Переговоры Петра с Василием Петровичем завели, как и следовало ожидать, в тупик. Во время очередной встречи тот неожиданно предложил Вертягину выложить карты на стол. Василий Петрович сразу подал пример. Он стал объяснять, что журналистом он был лишь по совместительству. В звании подполковника он давно состоял на службе в том самом учреждении, которое на людей малограмотных и несведущих наводит тихий ужас, а еще точнее, при 5-м управлении этого учреждения, которое «обслуживало» наведывавшихся в страну иностранцев – простофиль вроде Вертягина, и, если не ошибаюсь, свою собственную пятую колонну. Василий Петрович уверял при этом, что не так страшен черт, как его малюют.
Поначалу мягко, отеческим тоном, а затем уже не церемонясь, Василий Петрович припер Петра к стенке. Выбор ему предлагался простой – проще пареной репы. Либо он соглашается оказывать мелкие «одноразовые» услуги. Либо «лавочка закрывается». Раз и навсегда. Сколько можно? Никаких больше продления виз. Никаких больше круизов с женой за пределы страны.
«Одноразовая» услуга заключались в сборе сведений личного характера об одном из преподавателей Высшей школы магистратуры в Париже. Кроме того, Василия Петровича интересовали сведения об одном из сослуживцев отца Петра, дипломате. Как и личные впечатления Вертягина о неком Томасе из посольства, который являлся сотрудником отдела культуры. С кем водится? Зачем разъезжает по всей стране? Почему водит к себе домой «путан» из Хаммеровского центра, при своем полном равнодушии к слабому полу? Прикрываясь будто бы нелегальной скупкой антиквариата – бесценное добро скупается якобы по всей Москве, за любые деньги, и беспрепятственно вывозится во Францию в опечатанных дипломатических контейнерах, но лишь для отвода глаз, – тот якобы работает не покладая рук на спецслужбы.
Позднее Петр рассказывал мне, что при всей карикатурности своего положения и несмотря на некоторый холодок, который не мог не пробирать его до костей от столь резкого поворота событий, комбинатор из 5-го отдела Василий Петрович не вызывал у него отталкивания. Он делал свою работу. И скорее всего, даже преуспевал в своем деле.
– Сожалею, дружище, что так вышло, – стал тот извиняться. – Я знаю, что ты никому зла не делал, что ты неплохой парень. Но не мы с тобой этот мир придумали. Не мы его изменим. А жить в нем предстоит вместе. Так что выбирай. Главное – не драматизируй.
Что касалось преподавателя парижской Школы магистратуры, Петр не мог взять в толк, кто и как мог рассчитывать на него, помимо самих заблуждений на его счет лично, в реальном получении через него подобных сведений. К Школе магистратуры он не имел никакого отношения. Слышал о том, что есть такой преподаватель, с названной ему русской фамилией. Да один его знакомый по Парижу действительно учился когда-то в этом заведении. Каким образом из него, Вертягина, собирались выкачивать сведения? Какие именно?
Аналогично дело обстояло и со знакомым отца, который служил при министерстве внешних сношений Франции (так называлось в те годы министерство иностранных дел). На правах многолетнего друга и сослуживца этот человек действительно бывал у отца дома. Но и здесь расчеты Василия Петровича и тех, кто стоял за ним, отдавали несуразностью, почти загадочной.
Что же касалось Томаса из посольства, Петр поддерживал с ним отношения поверхностные. Томас благоволил ему, потому что одна его родственница была знакома с матерью Петра, писательницей, а отец был дипломатом и мог, вероятно, посодействовать по линии своего министерства в продвижении по служебной лестнице. Шефство Томаса над Петром заключалось в том, что тот изредка возил его в Серебряный Бор на дачу посла, в выходные дни предоставляемую в распоряжение рядовым сотрудникам посольства, всем поочередно, где они играли в пинг-понг, да время от времени служил ему кассой взаимопомощи – давал денег взаймы, получая от него в гарантию банковские чеки, которые инкассировал во время поездок в Париж на свое имя.
Позднее Петр рассказывал мне, что в отношении Томаса все, вероятно, соответствовало действительности. Василий Петрович «сливал» ему правду. Однажды пригласив Вертягина поужинать в «Метрополь», воспользовавшись тем, что они вместе отправились в туалет, Томас прямо спросил его, не хочет ли он «помочь родине».
Петр ответил, что готов помогать кому угодно, но просил не взывать к его патриотизму. Чувство родины ассоциировалось у него не с приростом валового продукта Франции, от которого страна еще богатела в те годы, не с ее военными, космическими и прочими достижениями, – пока она чесалась, кое-кто уже разгуливал по Луне, руки в брюки… – которые могли быть, не ровен час, скомпрометированы деятельностью темных иноземных сил, а с выбором сыра на прилавках французских магазинов, с бутылкой хорошего «Côte-Rotie», с раскрашенными в райские цвета закатами Прованса, но этими чудесами можно любоваться на всех южных широтах Западной Европы.
Мне остается лишь засвидетельствовать, насколько Вертягин прибеднялся. Он почитал Францию, и в том числе за ее достижения, хотя и без показного патриотизма. Он считал, что ему повезло родиться в столь благополучной стране в период ее послевоенного расцвета – в стране, народ которой не способен рвать на себе рубашку по всякому поводу и без повода, не любит выставлять напоказ свою гордыню, не умеет отстаивать свою независимость на поле брани и не способен, если разобраться, сложить кости за идею. Но за счет тех же слабостей он и является исконно миролюбивым, обладая редчайшим, чуть ли не зоологическим даром созидания…
Зимой, в самый разгар холодов, у меня на даче задымила печка. Топить по ночам я побаивался – можно было не проснуться от угарного газа. Протянуть же на одном электрообогревателе уже не удавалось. На несколько дней, пока моя хозяйка разыскивала своего брата, обещавшего привести печку в порядок, Петр позвал меня в Лесной Городок, где он жил в то время безвыездно.
Он выделил мне дальнюю комнату, где обычно ночевали гости. Из окна была видна дача и двор соседа Запевалова. Время от времени я видел, как тот появлялся у себя на веранде и, подолгу глядя на наши окна, замечая в освещенном окне чей-то силуэт, мой или Вертягина, начинал нам показывать кулаки. Я, мол, вам покажу, где раки зимуют, диссиденты! После больницы Запевалов успел побывать за границей, но страдал, как жаловались Вертягину другие соседи, дисфорией. Иначе говоря – беспричинным озлоблением.
Здесь я и провел праздники. Встречали мы Новый год все вместе. Приезжала Маша с друзьями – томная, опять похорошевшая, опять было решившая «повернуть всё вспять» в своих отношениях с Петром. Однако уже на второй день они что-то не поделили. В новогоднюю ночь поэт устроил в своем дворе настоящий фейерверк, – вернувшись с «гастролей» по Восточной Германии, он привез оттуда целый чемодан петард. Праздники отгремели, а моей хозяйке всё не удавалось привести печку в порядок. Мне пришлось остаться в Лесном Городке еще на две недели.
В январе Петр ездил в город редко. Если что-то и заставляло его бывать в Москве, то он уезжал с утра пораньше и возвращался засветло, то есть практически в послеобеденное время, так как дни стали совсем короткими. Уехав как-то по своим паспортным делам – был канун православного Рождества, – он застрял непонятно где до самой ночи.
Волнуясь, я бродил по дому. Потом оделся и вышел чистить дорожку, хотя бы от ворот к крыльцу. За окном валил сильный снег. Вдали прогремела последняя электричка. Было около двух часов ночи.
До Лесного Городка теперь можно было добраться только на машине. Но кто ночью, да еще в такой снег, поедет из города в дачную глухомань? Минут через десять за воротами, однако, послышался скрип шагов по снегу.
На Киевском вокзале никто из частников, как я и предполагал, не захотел тащиться за город, и Петру пришлось дожидаться последнего поезда. В вагонах почти не было отопления, и он продрог до костей.
Спать нам не хотелось. Он заварил чай. Но вместо чая предложил выпить по рюмашке. Сходив за бутылкой на улицу – он любил припасать бутылку водки в снегу на морозе, прямо под крыльцом, – он сел за стол и произнес:
– Сегодня состоялся заключительный акт.
– Тебе визу не продлили?
Он действительно успел побывать в отделе виз. Принявший его сотрудник – знакомого на месте не оказалась, – вернул ему паспорт без визы, пожурив за нарушение паспортного режима. В ОВИРе было известно, что Петр жил не у жены, не по тому адресу, который указывал в документах. Единственный выход на будущее – оформление вида на жительства. Так ему посоветовали. Но для этого ему необходимо было вернуться домой во Францию и делать запрос из Парижа.
– Это не самое страшное, – сказал Петр. – Я виделся с Василием Петровичем.
– Опять?!
– Он позвонил, хотел побеседовать. Для этого я и ездил. Виза… Это уже потом стало ясно.
– Отказаться ты постеснялся… – упрекнул я.
– Я предпочитаю брать быка за рога.
– За рога берут тебя.
Он усмехнулся и стал рассказывать подробности:
– Я не понимаю, всерьез или так, но сегодня мы говорили обо всех подряд… Они всех вас знают наперечет. Ты в списке. И знаешь, как тебя там называют? Вечным дачником.
– Простить не могут… за дядю, который смылся. Но это не ново, – сказал я.
– Да нет, их вроде другое злит. Ты через Грэмма рукописи переправлял? Было такое?.. Он их почтой с главпочтамта, что ли, посылал?.. Надо же быть такой бестолочью! – выругался Вертягин, имея в виду не то Грэмма, не то меня. – На твоем месте я бы не обольщался такой дружбой. Грэмм, чтобы ты знал, любит две вещи – себя и свое благополучие. Он запасается клубникой на зиму. Покупает ее летом на базаре и держит в морозильнике всю зиму… не знал об этом?
Я скептически помалкивал.
– Одним словом… Василий, комбинатор, мне так и сказал: «На этот раз ты уедешь без продления визы. Единственная возможность вернуться в Москву – это привезти всё то, о чем тебя попросили…» Сам факт обращения за визой в консульство в Париже будет якобы означать, что я согласен с их условиями… Как тебе такой сценарий?
– Вы давно уже на «ты» с Василием Петровичем? – спросил я.
– Какая разница? Я тебе объясняю… русским языком, что мне показали на дверь, – вспыхнул Петр. – Меня выдворяют… Так это называется?
– Так не выдворяют, – сказал я. – Ну уедешь… Через два-три месяца о тебе забудут. Таких, как ты, здесь пруд пруди.
– Легко сказать.
– Когда они начинают так обрабатывать человека, у них есть на это причины.
– Например, какие?
– Может, им отец твой нужен?
– При чем тут отец? Старик. Трубит в министерстве, сидит в подвале, – отмахнулся Петр. – Кому он нужен?
– На твоем месте я бы, не раздумывая, ехал домой, – сказал я после некоторого раздумья, – причем ни дня бы не откладывал.
– А Маша?
– Отец не даст ее в обиду. Всё отстоится. Через некоторое время вернешься. Не могут же они не пустить тебя назад.
– Почему не могут?
– Времена давно не те.
Петр помолчал, а затем его как прорвало:
– У тебя всё просто… Плюнуть на всё, хлопнуть дверью. Так вы все и делаете. Да что вы все себе вообразили?! Что там рай? Что только о вас там все и думают? Да понимаешь ли ты, что всем наплевать на вас? Лишь бы вас не видно было и не слышно…
– Иначе загребут, – пригрозил я. – Тебя завербуют.
Но остановить его уже было невозможно:
– Все вы заодно. Все вы сидите и ждете, что какой-то дядя придет и всё за вас сделает. Всё изменит! – Петр делал явную аллюзию на моего дядю, жившего в Нанте. – Вода не течет под лежачий камень. Вы привыкли делить друг друга на «мы» и «они». Да кто такие – вы? Кто такие – они? Этот Василий, из 5-го отдела, видел бы ты – такой же, как все. Нормальный парень. Просто дурак. А может быть, дети у него, семья. Ведь их кормить нужно. В какой стране можно жить вот так, как ты живешь? Сидеть, рыться в книжках! Снежок подметать под Шестую симфонию! Мышей морить по углам! А остальное – пропади оно пропадом! Конечно, всё относительно. Я не сравниваю. Но всё же… Поверь мне, там, во Франции, на Россию всем начхать. Там любят несчастную Россию. Любят смотреть по телевизору «Доктора Живаго», состряпанного в Голливуде… с Омаром Шерифом в каракулевой папахе… Но по духу вы им чужды. Вас боятся как огня. Вы – антиподы. Однажды увидишь, когда всё рухнет. Когда всё встанет на свои места… здесь, в Москве… ты вспомнишь мои слова… Но ты прав. Программу пора сворачивать…
Я так и не понял, почему никто, кроме меня, не поехал проводить его в аэропорт. Напоследок он что-то невнятно мне объяснял, но я уже не вдавался. Как бы то ни было, в Шереметьево, перед перегородками таможенного зала, мы топтались с ним вдвоем.
Вещей у Вертягина было мало, один небольшой чемодан. Петр хотел было отдать мне оставшиеся у него рубли, но решил облагодетельствовать носильщика, которого мы взяли, выбравшись из такси, непонятно зачем – не успели отвертеться. Всунув в пятерню ушлого на вид малого две купюры, Вертягин млел от удовольствия. Нагловатый, с задоринкой в физиономии, тот едва не отвесил ему поклон и, решив, что за рвение ему могут прибавить еще, схватил чемодан и стал проталкиваться без очереди, мы едва его остепенили.
Уже за стойкой, пока офицер таможни просматривал содержимое чемодана, Вертягин приблизился ко мне и с виноватой миной произнес:
– Я тебе напишу. Тебе позвонят… – и шепотом добавил: – Пароль назовут такой: «Хорошо там, где нас нет». Только не забудь…
Из двух или трех писем, полученных от Вертягина после его отъезда – передавал их всё тот же Грэмм, еще на некоторое время застрявший в Москве, – трудно было составить ясное представление о том, что Петр решил делать, как собирается жить дальше. Судя по всему, с Москвой он решил повременить – главным образом из-за того, что с Машей у них ничего не получалось. Затем он вроде бы вернулся на факультет, решил завершить юридическое образование. Уже вскоре стали доходить слухи о том, что они таки затеяли с Машей развод – заочный, опять требующий оформления несметного количества бумаг. Глядя на происходящее со стороны, знавшие их люди лишь изумлялись этому ужасающему транжирству. И уже позднее, всё от того же Грэмма мне стало известно, что Петр, защитив диплом, начал обычную для адвоката карьеру: попал на работу в известную контору, специализировавшуюся в крупном международном бизнесе, но сам в ней вел гражданские дела. Я был искренне рад, что жизнь его вошла в нормальное русло. Хотя и сожалел, что он перестал давать о себе знать. В глубине души мне, однако, трудно было поверить до конца, что ему удастся втянуться в ту жизнь, от которой еще вчера он был готов сбежать на край света.
Позднее, когда и я, в свой черед, оказался во Франции, наши отношения так и не возобновились. Причин для разрыва не было. Но не было причин и для поддержания отношений. От мира юриспруденции я жил за тысячи километров, да и поселился сначала на юге Франции. С уверенностью можно сказать и другое: Вертягин не рвался к возобновлению отношений с прежними кругом московских знакомых, по-видимому решив, что если уж нужно поставить на прошлом точку, то лучше это сделать сразу, раз и навсегда.
Нам довелось всё же увидеться дважды. Первый раз – на Пасху, на рю Дарю. В дни больших церковных праздников из-за столпотворения, образующегося в церковном дворе, бывает иногда трудно попасть внутрь собора, если прийти слишком поздно – не ради заутрени, как бывает, а чтобы отметиться, помять бока соотечественникам. В том году я оказался в числе последних.
Раскаиваясь за опоздание, с улицы я слушал службу на французском языке, доносившуюся через громкоговоритель из крипты – второго «нижнего» храма. Оказываясь вовлеченным то в один людской поток, то в другой, в какой-то момент я оказался оттесненным к дому причта, почти к ограде, и уже решил было уходить, не дожидаясь знакомых, которые звали меня на ужин по окончании литургии, – но они находились внутри, и их всё равно было не найти, – когда вдруг на плечо мне кто-то положил руку. Рослый незнакомец смотрел на меня внимательным взглядом и чего-то ждал. Я не сразу узнал Петра Вертягина. Затем мы стали без слов трясти друг другу руки.
Он был одет в серый будничный костюм, казался непохожим на себя прежнего, заметно постарел. Не менее удивленная вопросительная улыбка блуждала по лицу его светловолосой спутницы, не русской по виду, с которой он переговаривался то по-французски, то по-немецки. Ей явно было невдомек, как в такой толпе, из одних зевак, все как один целеустремленно глазевших на вход в собор, с таким видом, словно здесь должно было вот-вот состояться явление Христа народу, у ее кавалера могут быть знакомые.
Во дворе опять произошло брожение. Вертягин пообещал вернуться через пару секунд, попросил меня дождаться его за оградой, на тротуаре, и пошел кого-то разыскивать. На всякий случай он сунул мне в руку свою визитку. На всякий случай я сделал то же самое. Его долго не было. Ждать было бессмысленно, к тому же заморосило…
Во второй раз мы увиделись у него дома. Примерно через месяц я получил от Вертягина приглашение на приватную вечеринку. Адрес и на конверте и на картоне красовался загородный – местечко под названием Гарн, о нем выше уже упомянуто. Что являлось поводом званого вечера, из текста приглашения трудно было понять. Что мне там было делать? Однако в назначенный день, наткнувшись в еженедельнике на сделанную пометку, я надумал-таки поехать. Возможно, просто поддавшись благодушному летнему настроению: был июнь, в городе стояла духота, в такие дни всегда хочется выбраться куда-нибудь за городские окраины.
Вертягин, как оказалось, созвал знакомых не просто на вечеринку, приуроченную к новоселью, а на настоящий загородный раут. Съехалось несколько десятков гостей. Небольшая усадьба, старенький белокаменный дом с флигелями, стал собственностью Вертягина совсем недавно. Но он уже успел сделать кое-какие перестройки. Вокруг дома простирался обширный, на редкость ухоженный участок размером около гектара. Покатый и вытянутый, изрезанный аллеями и засаженный розами, парк спускался к лугам, ярко зеленевшим в лучах багрового предзакатного солнца. На ровно стелющейся ниве паслись овцы. С левой стороны луга выходили к молоденьким лесопосадкам. А дальше, на взгорье, огибавшем поселок с запада, темнел лесной массив.
Всё здесь казалось до неестественности идиллическим, если принять во внимание, что до Парижа было рукой подать. Усадьбу вряд ли можно было отнести к категории зажиточных. Но для тех, кто умеет ценить чистый воздух и загородную тишину, кто с молодости дорожит своим здоровьем и может себе позволить небольшую роскошь, пристанище было всё же завидным.
Вертягин потратился на буфет, на прислугу. Официанты в белых пиджаках и с бабочками шныряли через газоны, предлагая гостям шампанское, соки, крохотные пирожки из слоеного теста, желающим – ледяную водку в увесистых, запотевших рюмках, похожих на небольшие граненые стаканчики, – в точности такие же, какими Вертягин пользовался на даче в Лесном Городке.
На этот раз толпа состояла из родственников, знакомых, соседей и, как я понял, из юристов различных гильдий и сословий, которые всегда и всюду производят почему-то удручающее впечатление, особенно в таком скоплении. Пожалуй, всё же своим благополучием, афишировать которое как-то не принято, но и скрывать его было бы ложной скромностью. А удручает оно, потому что при виде столь единодушного корпоративного самодовольства становится вдруг ясно как божий день, что неблагополучие одних простых смертных (кто нуждается в правосудии) приводит к преуспеванию других. В силу чего не только само «правосудие», но и любые смежные с ним понятия, вроде «свободы», «равенства», «братства» и «справедливости», кажутся какими-то дьявольскими изобретениями, которыми одни люди без зазрения совести пользуются, чтобы верховодить другими, более слабыми и менее хищными от природы, под предлогом тех или иных своих природных, опять же, задатков, реальных или мнимых.
Своим присутствием общество удостоил и Вертягин-старший. Суховатый, рослый, загорелый, с совершенно лысым черепом, старик Вертягин разгуливал по газону в темно-синем блейзере на металлических пуговицах, в светлых брюках и в английских туфлях из черной замши.
Отца Петра я видел впервые и не мог не удивляться их физическому сходству. Когда они оказывались рядом, в этом сходстве, зеркально отображавшем лет тридцать возрастного разрыва, было что-то обескураживающее, даже отталкивающее. И в отце и в сыне бросалась в глаза породистая сухопарость, одинаковое выражение невозмутимой задумчивости, буквально отпечатавшейся на лице и того и другого, но где-то на уровне глаз, не в самих глазах, – деталь, пожалуй, странная. Петр не успел обзавестись разве что лысиной, как отец. Своим светлым, крепким лицом он выдавал в себе человека здравствующего, в расцвете лет и сил, хотя и выглядел немного старше своих лет.
После обмена любезностями с Вертягиным-старшим Петр решил дать за мной поухаживать своей молодой «подруге» —дабы я мог поупражняться в немецком. Ее-то вместе с ним я и повстречал однажды на рю Дарю.
Звали ее Мартой. Австрийская подданная, чуть моложе тридцати, правильное лицо, полный рот, окаймленный выразительными ямками, живые карие глаза, золотистые волосы, гладкая прическа. Она вряд ли могла сойти за красавицу. Для этого ее внешности не хватало какого-то последнего уточняющего штриха. Несмотря на легкий акцент, придававший ее речи типичную после немецкого языка рыхловатость, по-французски она говорила безукоризненно правильно и бегло…
В разгар вечеринки я оказался в одной компании с отцом Петра, и мы разговорились. Разговор вышел праздным, но, может быть, поэтому он и припоминается мне с такой отчетливостью. Как только до Вертягина-старшего дошло, что я – эмигрант третьей волны, то есть бывший советский подданный, он стал сверлить меня вопросительным взглядом, к которому примешивалась настороженность – это легко угадывалось по его умным, проницательным, но холодным глазам. Шевеля одной бровью, он принялся расспрашивать меня о Москве, Петербурге, обо всём подряд. Я с вдохновением плел всякую чепуху, сразу почувствовав перед собой не просто человека, умевшего говорить обо всём и ни о чем, но собеседника-профессионала.
Всё, что касалось России, вызывало у Вертягина-старшего самый живой интерес. Хотя он с трудом понимал, что там теперь происходит. Нить событий для него давно оборвалась. Так, слово за слово, я был посвящен в «семейные новости» Вертягиных. Он, отец, перебрался из Нанта в «родные места», на юг. Петр стал сам себе «хозяином», открыл собственную адвокатскую контору, врата карьеры теперь были распахнуты перед ним настежь. Когда Вертягин-старший говорил о сыне, он называл его русскими именем «Петр», но с французским выговором. По его тону чувствовалось, что он рад за сына, а вместе с тем как бы отказывается принимать его всерьез…
О чем мы говорили в тот вечер с самим Петром, мне даже не удается вспомнить как следует – тоже обо всём и ни о чем. В наших отношениях чувствовалась какая-то неясность. Оба мы делали вид, что всё по-прежнему, что мы не изменились. К счастью, не стали корчить из себя закадычных друзей. Шум и гам вокруг, галдеж соседской детворы, шнырявшей между взрослыми, медленно надвигающиеся сумерки, беготня официантов, которые расставляли по саду, погрузившемуся во мрак, свечи-фонарики, грохочущая на террасе музыка, собирающаяся гроза, которую предвещали раскаты грома вдалеке, детские слезы из-за неподеленной игрушки… – это все, что запомнилось.
Чему и удивляться? Если взглянуть на вещи непредвзятым взглядом, встречи с прошлым, даже если они оказываются часто тяжелыми, несут в себе что-то отрезвляющее. Вдруг понимаешь, что в жизни всё правильно, логично и закономерно, что по-другому быть и не может. И с этой самой минуты новыми мерками измеряемое время вторгается в душу уже новой доминантой, которую невозможно описать словами. Но также невозможно после этого делать вид, что всё остается по-прежнему. Невозможно не подстраивать под эту доминанту свое мироощущение или даже всё свое существование – на новом его витке.
Что, как не время, оберегает нас от стихийности абсолютного? Все, видимо, просто. Гораздо проще, чем кажется на первый взгляд. Тот факт, что кто-то или что-то неотступно стоит у нас над душой, неотступно преследует нас по пятам, чего-то от нас беспрестанно добиваясь, видимо, не означает, что этот «кто-то» волен изменить нашу жизнь в лучшую или в худшую сторону…
Тот, кому доводилось бывать в департаменте Ивлин в середине восьмидесятых, конечно, еще помнит, сколь живописен был в те годы западный район Иль-де-Франса. Прилегающая к Шеврёзской долине местность красотами своими может уложить наповал и сегодня, стоит свернуть в сторону с главной транспортной артерии, которая тянется сюда из Парижа будто пуповина. Но в этом смысле и сама столица, глядя на вещи отстраненным взглядом, откуда-нибудь с сельского шоссе, затерявшегося среди всходов рапса, маиса или пшеницы, напоминала в те годы не крупнейшую в мире агломерацию, а изнуренную роженицу, лениво лелеющую под боком несмышленого детеныша…