После второго звонка открылась дверь и у входа в комнату выстроились три квадрата, красный, в котором я сразу узнала Наталью Георгиевну, белый – школьный медработник и коричневый – завуч.
– А ну, встань! – рявкнула Краснуха.
Я попыталась встать, но вновь упала. Нога опять наступила на странное нечто. Потянулась к нему и подняла чей-то носок. Чёрт! Как же это отвратительно плохо видеть. Если бы не он.… Ну да ладно, что теперь об этом говорить?
– Да уж, Наталья Георгиевна, приучение детей к труду у вас, как я погляжу, проходит успешно, – проскрипел коричневый квадрат, с кислинкой ехидства в голосе.
– Ольга Валентиновна, – зато в грубом, деревенско – развязно говоре Краснухи проступили капельки приторного мёда. – Эта девочка была, до сей поры, на индивидуальном обучении, за неё всё делала мать, даже мыла, даже трусики стирала. Представляете? Вот и приходится биться…
– Заметно, – усмехнулся белый квадрат с обманчивой весёлостью. Голосок медика был тонким и звонким, как весенняя капель, но нотки отстранённой прохладцы не оставляли никаких сомнений в том, что происходящее её ни чуть не веселит, и даже раздражает. – Единица, однозначно единица.
– Даю установку, – провозгласила завуч. – Обучить новенькую всему за неделю. Вы меня поняли, Наталья Георгиевна, Макаренко вы наш доморощенный.
Коричневый и белый квадрат исчезли, а Краснуха подскочила ко мне.
К тому времени я уже поднялась на ноги и стояла мокрая, растрёпанная, теребя в руках чужой носок.
По телу волнами пробегала гадкая дрожь. Краснуха приблизила ко мне своё лицо, багровое, блестящее от пота, крупным носом и кустистыми бровями.
– Немедленно в класс, на самоподготовку, – процедила она сквозь зубы, несколько капель слюны упало мне на щёку, но я не решилась смахнуть их рукой, дабы не прогневить грозную воспитательницу ещё больше.
Огромная ручища ухватила меня за шиворот и потащила в коридор.
– Мне нужно сменить одежду, – пискнула я, на что Краснуха злорадно осклабилась.
– Ну, уж нет, – пропела она. – Пусть все посмотрят на тебя, такую мокрую и грязную. Весь вечер у меня будешь так ходить, дорогуша.
Грифели с хрустом протыкали ватман, шуршали страницы учебников. Муха, случайно залетевшая в окно раздражённо жужжа, просилась на волю. Мне тоже хотелось на волю, прочь от духоты, от насмешливых шепотков, от внимания Натальи Георгиевны, от грозящей мне вечерней расправы. В том, что она состоится, я даже не сомневалась. Не даром Краснуха о чём-то долго шепталась с Ленусей и Надюхой, а те, гаденько хихикали.
Задача не решалась, да и до математики ли мне было? Ой нет, не могу! Цифры смешиваются, забываются, условие кажется сумбурным. Строители, бетонные блоки. Тьфу! Тоска зелёная! Лучше литературу почитать. Итак, Александр Сергеевич Грибоедов «Горе от ума».
Но и метания Чадского, и любовные переживания Сони казались глупыми, высосанными из пальца по сравнению с моими бедами. Их-то никто не заставляет наводить порядок в комнате, где проживает десять человек и сидеть в мокрой и грязной одежде.
– Давид Львович приехал, – шепнула Надюха своей подружке.
Их спины закрывали меня от взгляда Краснухи, и я была этому рада, хоть какая-то польза от этих девиц.
– А он уезжал?– голос Ленуси представлялся мне чёрным, шершавым, словно наждак. – Где он шлялся-то?
– Домой к себе уезжал, – в голоске Надюхи мне слышалось шуршание полиэтилена, к тому же она немножко пришепётывала. – У него мать умерла, отец у Давида больной, старый уже. Вот наш псих и ездил с похоронами помочь, ну и с матерью попрощаться, конечно.
– А ты, я смотрю, уже с ним и пообщаться успела?
– А то, – полиэтилен зашуршал чуть нежнее. – Я его о походе для девятиклассников спросила, мол нельзя традиции нарушать. И он сказал, что на этих выходных пойдём. Мне показалось, что он по мне соскучился. Представляешь, Давидка мне на плечо руку положил. Ведь это что-то значит, правда значит, а, Ленусь?
– Не хрена это не значит, – наждак стал ещё грубее. – Вот если он трахнет тебя во время привала – другое дело. Вот мы с Егоркой планируем все встречные кустики опробовать.
– Счастливая ты, – вздохнула Надюха, и девицы замолчали.
Я поёжилась от накатившего омерзения. Как можно всерьёз желать этого? Неужели кто-то по доброй воле способен позволить делать со своим телом такое? Но ведь в романах пишут и в сериалах показывают. И кому в таком случаи верить, родителям – самым близким людям и желающим мне только добра, или незнакомым сценаристам и писателям? Стоп! Не надо об этом думать, лучше сосредоточусь на учёбе, а то, чего доброго, двойку завтра получу.
Книги, напечатанные шрифтом Брайля, объёмные, занимают почти половину школьной парты. Такую книжку не сунешь в портфель, не спрячешь за пазухой, не перелистнёшь небрежно страничку, послюнив палец. Если руки читающего коротки, да и сам он не велик ростом, то чтобы прочесть верхние строчки, приходится привставать.
Перипетии в доме Фамусовых уступили место совершенно посторонним думам, никак к учёбе не относящимся. Я, не улавливая смысла, водила руками по выбитым на ватмане точкам, а в голове мусорной кучей пестрели обрывки мыслей. С начала я представила сплетённые в зарослях пожелтевшего кустарника тела, шуршание палой листвы и терпкий, густой дух сосновых игл. Наверное, лежать на голой земле неприятно. Листья прилипают к ягодицам и спине, иголки и мелкие веточки впиваются в кожу. Нет, я бы так не хотела. А как бы я хотела? Наверное, в спальне, на свежих простынях и огромной кровати, выпив предварительно бокал красного вина. А с кем? Ну, уж точно не с интернатскими пацанами, воняющими потом, нестиранными носками и табаком. Тьфу! Да о чём это я? Если бы родители узнали, о какой гадости я думаю, то меня бы, как пить дать, ожидало наказание, многочасовая лекция о нравственности, прочитанная отцом и мамины слёзы.
Однажды я, так как не могла самостоятельно оценить свою внешность, спросила у матери:
– Какие цвета мне идут больше яркие или приглушённые?
Вопрос был невинным, девственным, как свежевыпавший снег, но отец нашёл в нём зачатки испорченности.
В тот день мы сидели за столом, хлебая рисово-лучный суп, от запаха которого уже начинало мутить. Но наша семья его ела, ведь есть больше было нечего. Полки магазинов пустовали, но даже если бы они и ломились под тяжестью всевозможных деликатесов, то денег в любом случаи хватило бы лишь на рис, лук да буханку хлеба. Рис проскальзывал по горлу, оставляя после себя жирноватое послевкусие, лук и вовсе не желал проталкиваться, вернее, мой организм напрочь отвергал крупные, липкие пласты полусгнившего овоща. И ему- организму было непонятно, почему хозяйка над ним продолжает издеваться? Я же, отважно глотала опостылевшее варево, стараясь не морщиться, иначе отец обвинил бы меня в эгоизме и гордыне.
– Я не олигарх, чтобы кормить тебя чёрной икрой и лососиной! – взвился бы он. – Ты знаешь, тварь неблагодарная, как зарабатываются деньги?!
И мне бы в очередной раз пришлось выслушать историю, как отец, однажды, пошёл на вокзал, чтобы по обыкновению продать полученную на заводе водку, а до него докопались местные бандиты. О том, как отец рискует жизнью ради нас с матерью, о том, что мать целыми днями строчит на машинки, а я лишь потребляю и постоянно что-то требую. Справедливости ради, нужно уточнить, что я никогда ничего не требовала. Да и, если честно, мне ничего не было нужно. Наряды? Куда их носить? Книги? Их мне привозил отец из областного центра. Сладостей? Стали бы мои практичные родители тратить деньги на ерунду? К тому же сахар – белая смерть. Хотя сладостей мне, конечно же, хотелось. Телеэкран во всю кричал о батончиках, набитых фундуком, жевательной резинке, делающей дыхание свежим словно морской бриз, и о шоколаде, дарящем райское наслаждение.
– Ты только послушай, что она несёт! – воскликнул отец, швыряя ложку в недоеденный суп. Брызги варева разлетелись в разные стороны. – Чем забиты её мозги! Она думает о тряпках, вместо того, чтобы работать над своим внутренним миром, развиваться духовно.
– Детка, – мягко вступила мама, пытаясь своим вкрадчивым тоном успокоить отца, остановить шквал его эмоций. – Это неправильные мысли. Ты должна думать о более высоком. Мы с папой хотим, чтобы ты росла умненькой и культурной девочкой.
В душе всколыхнулось негодование, припылённое едкой горечью.
Я- инвалид, жалкое ничтожество, за которое уже давно решили, как ему жить, о чём думать и о чём мечтать.
– А зачем?– я постаралась придать своему голосу как можно больше сарказма, но получилось горько, почти обреченно. – Чтобы вас порадовать? Чтобы ходить с вами к вашим знакомым и демонстрировать свои познания, встав на стульчик?
Чувство вины, а вместе с ним и чувство самосохранения безответственно сбежали, не дав мне подумать о последствии моих высказываний.
Рабоче-крестьянский кулак папеньки ударил по столу. Жалобно звякнули тарелки и ложки, суп выплеснулся на скатерть и по капельке стекал на пол, ударяясь о линолеум.
Топ-топ, топ-топ, топ-топ.
– Неблагодарный ребёнок! С жиру бесишься! С нами ей плохо, видите ли, претят знакомые наши! А кого ты радовать хочешь, если не нас? Мужиков?
О мужчинах, в свои двенадцать лет я даже не мечтала. Мечтала о подруге, о прогулках с ней в парке, а ещё о собаке, большой и волосатой. Но родители были другого мнения.
– Детка, – увещевала мама. – Твоя душа- это чистый кристаллик, Пусть он останется незамутнённым. Все эти шмотки – пыль, мишура, главное- твой внутренний мир.
– Это был простой вопрос, причём тут мужики? Мне просто стало интересно,– орала я. Обида грызла изнутри, в носу уже начинало противно щипать от подступающих слёз.
Да с такими родителями и монастыря не надо, осталось только постричься и рясу надеть.
– Забудь о мужиках, испорченная девчонка! – грохотал отец. – Посмотри на свою рожу, ты же в шрамах вся, а ещё – слепа, словно курица! Ты ничего не умеешь, ни на что не способна, от горшка два вершка и худая, будто скелет! Только мы – родители терпим тебя рядом, оттого что любим и готовы нести крест свой до конца жизней.
– Милая, – вклинивалась мама, нарочито ласково, нарочито спокойно,– Тебе не нужно было говорить таких слов. Когда в Москве потребовали больше денег, что мы могли предложить, а привезенную водку на моих глазах выбросили в мусорную корзину, я поехала в ближайший пункт переливания крови и сдала кровь, чтобы получить деньги. Всё ради тебя, детка. И неужели тебе так трудно быть такой, какой мы хотим тебя видеть?
В лицо бросилась удушливая краска, в ушах зазвенела, и я сквозь этот мерзкий звон, едва слыша свой голос, пролепетала слова извинения и пообещала, что больше никогда, ни при каких обстоятельствах не стану задавать такие вопросы.
Целую неделю родители не разговаривали со мной, смотрели телевизор, скрипели диваном, болтали за столом, обсуждая соседей по общежитию. Я же сидела в своём углу за шторой в ожидании их милости.
И вот в один из вечеров, мать появилась в моём углу, села на край кровати, поцеловала в лоб и произнесла речь, от которой мне стала страшно, и которая врезалась в память так глубоко, словно её выгравировали.
– Детка, – ласково произнесла мама, но от этой ласковости по спине пробежали мураши. – Ты моя и только моя, и я не позволю никому забрать тебя у нас с папой. Пообещай, что никогда не станешь мечтать о замужестве. Милая, это просто невозможно для тебя, ты же знаешь.
Я пообещала. Мама потребовала клятвы, и я поклялась. В тот момент я была готова сказать что угодно, лишь бы мать перестала говорить со мной таким тревожным, на грани истерики, голосом. К тому же, у меня на тот момент были другие мечты.
* * *
Просмотр сериала в комнате отдыха, прогулка и ужин, ничуть не насытивший, но оставивший тошнотворный вкус прогорклого масла и подгоревшей каши во рту, остались позади. Отбой! Обитательницы нашей палаты вели себя нервно, возбуждённо, предвкушая предстоящее шоу. Я же, успокаивала себя тем, что убить меня не смогут, покалечить тоже, а всё остальное пережить можно. Как же я ошибалась!
И вновь розоватый свет фонаря, сопение и возня, кишечные газы, плач какой-то первоклашки за стеной, Может, ничего и не будет. Мало ли о чём Краснуха шепталась с девицами. Эдак я и вовсе параноиком стану. Нет, Алёна, не всё в этом мире вращается вокруг тебя.
Сон подбирался вкрадчиво, накрывая сладостной волной расслабления. Мне чудились куски жареного мяса на листе салата, ломтики томатов и толстые пупырчатые огурцы, а вокруг раздавался мягкий мужской голос: Откройте для себя райское наслаждение!»
Я брала руками мясо, сок бежал по губам, аромат дразнил, но мои вкусовые рецепторы не ощущали ничего. Я ела и ела, не в силах насытиться.
Черноволосый смуглый парень в белоснежной рубашке очутился рядом со мной так внезапно, что я не успела ни испугаться, ни смутиться.
Я не видела его лица, не слышала голоса, но отчего-то в груди разливалось тепло, а голова кружилась от небывалого, кристально-чистого, оглушительного счастья.
Крики цикад, огромная гора, вершину которой золотят лучи заходящего солнца и вечернее перламутровое небо над головой…
– Рейтуза, подъём! – резкий голос наждаком прошёлся по нервам, вырвав меня из сновидений.
Картинка, яркая и счастливая свернулась, как рулон обоев, а я очутилась в страшной реальности. Все мои инстинкты вопили от ужаса.
– Беги или дерись! – кричали они телу.
Но глупое тело застыло, окаменело, и лишь беспомощно хлопало слабовидящими глазами. В мутной дымке едва угадывались размытые силуэты. Облитые мертвенным светом фонаря, они казались пугающе-призрачными, неживыми.
Я попыталась встать, но чья-то крепкая рука швырнула меня на место.
– Не так быстро, Рейтуза, – гоготнула одна из дебелых девиц, обдавая меня запахом гнилых зубов и мочи. – Мы ещё не поговорили.
– Мы по твоей милости не хотим жить в грязи, – прошуршала Надюха. – Знаешь ли, мы девушки чистоплотные. А так как миссия уборщицы ложится на твои плечи, наш долг – научить тебя всему.
По всей вероятности девицы репетировали свою речь, так как после произнесённых слов, пальцы одной из девах ловко зажали мне нос, а пальцы другой сунули мне в открывшийся рот какую-то вонючую тряпицу.
Дальнейшее происходило, словно в кошмарном сне, в алкогольном бреду.
Пробую отбиться, но мои руки слишком тонки и слабы, по сравнению с ручищами девиц. Меня удерживают на кровати, набрасывают пыльное одеяло, шерсть которого колет лицо и глаза. Я задыхаюсь, внутренности сжимает в рвотном спазме, Мир становится зеленовато-чёрным. Удары, меткие, жёсткие, сыплются со всех сторон, по голове, лицу, животу и ногам. Бьют молча, без объяснений, но с азартом и злой радостью. В голове звенит, рот заполняется вязкой слюной, из пищевода стремительно рвётся вверх недавно съеденная каша. Боль тупая вспыхивает перед глазами зелёным огнём, резкая и стреляющая – рассыпается жёлтыми искрами. Ничего нет кроме боли и темноты, кроме ударов, возникающих из неоткуда. Я умоляю своё сознание уйти, покинуть меня, хочу забыться, погрузиться в благословенные объятия обморока. И забытьё, милосердное и спасительное приходит на мой зов.
Глава 3
В лесу пахло соснами, свежестью и гнилой мокрой листвой. Закатное солнце лениво растекалось по верхушкам деревьев, но внизу уже сгущался синеватый вечерний мрак. Хотелось полной грудью вдыхать терпкий лесной аромат, слушать птиц и сухое шуршание иголок, веток и листьев под ногами, но громкое, нескладное пение обитателей интерната мешало, спутывало мысли разноцветной паутиной, создавая сюриалистичный, до отвращения яркий кричащий узор.
Песня о матери-одиночке, плачущей над колыбелью ребёнка, исполнялась с каким-то остервенелым старанием. И поверх визжащее – рычаще –воющего хора, раздавался душераздирающий рёв Надюхи. Не оставалось никаких сомнений, для кого она так рвала голосовые связки. Меня же к участию в хоре не допустили. Во-первых потому, что не сыскала расположения Ленуси, а во-вторых – Краснуха ни на шаг меня от себя не отпускала.
– Со мной пойдёшь, малохольная, – проворчала она, хватая меня чуть выше локтя, грубо, с нескрываемым отвращением. – Потом оправдывайся перед мамашей, куда её дитятко делось.
Девушки орали песни, парни над чем-то смеялись. Учителя, все, кроме Краснухи, болтали о чём-то своём. Краснухе ужасно хотелось к ним присоединиться. Она тащила меня за собой, как мешок, набитый опостылевшим хламом, и я то и дело спотыкалась о коряги и ветки. Порой, она бросала в их сторону реплики, задавала какие-то вопросы, и если её высказывания оставались незамеченными, сжимала мой локоть так, что всё тело пронзало болью, как от удара током. Краснуха, как выяснилось позже, двадцать лет отработала в колонии для несовершеннолетних и точно знала, куда и как давить.
Зрячие вели незрячих, осторожно обходя пеньки и ямы, предупреждали о торчащих сучьях. Мне же приходилось испытывать на себе все неровности и препятствия нашего пути. И вскоре я мысленно проклинала и лес, и заботливую Краснуху, и песню о матери-одиночке.
Почему наши желания сбываются, но не так как мы этого хотим? Может всё дело в том, что мы не правильно формулируем запрос мирозданию?
Я часто представляла себе, как иду по лесной дороге с друзьями, за спиной рюкзак, над головой синь ясного неба и скоро привал с костром, печённой картошкой и гитарой. Родители часто любили рассказывать о походах, ночёвке в палатках, булькающем в котелке супе и дружной песне взлетающей к облакам. Я завидовала им и, впечатлённая их рассказами, воображала на их месте себя, окружённую верными друзьями, свободную и здоровую.
Ну вот, Алёна, сбылась твоя мечта, лес, рюкзак, твои сверстники. Так почему же ты не радуешься?
Как же есть хочется! В желудке разрастается сосущая боль, во рту неприятно расползается мерзкий кисловато-жгучий привкус. Будь проклята моя робость!
На обеденном привале мне удалось сживать лишь кусочек ржаного хлеба. Все сидели, поджав по-турецки ноги на расстеленных покрывалах, В железных мисках пестрела какая-то снедь, коричневая и жёлтая, красная и белая. Участники похода тут же набросились на еду. Опять же, зрячие помогали незрячим, педагоги уселись со своими припасами неподалёку и вели оживлённую беседу. Я же, с отчаянием водила глазами по плошкам, не в силах протянуть к ним руку. Что в них? Как брать, к примеру, вот это белое, ложкой или рукой? А коричневое? Его на хлеб мажут или ложкой зачерпывают. Мутная пелена покалеченной роговицы не давала ничего разглядеть, лишь смутные круги на покрывале неопределённого цвета, да расплывчатые фигуры ребят.
Но, как не крути, голод – не тётка, и к завершению трапезы, я всё же решилась протянуть руку к коричневому кругу. Мои пальцы дотронулись до хлебной мякоти.
– Положила на место! – растягивая гласные, проговорил лысый пацан в синем спортивном костюме. В голосе слышалось самодовольство, ощущение власти и жажда разрушать, давить, унижать, ради собственного удовольствия.
По спине пробежала холодная струйка пота, и, наверное, не только у меня одной. Все дружно замолчали. Было слышно, как в кустарнике закопошился какой-то зверёк, как вспорхнула с ветки на ветку птица, как где-то неподалёку звенит комар.
Еда! Хлеб – это еда! Такой мягкий, душистый, с глубокими порами. Чёрт с белым, жёлтым и красным, я рада и коричневому!
– Мухой положила, ты, – каркнула, поддакивая, Ленуся. – Кому сказано!
Я, задвинув страх подальше, впилась зубами в податливую рыхлую мякоть. Душистый, слегка кисловатый, безумно вкусный. Пошли они все к чёрту! Почему я должна голодать? Ради чего?
– Я смотрю, ты рамсы попутала.
Внушительная фигура Лапшова перегнулась через, разделявшее нас покрывало, нависла над плошками и стаканами и выхватила из моих рук краюху.
– Отдай, придурок! – взвизгнула я. Хотелось произнести это грубо, с угрозой в голосе, но голосовые связки смогли издать лишь мышиный писк.
Никто из окружающих не спешил заступаться. Напротив, каждый пытался выдавить из себя смешок, согласный, припорошенный подобострастием.
– Зырьте сюда! – гоготнул он. – Ща я вам тут фокус-мокус покажу. Рейтуза превращается в собаку. Рейтуза, лежать!
Коричневый кусок хлеба мелькнул возле моих глаз.
– Непонятливая собака оказалась, – с притворным сожалением вздохнул Лапшов, и тут же что-то твёрдое врезалось мне в живот. Я согнулась пополам и рухнула на землю.
В ушах зашумело, перед глазами поплыли чёрные круги.
– Молодец! – сквозь шум услышала я голос Лапшова и визгливое хихикание Ленуси и Надюхи.
Огромная ручища принялась засовывать кусок мне в рот.
– Жри, – продолжал гоготать мой мучитель. – Получай награду.
Жирные потные пальцы, воняющие табаком и мочой, вкус опороченного, осквернённого хлеба, тупая боль в месте удара.
– А ну прекратить!
Голос сильный, властный, командный, но чистый, и сочный, как весенняя трава.
Большие крепкие руки помогли подняться, смахнули с одежды прилипшую листву и сосновые иглы.
– Вы совсем, девятые классы охренели? – продолжал распекать обладатель травянистого голоса. Здесь в лесу, на фоне кустарников и сосен, психолог Давид Львович Кирченко выглядел сурово, даже дико, ни дать ни взять – первобытный человек, вышедший на охоту, свирепый викинг сошёл на берег со своего драккара.
– Да мы просто прикалываемся, Давид Львович. Зачем так нервничать? – усмехнулся Лапшов. И в этой усмешке было всё и чувство превосходства, и едва скрываемая неприязнь, и затаённая угроза.
– Собрал посуду и марш на речку! – бесстрастно скомандовал мой спаситель.
– Мы не в армии, чтобы вы так с нами разговаривали, – вступилась за парня Ленуся.
– В армии я бы с вами не так говорил, Сундукова, – ответил педагог, отвернулся и ушёл. Ну и правильно, чего ему среди нас делать? А на меня, растрёпанную, униженную, в пыльной одежде и вовсе смотреть противно.
Когда вернулся Лапшов, остервенело звеня плошками и матерясь сквозь зубы на холодную реку, мы снова отправились в путь. Ручища Краснухи, потная и липкая вновь обхватила нижнюю часть моего плеча, стирая прикосновение Давида Львовича. Мимолётное, отстранённое, но такое горячее. Неужели так бывает, чтобы человеческие руки были и мягкими и сильными одновременно? А голос? Твёрдый, требовательный. Интересно, как он разговаривает со своей женой, как в его исполнении звучат ласковые слова или комплементы? И есть ли у него жена или девушка? Тьфу! Да что это со мной? Помогли с земли подняться, иголки со штанов стряхнули, я и поплыла розовой лужицей, слюни распустила. В лицо запоздало бросилась краска стыда. Голос Давида Львовича едва пробивался сквозь девичье истошное вытьё, он о чём-то оживлённо болтал с физручкой, коротко стриженной, худощавой тёткой с зычным грудным голосом.
– А мне очень нравится, – говорила она, стараясь перекричать, одуревший от свободы и чистого воздуха хор. – Ведь это – наша жизнь, всё, как есть.
– А вот и нет, Зинаида Семёновна, – смеялся викинг. – Современные авторы пишут книжки на потребу публике, о ментах и о ворах, о золушках, подцепивших мужичков с большими кошельками. Литературный мусор – одним словом. Вы еще предложите эту пакость в школьную программу внести.
– Ну не всё же Лермонтова вашего читать, – вмешалась Краснуха, волоча меня за собой.
Боль вспыхивает внезапно. Вот моя нога цепляется за очередную корягу, Ручища математички неумолимо тянет вперёд, я неловко заваливаюсь на бок. Боль. электрическим разрядом, жгучими лучами разбегается по нервам. Голеностопный сустав, голень, бедро. Вскрикиваю и шлёпаюсь пятой точкой на сосновые иглы и шишки. Край одной из них врезается в ягодицу, но это ерунда по сравнению со жгучими лучами.
Хор замолкает, песня обрывается на половине слова.
– Вставай! – раздражённо орёт математичка, тянет за руку, злобно, с едва скрываемой яростью. – Неуклюжая идиотка, нужно было тебя в школе оставить!
Пытаюсь подняться, но боль выстреливает с новой силой, и я валюсь на землю.
– Блин, – недовольно протягивает кто-то из ребят. – Опять с Вахрушкиной возятся.
– Не человек, а ходячая проблема, – поддерживает Надюха.
– Нет, – продолжает негодовать Краснуха, не успевая подавить отрыжку, и меня обдаёт капустным выхлопом. – Сколько слепых идёт, и никто не додумался упасть. А эта… И ведь остаточное зрение есть.
Боль придаёт мне смелости.
– Ну, простите, что я не до конца ослепла, – произношу, глядя снизу вверх.
– Она ещё и дерзит! – взвизгивает Краснуха. – Нет, вы посмотрите только!
Давид Львович наклоняется надо мной, и я чувствую запах его туалетной воды, свежий, с нотками грейпфрута и кедра.
И вновь прикосновение горячих рук, жёсткое, деловитое, но от него сердце начинает колотиться сильнее, а к щекам приливает кровь. Боль отступает, но на смену ей приходит странное сладостное ощущение, небывалое, какое-то постыдно- взрослое.