти предосторожности, предложенные турком, были не излишни: по вечернему берегу шатались для отдыха всякие случайные люди, они отыскивали укромные местечки, где можно было приятно провести время, и, не ровен час, привлечь внимание этих непрошенных свидетелей было бы совершенно ни к чему.

Утром того дня Ася пришла в каморку Володи на Базарной возле Сиротского дома. Володя снимал там жильё у старика-бобыля, торговца битыми курами. Куриный старик уходил по торговым делам ни свет ни заря, и жилец в своей полуподвальной комнатёнке пользовался полной свободой проживания – хозяин возвращался домой близко к вечеру, грел и ел зразы, выпивал стакан чесночной водки и заваливался спать.

– Сегодня последний день, – сказала Ася, войдя. – Наш последний день, чтоб быть вместе. Ты и я.

Володя, сидя за колченогим столом, понуро промолчал. Половина его существа находилась уже далеко отсюда, от этой полутёмной, провонявшей несвежей едой и лежалым тряпьём коморки, – в свободной Европе, а вторая половина ещё обреталась здесь, доживала последние часы в одесском полуподвале на Базарной, и дивная девушка, с которой ему едва ли удастся склеить свою судьбу, пришла к нему сюда, чтобы стать частью его жизни, пусть и остающейся в прошлом. Он никому здесь не нужен, кроме этой девушки, да ещё жандармов, охотящихся на него, как гончие на зайца.

Он весь, целиком растерял бы напрочь липкую связь с этой обрыдлой конурой, городом и всей неуклюжей громоздкой империей, если бы не эта девушка, Ася, в белом платье, стоящая, как жена Лота, посреди комнаты, с плетёной корзинкой, полной винных ягод, в руке. На свою жизнь на берегу империи он глядел уже как бы из уходящей в море турецкой фелюки, вознесённой на высокий гребень волны. И вот вдруг выяснилось, что его удерживает здесь Ася своими кукольными ладошками.

– Наш день, и больше ничей… – повторила Ася, и тогда Володя поднялся и шагнул к ней.

И солнца не стало видно в коморке, и ночь, пахнувшая смоквой, наступила посреди дня. А день стал для них безграничной частицей вечности, которую каждый сущий уважительно воспринимает на свой лад.


Вечернее солнце над Одессой не красней дневного, а грустней: вот-вот оно уйдёт на запад, и померкнет свет и рассеется, а припозднившиеся ходоки, озираясь с опаской, поспешат проскочить безлюдные места на пустырях и в парках и выйти на улицы, освещённые газовыми фонарями. Редко кто из добрых людей любит ночь и на ты с темнотой; ночь внушает страх, это, верно, сохранилось с давних времён, когда в темноте дикие звери и лютые враги могли подкрасться и растерзать. С той былинной поры дикие звери перевелись, а лихие люди остались.

Сумерки застали Володю с Асей на пути к Большому Фонтану. Спешить им было некуда, до появления турка оставалось ещё немало времени. Доехав до ближней к мысу станции, дальше они пошли пешком. Проложенной дороги тут не было, и тропы не было; они шагали по чутким степным травам, никто их не видел и не провожал взглядом, и это было лучшим подарком для них.

– Теперь мы навсегда вместе, что бы ни случилось, – сказала Ася, и захотела услышать подтверждение. – Правда? – Какие только дикие вопросы ни посылает сердце девушки, лишившейся невинности.

– Ну да, – сказал Володя. – Конечно… – Но парусная фелюка была главней, чем правда.

Турок ещё не подогнал свою лодку к заброшенному причалу, и они сели у воды, вглядываясь в тёмное море. Ожидание тоже бывает разное, особенно, если речь идёт о про́водах: Ася готова была сидеть здесь, бок о бок с Володей, хоть до скончания века, она была бы счастлива, если б турок затонул по дороге к причалу, а отчаливающий Володя ждал светового сигнала с большим нетерпением: пора было кончать. Но и оставлять здесь маленькую Асю было горько и жалко, и душу Володи Хавкина, устремлённую к свободе, больно рассекал рубец; так устроена наша душа.

Тишина лежала на земле, как праздничная скатерть. Тишины доставало и для счастья, и для беды, и слова́ были бы излишни в этом необъятном спокойствии мира… То ли из глубины оцепеневшего времени, то ли с моря, рядом, турок, заслоняя ладонью язычок пламени, подавал сигнал своим фонарём. Володя поймал одинокую вспышку света и легко поднялся на ноги.

– Погоди! – сказала Ася, протягивая ему снятую с шеи золотую цепочку с шестиконечной звёздочкой. – Носи её вместо обручального кольца, всегда. Пожалуйста! Ну, иди…

Володя подхватил котомку с земли и шагнул в темноту, к причалу, к лодке. Миг спустя белый парус, чуть различимый под звёздами, качнулся и пополз, пополз… И его не стало видно.

Проводив его, Ася повернулась и зашагала прочь от берега. Под ноги она не глядела, а и глядела б, увидела бы немного: взгляд её искажали слезы, которые она не утирала, а давала им вольно течь по щекам.

Далеко идти не пришлось – на взлобке, на фоне тёмного неба, мутно подсвеченная фонарём с козел, угадывалась одноконная пролётка. От неё, по склону, спускался навстречу Асе, спеша, человек малого роста.

– Мама беспокоится, – сказал этот человек, поравнявшись с Асей. – Вот я и решил тебя встретить. Поехали домой, дочка!

Поднявшись в пролётку, Ася села рядом с отцом и уткнулась мокрым лицом ему в плечо. Кучер отпустил вожжи. Поехали домой, к маме.

Такое иногда случается в добропорядочных еврейских семьях.

ІI. ЛОЗАННА. ПАРИЖ

Говорят, что с древних времён, когда средь редкого народонаселения ходили кожаные рубли и деревянные полтинники, – с той давней поры сохранилась в нас тяга к дальним странствиям. Зачем, в своё время, наши пращуры брали мешок и отправлялись в путь-дорогу – это ясно: голод не тётя ни в какие времена, ни в свои, ни в чужие, и настойчивое желание добыть что-нибудь съедобное гнало прямоходящего во все стороны света. Но нынче?! Смена мест, отнюдь не связанная с бескормицей, наполняет путешественника чувством власти над простором земли и ласкает его любопытство.

Лозанна с первого взгляда заставила Володю, который именовался теперь месье Вальдемар Хавкин, вспомнить Одессу. Именно заставила, потому что вот уже два месяца, проплывшие после побега, Володя почти не вспоминал родной город, как и всё то, что, прости господи, он там оставил. Лозанна бегом спускалась к воде, как ребёнок с горки, и, хоть вода была и не Чёрным морем, а Женевским озером, всё получалось очень даже похоже. Глядя на Лозанну снизу, с берега, Вальдемар угадывал Одессу вполне прохладно; душа его не участвовала в этой игре с прошлым… Другое дело – ему здесь нравилось, в этой Лозанне. И наметившаяся возможность получить работу в Академии, на кафедре биологии, и провести здесь всю зиму, а весной ехать в Париж, в Париж, в Париж, – пришлась ему по душе…

Забрезжившая эта работа приват-доцентом в Академии – старинной модели нарождавшегося Лозаннского университета – не с синего швейцарского неба на него свалилась: Мечников не оставлял вниманием своего ученика, следил за его передвижениями по Европе и помогал чем мог. Рекомендации великого учёного для начинавшего свой путь в научное будущее выпускника Одесского университета стоили куда дороже быстролетящих денег. Вершину этого подъёма Володя видел в лабораторном зале парижского института другого великого микробиолога – Луи Пастера, с которым Мечников состоял в тесном сотрудничестве. Туда и влекли, и тащили Хавкина канаты судьбы, отчасти направляемой верою Мечникова в своего упрямого ученика.

В Лозанне месье Хавкин явился постояльцем; месяцы, проведённые им в Академии, были пересадкой по дороге в Париж. То было доброе время: жалованья с лихвой хватало на крышу над головой и прокорм, а свободные от чтения лекций часы шли на занятия в академической библиотеке и совершенствование в языках – французском, которым он свободно владел, английском и основами немецкого, – выученных в одесские студенческие годы для чтения научной литературы. Библиотечные ежедневные штудии никак не заменяли ему исследовательской лабораторной работы, но разноязычные научные журналы он проглатывал с увлечением, знакомым читателям романов Александра Дюма. Что же до лабораторного микроскопа, тут надо было запастись терпением: в Париже, в тени Пастера и Мечникова, эта мечта может осуществиться. А в Лозанне перед приват-доцентом Вальдемаром Хавкиным такая возможность просто не открывалась: микробиология до почтенной Академии ещё не добралась – её в научном сообществе дружно считали лженаукой, героями которой являются какие-то подозрительные чудаки с их смехотворными беззубыми зверушками, неразличимыми невооружённым глазом.

Первое время новое имя – месье Вальдемар – несколько царапало слух Володи Хавкина. Вроде бы, что тут такого – а что-то такое было, с горьковатым привкусом: сначала Маркус-Вольф, – мама звала Марик, а папа – Вольф, а ребе в хедере вообще называл по-библейски Мордехай. В смешанной школе и дальше, в Университете – Володя. Теперь вот, после перехода через границу – Вальдемар: именно так произносят европейцы русское имя Владимир. В Англии сэр Вальдемар, в Германии – герр. Во франкоязычных краях – месье. Милое дело! Как будто с лёгкостью, без оглядки переводят тебя с одного языка на другой, точно ты живое слово, а не живой человек… Хавкин находил в этом для себя некое нарушение верности первоисточнику, и такая самооценка будила неприятное ощущение в душе. После затяжных размышлений и прикидок он пришёл к выводу, что сокращённая форма от официального «Вальдемар» звучит приятней и милей: «Вальди». Да, это немного фамильярно, зато слух не коробит. А Вальдемара придётся сохранить для официального употребления. И пусть так и будет! Довольно перемен…

А вот перемена мест служила приложением на пути к главной цели – лабораторному столу. Леса и горы, весёлые луга с пёстрыми брызгами коров, дородные реки и синие озёра – от этих мелькающих пейзажей трудно было отвести взгляд: красиво! Вроде бы и не до красоты в той ситуации, в какую угодил нелегально перешедший границу с Европой Вальдемар Хавкин, – ни кола ни двора, одна лишь надежда греет вместо основательной изразцовой печи! Но и надежда крепче стоит на ногах, если кругом, куда ни глянь, царит чистая красота природы, а не свалки да помойки уродуют ближний и отдалённый вид.

Об этом, сидя на парковой скамье у озёрной воды, отливавшей на закате розовым молоком, раздумывал Вальдемар Хавкин, приват-доцент. Один на один с думающим на скамейке Вальди, парк был безлюден; обступившие лавочку густо-зелёные деревья с толстенными стволами, обёрнутыми добротной швейцарской корой, доброжелательно наблюдали за сидящим. В тишине, нарушаемой лишь едва слышным плеском бесконечно набегающих волн, Володя и не заметил, как на краешек его скамьи присел ухоженный старичок, взявшийся откуда ни возьмись.

– Хочу надеяться, молодой человек, что я вам не помешал и не нарушил ваш покой, – сказал старичок голосом тихим и гладким. – Вижу, что вы пришли сюда за тем же, что и я. – И представился: – Месье Ипполит.

– Месье Вальдемар, – обернувшись к старичку Ипполиту, сказал Хавкин. – Просто мне здесь нравится. Очень. Вот я и пришёл посидеть.

– Посидеть-поглядеть… – тихонько повторил Ипполит. – Вот и я тоже. Смотрите-ка, какое совпадение приятное!

– Я не местный, – сообщил зачем-то Хавкин. – Я приезжий. – Он мучительно пытался вспомнить, встречал ли он когда-нибудь этого Ипполита или нет. Получалось, что такая встреча никак не могла состояться, но вместе с тем лицо старичка было до мелких деталей знакомо Володе неизвестно откуда, как будто они, например, сидели рядышком в контрабандистской лодке, под опекой турка, хотя, совершенно определённо, никакого Ипполита в фелюке не было и быть не могло. Такое необъяснимое положение заключало в себе тревогу, но то была, как ни странно, приятная тревога, хотя и совершенно необъяснимая. Оставалось, пожалуй, принять её как данность, что Володя и сделал, доверчиво поглядывая на месье Ипполита.

– И я тоже родом не из этих мест, – сказал Ипполит.

– Да? – удивился Хавкин. Он почему-то не сомневался, что ухоженный старичок – местный человек, коренной житель Лозанны.

– Да, – подтвердил месье Ипполит. – Но это совершенно мне не мешает ощущать себя полновесной частицей мира, где бы я ни находился в физическом смысле: здесь, где мне так нравится, или хоть в Китае.

– Замечательный дар… – пробормотал Хавкин. Ему хотелось продолжать разговор с этим старичком, на берегу.

– Я пожилой господин, – продолжал меж тем Ипполит. – По надуманным мерилам, можно сказать, что старик… А старость, как ничто иное в мире, нуждается в красоте, она просит красоты.

– Почему? – спросил Вальдемар Хавкин. – А молодость – разве нет?

– Перед молодым человеком раз за разом меняются, как в калейдоскопе, картинки с изображением дивной красоты, и он каждый раз выбирает вид природы, городской пейзаж или, скажем, живой портрет барышни. Молодые люди полагают, что запас этих картин неиссякаем. Не так ли?

– Да, так, – подумав, признал Вальди.

– Вот видите, – сказал старичок. – А пожилые господа куда более стабильны и уравновешены в своём выборе. Мы знаем, что вот эта отобранная нами картинка нашего мира, быть может, последняя; её мы возьмём с собой на тот берег. А больше ничего не возьмём: ни денег, ни веры с надеждой, ни красивой барышни… Вы когда-нибудь об этом задумывались, а?

– Над этим – нет, – сказал Вальди.

– Тогда над чем? – спросил Ипполит.

– Над будущим… – едва слышно признался Вальдемар Хавкин.

– Вот уж зря! – встрепенулся старичок и легонько шлёпнул себя ладонями по коленям, обтянутым превосходной тканью штучных брюк. – Будущее – это Нечто, быть может, и Бог. Знание будущего придёт в свой черёд, а, может, и не придёт вовсе.

– А над настоящим? – спросил Хавкин.

Месье Ипполит свободно поддерживал разговор, и это приходилось по душе его собеседнику.

– Молодые люди иногда хотят подправить настоящее, – охотно откликнулся старичок, – чтобы наклонить будущее к лучшему.

– Это плохо, вы думаете? – осторожно разведал бывший боевик Володя Хавкин.

– Желание светлое, – утвердил Ипполит. – Зато такая правка может сильно подпортить будущее, если после этого оно вообще состоится… Но вернёмся на землю – к тому, что я собираюсь, а вы когда-нибудь соберётесь взять с собой.

– Картину? – уточнил Вальди.

– Ну, возможно, эскиз… – сказал месье Ипполит. – Вот это, в моём представлении, и есть совершенная красота, – он плавно повёл рукой, обводя тихую воду озера, выгнутый дугой берег и подступившую к нему высокую ограду леса. – Глядите же: просто прелесть! Здесь так приятно досматривать картинки и доживать жизнь.

– А вы ещё сюда придёте, месье Ипполит? – спросил Вальди.

Ему хотелось, чтоб старичок пришёл снова, и можно было бы с ним сидеть на скамейке и разговаривать о красоте, которую он собирается взять с собой на тот берег.

– Э! – сказал в ответ на это Ипполит. – Вы призываете меня заглянуть в будущее, мой молодой собеседник! Но не в моей власти разглядеть там что-либо – ни приход, ни уход.


Сложно решить, какой язык трудней – русский или немецкий: одному так, другому эдак. Недаром говорят: «Что русскому здо́рово, то немцу карачун». То же касается и английского, и французского. К концу учебного года, к весне, приват-доцент Вальдемар Хавкин управлялся с французским, на котором он вёл занятия со студентами, не хуже чем с русским. Ну, разве что на самую малость… Не вырос вокруг него языковый барьер в Европе, и это облегчало жизнь. Он был восприимчив к языкам – с тех ещё пор, когда в трёхлетнем возрасте ходил учиться в хедер и за усердие получал от учителя сахарное печенье в форме еврейских букв. Так он учил библейский иврит, а идиш слышал от рожденья, и этот простонародный язык помог ему освоиться с немецким, когда возникла нужда. Евреи вообще склонны к языкам, а одесские евреи в особенности.

В весенний Париж, светившийся солнцем, как лимонная долька, Вальдемар Хавкин явился полным надежд, переполнявших душу и переливавшихся всеми семью цветами радуги. Надежда подобна парусу, досыта налитому ветром; кто знает, куда скользнёт лодка, в какую сторону пути… И кто бы предостерёг Вальди от того, что надежда, случается, выплёскивается за серебряный ободок души россыпью огненных брызг и увечит, а то и смерть несёт мечтателю. Кто бы знал!

Великий город лежал, вольно раскинув лапы. Вот он, перед глазами! Предстояло его если и не завоевать, то хотя бы приручить. Хавкин отдавал себе отчёт в том, что таких, как он, завоевателей – тьмы и тьмы, и каждый рвётся к своей цели подобно камню, выпущенному из пращи. Считаные камни поразят цель, считаные счастливчики добьются своего… Крутые тропы, без указателей и отчётливых следов первопроходцев, вели к сердцу Парижа – но с крутизною подъёма надежда Вальди на успех лишь крепла, как одинокий голос под сводами собора Нотр-Дам: там, вверху, светил, подобно путеводному маяку, великий Мечников. Он, один-единственный во всём свете, знал достоверно, что привело Хавкина в этот вожделенный город, он доверял устремлениям своего ученика и разделял его надежды на успех и победу.

Но Мечникова не оказалось в Париже, он уехал на юг на полтора месяца.

Битый час бродил Вальди вокруг роскошного трёхэтажного особняка в Пятнадцатом округе, разглядывал высокие окна и охраняемый парадный подъезд, вход в который был открыт только для посвящённых. Хавкин к этим посвящённым пока ещё не относился, во владения Луи Пастера пробраться было трудней, чем из Одессы в Румынию, – но зато он мог вдосталь мечтать о том, как будет допущен в Институт, за эти сверкающие стёклами окна, в одну из лабораторий. А где, интересно знать, расположен кабинет Пастера? Может, наверху, в одной из мансард? А лаборатория? Неужели и он, Володя Хавкин, скоро займёт своё место здесь – в центре мировой микробиологии? Кружа вокруг Института, он примерялся к чреву этого знаменитого дома: лабораторные залы, библиотека, тихие коридоры и лестницы, ведущие с этажа на этаж.

До возвращения Мечникова с юга всё это оставалось фата-морганой. Да и сам громадный город не стал ещё собранием бульваров и домов, сохраняя в зорких глазах Хавкина чарующие очертания миража. Громадный город, в котором из миллионов одушевлённых и бездушных предметов теплей всего оказался особняк Пастеровского института, куда вход беглому одесситу был закрыт. Несравнимо теплей, чем фанерная времянка торговки Люсиль с её расхлябанным топчаном.

Эта Люсиль торговала на Центральном рынке искусственными цветами, склеенными из птичьих перьев. Кому-то, как видно, они приходились по вкусу: сбрызнутая дешёвым одеколоном продукция Люсиль пользовалась спросом, хотя очереди за нею не выстраивались.

Кормившаяся цветочно-перьевым делом, Люсиль обладала вздорным характером. В мужчинах она более всего ценила напор и жеребячью неутомимость, и беспечную жизнь в фанерной каморке с крепышом Вальдемаром не променяла бы на скучное существование в собственном каменном доме с каким-нибудь худосочным сорбонским очкариком.

Вздорная Люсиль и в сахарном полночном сне представить себе не могла, что её крепыш большую часть своей сознательной жизни провёл за книгами или уставившись в стеклянный глазок железной увеличительной трубки. Зарезать кого-нибудь или зашибить насмерть при такой комплекции – это вполне, этого нельзя было исключить. Но переводить время на чтение книг – вот уж нет! Такое даже в голове не укладывалось…

Каждый божий день, ни свет ни заря, Вальди поднимался с топчана и, вежливо шлёпнув Люсиль по лошадиному крупу, шагал в мясные ряды – таскать неподъёмные для среднего человека говяжьи туши, опушённые белым наплывом жира. Тяжеленные французские говяды – вчерашние быки и коровы – следовало взгромоздить на спину и, согнувшись в поясе для сохранения ножной устойчивости, нести поклажу от телеги до лавки. Такие незаурядные грузчики являлись рыночной достопримечательностью, и любопытные парижане, жертвуя утренним отдыхом, приезжали спозаранку полюбоваться силачами.

Заработок был неплох – во всяком случае, Люсиль так считала. Часть оплаты Вальди получал мясом, и это тоже очень нравилось Люсиль: цветы из перьев, при всей любви к прекрасному, никак нельзя было отправить в кастрюлю. Мясной же продукт, хоть жареный, хоть варёный, ни в ком не вызывал сомнений, особенно в трёх давних приятелях Вальдемара, возникших как-то раз прямиком из его туманного прошлого в фанерной времянке цветочной Люсиль.

– Это мои старые товарищи, – объяснил появление тройки Вальди. – Их надо подкормить, потому что им здесь не везёт.

Люсиль тотчас взялась за жарку мяса, а Вальди с товарищами коротали время готовки, попивая разливное рыночное вино. Говорили они по-русски, как когда-то на сходках «Народной воли».

От опасности сесть в острог, трое приятелей ушли через сухопутную румынскую границу. Охранное отделение эта разлука никак не опечалила: баба с возу – кобыле легче. Да и остроги по всей империи, от Бессарабии до Сахалина, не скучали от безлюдья: не успел либеральный монарх Александр Второй, царствие ему небесное, отменить крепостное право, как микроб свободы расплодился непредсказуемо и вверг подданных Короны в непотребный соблазн западного разлива. И вот уже, усилиями специалистов, многие из доморощенных бесенят очутились за решёткой или были посажены на короткий поводок. Многие – да не все… А жаль.

После убийства Стрельникова на бульварной лавочке эти трое спаслись и уцелели. Чуда тут нечего искать: прочёсывая частым жандармским гребнем сообщество одесских свободолюбцев, патриотические ловцы в голубых мундирах действовали с усердием, граничившим со страстью, – но им не хватало опыта. Нет причин для сомнений: опыт придёт с расширением практических действий, он ещё достигнет своего апогея лет через сорок, в ином политическом обрамлении.

Спасаясь от посадки, трое беглецов и не помышляли о продолжении университетской учёбы на Западе; не для того бежали, рискуя жизнью. А бежали для того, чтобы продолжать из-за границы борьбу с постылым самодержавием, колотить во все колокола и готовить почву для народной революции. Сажать на Западе за нелюбовь к русскому царю не сажали, но и входить в положение беглецов и поддерживать их в борьбе за справедливость не спешили. Свободную Европу русские дела вообще не занимали, словно речь шла не о близких соседях, а о каких-то дикарях с кокосовых островов. Тройка, возглавляемая бывшим студентом-физиком Андреем Костюченко, готова была к совершению дерзких подвигов, но ни одна живая душа не проявляла интерес к этому настрою, и, с течением времени, героический порыв чужаков, плотно обложенных мещанскими обывателями, хирел и выветривался. Долго ли, коротко тянулся такой распад, трудно было определить: время утратило для них очертания, и часы, дни и недели свалялись в комок.

Устоявшаяся жизнь бывшего подпольного соратника в фанерной времянке, с цветочницей, не вызывала осуждения беглых боевиков. Андрей Костюченко, обивший все возможные парижские пороги и ни на шаг не продвинувшийся в поисках поля для революционной борьбы, видел в Володе Хавкине единственную в обозримом пространстве родственную душу. А то, что бомбист занялся теперь перетаскиванием мясных туш – ну, что ж поделать: такова жизнь, как уверяют эти французы!

Любой толковый подпольщик знает неопровержимо, что для успеха общего дела необходимо иметь про запас незасвеченную тихую квартиру, где можно залечь на дно, отогреться и подготовиться к дальнейшим действиям. Базарная времянка цветочницы и была, строго говоря, такой тайной квартиркой. И то, что Люсиль ни бельмеса не понимает по-русски, а Володя, хотя и отошёл от революционной практики, в душе остался борцом, – это была удача. Неудачей было другое: у Андрея Костюченко и его группы ещё ни разу не сложилась ситуация, после которой необходимо было бы «залечь на дно».