– Прибабахнутая… – задумчиво сказал водитель и направился к покинутой машине.
Если бы он знал, милорд, насколько точное вылетело у него слово! Ведь старушка именно была «прибабахнутая», но вот как, почему и чем она была «прибабахнута» – об этом не знали ни водитель, ни Евгений Викторович, хотя, по удивительному стечению обстоятельств, к последнему факт имел прямое отношение.
Когда вновь заработал мотор, а вместе с ним и динамик радиотелефона, водитель и Демилле услышали, что в эфире творится нечто невообразимое. Два или три голоса, захлебываясь, о чем-то рассказывали, но о чем – понять было невозможно, потому как диспетчер, позабыв о хладнокровии, кричала со слезой: «Прекратите засорять эфир!» – и этим вносила дополнительную сумятицу. Демилле удалось установить, что какого-то водителя, Мишку Литвинчука, чуть не раздавило.
– Где? Как? При каких обстоятельствах?
– Да не больно знать хотелось, милорд! Что-то там такое произошло в ночном городе, сдвинулось или осело, а может, почудилось…
Водитель выключил радиотелефон, и Евгений Викторович снова погрузился в дремоту.
Проехали Кировский, взлетели на Каменноостровский мост (навстречу пронеслась колонна милицейских машин с синими мигалками), дугою промчались по Каменному, миновали мост Ушакова и Черную речку, оставили позади кинотеатр с красными буквами «Максим» и вырвались наконец на проспект Энгельса, уносящийся вдаль – в Озерки, Шувалово, Парголово, где на бывших болотистых лугах стоят ныне сотни и тысячи похожих друг на друга многоэтажных строений. Демилле сонной рукою сжимал в кармане липкие ключи от дома; водитель вновь включил радиотелефон и повторял в микрофон: «„Двадцать седьмой“ – Гражданка…» – пока не щелкнуло в динамике и далекий девичий голос сказал: «Поставила “двадцать семь” на Гражданку».
Они свернули вправо и поехали по временной, в ухабах, дороге – так было ближе, – затем свернули еще, и отсюда совсем недалеко уже было до улицы Кооперации. Она и возникла вскоре: въезд на нее был отмечен двумя точечными шестнадцатиэтажными домами, далее по левую сторону стояли двенадцатиэтажные и также точечные дома, а по правую – два детских сада, абсолютно одинаковые, за которыми и был девятиэтажный дом Евгения Викторовича, выделявшийся оригинальной кирпичной кладкой «в шашечку».
– Куда дальше? – спросил водитель, когда такси миновало первый из детских садов.
Демилле встрепенулся и взглянул на счетчик. Там значились цифры 10.46. Он сунул руку в карман плаща, опять испытав легкое отвращение, и достал слипшуюся от пива мелочь. Беглый взгляд на нее определил, что, слава богу, хватит! Только тут он посмотрел за стекло и сказал:
– Здесь, за вторым садиком, следующий дом.
– Где? – спросил шофер. (Они уже ехали мимо этого второго садика.)
– Ну вот же… – сказал Евгений Викторович и осекся.
Никакого следующего дома за садиком не наблюдалось. Там, где всегда, то есть уже десять лет, возвышался красивый, «в шашечку», дом, была пустота, сквозь которую хорошо были видны пространства нового района, и вывеска «Универсам» в глубине квартала, и небо с теми же звездами.
– Стой! – в волнении крикнул Евгений Викторович.
Он выскочил из машины, причем водитель тут же распахнул свою дверцу и вышел тоже, опасаясь, по всей видимости, соскока. Демилле сделал несколько шагов по асфальтовой дорожке и вдруг остановился, опустив руки, да так и замер, вглядываясь перед собою.
– Эй! Ты чего? – позвал водитель, а так как пассажир не отзывался, то он направился к нему и, только подойдя, понял, чем был потрясен Демилле…
Отступ первый «О лоскутных одеялах» и несколько страниц пролога
– Ну и чем же? Чем?
– Ах, милорд, и это говорите мне вы! Вспомните, прошу вас, какими фокусами вы занимались в своем «Тристраме»?
– Мне казалось – так забавнее…
– Еще бы! Оборвать повествование на самом интересном месте, чтобы ни с того ни с сего, с бухты-барахты («Вы не скажете, где расположена эта бухта?» – «Барахта? В вашем романе, милорд!») начать долгий и бесцельный разговор о каких-нибудь узлах, тогда как в этот самый момент рождается ребенок… мало того – герой романа!.. Как это называется?
– Послушайте, молодой человек! Вам не кажется?..
– Простите, Учитель. Смиреннейше припадаю к вашим стопам. Вырвавшиеся у меня слова – не более чем авторская амбиция. Знаете, пишешь, пишешь, да вдруг и почувствуешь себя Господом Богом, Творцом, так сказать… Но ничего, это ненадолго. Всегда есть кому поставить тебя на место.
– Это правда, – печально вздохнул Учитель.
Поэтому, раз я решил следовать вашим традициям, ничего не будет удивительного в том, что повествование мое приобретет сходство с лоскутным одеялом. В лоскутных одеялах есть своя прелесть: их создает сама жизнь. Настоящее лоскутное одеяло шьется из остатков, накопившихся в доме за долгие годы: старые платья, шляпы, накидки, портьеры – все годится; простыни, пальто, чехлы – что там еще? – мама! мама! я нашел беличью шкурку! – давай ее сюда!
Да здравствует лоскутное одеяло!
Это совсем не то, что расчетливо накопить денег, расчетливо пойти в магазин и там расчетливо купить десять сортов материи, чтобы сшить лоскутное одеяло. Скучное будет одеяло! Ненастоящее… Жизненные впечатления наши – суть лоскуты (Евгений Викторович в настоящий момент получает внушительный лоскут страха и отчаяния, а мы в это время занимаемся легкой и приятной болтовней), они накапливаются, как Бог положит на душу, неравномерно, случайно, хаотично. Однако, намереваясь сшить из них лоскутное одеяло романа, мы будем тщательно заботиться о том, какие лоскутки с какими соседствуют – по фактуре, по цвету… Иной раз до зарезу необходим лоскуток, которого у тебя нет, – парча какая-нибудь, – и вот бегаешь по городу в поисках приключений, ищешь парчу…
– Чего не сделаешь ради лоскутного одеяла!
– Оно только с виду хаотично – с близкого расстояния, я имею в виду. Не толпитесь рядом – вы ничего не увидите! Отойдите лет на пятьдесят… может быть, на сто… и посмотрите оттуда (все равно с какой стороны). Так только можно судить о композиции одеяла, о новизне орнаментальных сюжетов, о цветовой гамме. Однако о теплоте уже судить нельзя! Вот в чем закавыка!
Греет оно или не греет? Этот вопрос можно разрешить лишь при самом непосредственном соприкосновении с одеялом, лишь вблизи… да что там вблизи – лишь закутавшись в него. А тогда красота общего, прелесть фантазии, ритм лоскутков непоправимо теряются.
– Что же вы предлагаете?
Я предлагаю следующее. В лоскутное одеяло нужно сперва завернуться и провести так холодную ночь – лучше на Северном полюсе… можно на Южном… в Норильске, Магадане, Ленинграде, на худой конец. Если одеяло не поможет спастись от холода – его безоговорочно следует выбросить, как бы красиво оно ни было. Если же удастся благополучно пережить ночь, то тогда нужно разложить его на белом снегу неподалеку от Полярного круга и взлететь как можно выше, к северному сиянию, чтобы оттуда взглянуть на наше одеяло.
– Его видно?
– Надеюсь. Смотрите, во-он там… Яркое пятнышко на снегу.
Лишь оттуда, с высоты, можно оценить эстетические качества одеяла, при том, что практическую его ценность (греет!) мы только что оценили.
– У меня уже мозги набекрень. О чем вы говорите?
– О нашем романе, мистер Стерн! О его композиции и свойствах, способных согреть душу читающему.
– Ха-ха-ха… Ха-ха-ха…
– Смейтесь, смейтесь! Смеется тот, кто смеется последним!
– Милый мой ученик! Вы подобны щенку, охраняющему колышек, к которому он привязан. Вы слышите, щенок тявкает?.. Не много ли шума по поводу колышка? Да, его вбили в землю. Место довольно интересное. Шенди-холл неподалеку… Но надо же что-то выстроить рядом с колышком, не правда ли?
– Чем же я, по-вашему, занимаюсь?
– Тявкаете.
– Неправда, Учитель. Мне горько слышать это именно от вас… Впрочем, если вы хотите не болтовни, а сути, если вам наскучили мои вопросы и аллегории, то я выполню свое обещание и покажу те несколько страничек, которые я написал пару лет назад, когда в голову мне впервые пришла идея этого романа. Они вполне серьезны и не имеют к вам ни малейшего отношения.
– Ну вот… Уже обиделись! Вам не хватает чувства юмора.
– Знаете, милорд, раньше я думал так: чего-чего, а чувства юмора у меня с избытком, на десятерых. Лишь недавно я стал в этом сомневаться. Иногда не хватает юмора. Смотришь на что-нибудь такое забавное… Например, на драку двух женщин в очереди за селедкой… улыбнуться хочешь… ан нет! не улыбается! Проклятая слеза пробивается из глаз и падает на щеку, выжигая на ней горячий след стыда… старость, наверное…
– Ну полно, полно!
Я начал этот роман, как уже упоминал, давно, но написал лишь несколько страниц, назвав их «Прологом». Потом я еще раз начал роман и написал всего полторы страницы, никак их не озаглавив. («Пролог» возник сразу же после происшествия с нашим домом, о котором сейчас с ужасом догадывается Демилле и после которого я уже не мог быть его соседом – я сменил квартиру, ибо не в моих привычках описывать то, чем живешь в настоящее время, – нужно отодвинуться). Второе начало я, пожалуй, выброшу (оно неинтересно), а первое представлю – не столько на ваш суд, сколько для дальнейшего развития сюжета, о котором я все-таки забочусь, милорд! Не то что вы!
– Я готов.
– Я тоже. Итак:
Пролог. Над городом
Мальчик проснулся ночью от того, что увидел во сне Землю, плавно отходящую от него и теряющую с ним связь. Только что перед этим он видел себя с матерью на большой площади, в центре которой стояла каменная колонна, увенчанная крылатой фигуркой с крестом, а по бокам расходились веером нарядные незнакомые здания. Мальчик был здесь впервые, на этой круглой площади, расчерченной штриховыми линиями непонятого назначения, но ему казалось, что он просто забыл ее и сейчас нужно попытаться вспомнить, когда его сюда приводили. Он взглянул на мать. Она торопливо шла сбоку на фоне зеленоватого здания, озираясь по сторонам, потому что машины разъезжали по площади в самых замысловатых направлениях и нужно было постоянно остерегаться. На площади лежал старый грязный снег. Он был собран в небольшие холмики и гряды, а чистые места поблескивали на солнце ледяной корочкой.
День был хмурый и ветреный. Золоченый шпиль, по направлению к которому они с матерью шли, тускло светился, а наверху рассекал пробегающие облака крохотный резной кораблик. Все было почти знакомо, так всегда бывает во сне, и ничего страшного не предвиделось, хотя лицо матери не нравилось мальчику. Оно дергалось через каждые несколько шагов, будто кто-то связал морщинки у глаз в узелок и потягивал за этот узелок, когда ему хотелось.
Вдруг над площадью потемнело. Ветер принес откуда-то газетный лист и погнал его перед ними, то раскрывая, то складывая. Мальчик взглянул вверх и увидел в облаках нечто постороннее – какие-то темные полосы, размытые, нечеткие, но, несомненно, составлявшие единый рисунок, потому что двигались они все разом. Еще через секунду он сообразил, что рисунок похож на человеческое ухо, вернее, на часть его, так как все ухо не поместилось бы на небе. Он даже различил несколько черных волосков, торчащих из ушной раковины, но тут ухо исчезло, и на его месте появились изогнутые черные линии толщиной в заводскую трубу, которые расходились в стороны, оставляя в центре пустое место. В этом пустом месте образовались цветные круги, тоже неясные и блеклые, и тут мальчик узнал человеческий глаз, вглядывающийся сверху в площадь с несомненным интересом и удивлением. Мальчик прижался ближе к матери, поскольку испугался глаза во все небо, но неотрывно продолжал смотреть вверх. Они как раз проходили мимо каменной колонны, и мать, мельком взглянув на мальчика, отрывисто бросила:
– Закрой рот! Простудишься.
В это время глаз удалился, провалившись в облаках, зато прямо из зенита над макушкой крылатой фигурки с крестом на площадь стремительно надвинулись три огромных бледных пальца, сложенных в щепотку. Мальчик увидел блестящие ногти, коротко остриженные, и сеточку линий на пальцах – большом, указательном и среднем. Каждый палец был раза в четыре толще каменной колонны, к которой они тянулись. Пальцы осторожно ухватились за кончик колонны, за крест над крылатой фигуркой, и произвели легкое вращательное движение, как если бы площадь была волчком, а каменная колонна его осью.
И сразу же площадь качнулась, наклонилась и стала раскручиваться, уходя из-под ног, здания по краям ее побежали, сменяя одно другое, и золоченый шпиль с корабликом вспорол облака. Мальчик не успел ухватиться за руку матери, протянутую ему. Он оторвался от мостовой и полетел вверх, оставляя сбоку шестерку бронзовых коней с колесницей и с недоумением ощущая, что порвалась ниточка. Что за ниточка – он не мог бы сказать, но эти слова мелькнули: «Ниточка порвалась, лопнула…» И в ту же секунду мальчик проснулся.
Несколько мгновений он неподвижно лежал в кровати, успокаиваясь, пока не почувствовал, что ниточка не восстановилась. Все в комнате было на месте – платяной шкаф, секретер, аквариум на подоконнике, – и все было видно, несмотря на темноту, но ощущение зыбкости осталось.
Из-под двери пробивалась полоска света. Видно, мать еще сидела в кухне, дожидалась прихода отца.
Мальчик осторожно отогнул край одеяла и спустил ноги на пол. Нет, ничего не изменилось. Пол будто уходил из-под него, и он надавил на колени руками, чтобы почувствовать его прочность. На секретере громко тикал будильник. Мальчик встал и сделал несколько шагов к окну. Он взглянул в окно сквозь аквариум и увидел сонных рыб, плавающих в звездах. Мальчик встал на цыпочки, чтобы взглянуть поглубже вниз, и уперся лбом в холодное стекло аквариума. Рыбы испуганно метнулись от него.
Там, внизу, искаженные водой, водорослями и тенями рыб, плыли вереницы огней. Мальчик затаил дыхание, наблюдая за ними. Вокруг было только небо в звездах, а там, далеко внизу, перемещались огоньки, будто шла под звездами неостановимая процессия.
Стараясь не шуметь, мальчик подтащил к окну стул и взобрался на него. Теперь он мог смотреть вниз поверх аквариума. Картина несколько прояснилась. Он различил проплывающие внизу дома, разведенные мосты, улицы с фонарями, а на улицах разглядел одинокие маленькие автомашины, которые ползали, как букашки. Мальчик однажды в своей жизни летал на самолете, но сейчас испытывал совсем другое ощущение. Бесшумный и мягкий полет привел его в оцепенение, и он, опершись обеими руками на край аквариума, завороженно следил за картиной ночного города.
Город, родина моя! Здесь я родился и умру, среди составленных в ряды домов, под одинокими фонарями набережных. Его чугунные мосты отзовутся на слабый шелест моих шагов, его улицы сохранят адреса друзей, когда их самих уже не будет, а стекла витрин, отразивших мою жизнь, равнодушно взглянут на новых прохожих, вымытые прилежными весенними мойщиками. Здесь в норах каменных зданий живут великолепные и жалкие существа – моя забота, люди, – завоевывающие в житейской борьбе квадратные метры жилплощади, люди рожающие и любящие, люди ненавидящие и смеющиеся, люди как люди, что там говорить!
Все они сейчас спят, когда мальчик у окна смотрит сверху на город.
Они спят на Петроградской стороне, на всяких Бармалеевых, Разночинных, Подковыровых улицах, и на Васильевском острове вдоль бесчисленных линий. Одни из них лежат в постелях параллельно линиям, другие перпендикулярно. Немногие лежат под углом. Люди ориентированы городом, его параллельными и перпендикулярными стенами, и редко кто может позволить себе вольность спать так, как захочется, обратив голову к своей звезде».
– Вот так я писал, милорд. Несколько высокопарно, но без витиеватости…
– Гм…
– Скоро, очень скоро мы побеседуем о причинах и следствиях упомянутых уже странностей, а сейчас я спешу вернуться на улицу Кооперации, чтобы взглянуть на обстановку с третьей стороны – глазами кооператора Валентина Борисовича Завадовского и его собаки, фокстерьера Чапки.
Глава 2. Не выгуливайте собак ночью!
Кооператор Завадовский жил в первом подъезде нашего дома, на пятом этаже, занимая с женой двухкомнатную квартиру № 34. Дети четы Завадовских давно встали на ноги, и теперь с ними жила собачка – фоксик Чапка, сучка восьми лет, беловато-серой масти.
Валентин Борисович и Клара Семеновна были цирковыми артистами на пенсии. Когда-то они выступали с номером «Необыкновенный велокросс» и разъезжали по арене на велосипедах, имевших по одному колесу и седлу на длинной железной палке, руля же не имевших, а последние двенадцать лет жили в свое удовольствие, занимаясь мелким приработком по обслуживанию собак. Клара Семеновна умела стричь пуделей, а Валентин Борисович бесподобно готовил собачьи супы, так что в квартире Завадовских постепенно образовалось нечто вроде пункта питания окрестных собак, который временами трансформировался в собачью парикмахерскую. Разумеется, собаки обслуживались не бесплатно, но и не слишком дорого; во всяком случае, кооператоры из нашего дома и трех точечных, что стояли напротив, были рады отчислять из своей зарплаты кое-какие суммы в пользу Завадовских, лишь бы любимые (и весьма породистые!) их собачки имели вкусные супы и были красиво пострижены.
Подрабатывали супруги и торговлей щенками-фоксиками, которых ежегодно приносила неутомимая сучка Чапка, но это уж сущая мелочь… пятьдесят рублей за щенка… у Чапки родословная!.. пять медалей! А попробуйте уберечь собачку от криминальной случки с какой-нибудь бродячей дворняжкой! Попробуйте найти ей достойного партнера, интеллигентного, с хорошей родословной, смазливенького (раньше Завадовские водили Чапку к профессору Кремневу, но вот уже два года водят к зубному технику Фишман – это дальше, но у фокса Фишман лапки будто в черненьких варежках и медалей на одну больше)… Словом, никакие деньги не достаются зря, и я не хочу бросить и тени подозрения на достойных супругов.
Соседи по лестничной площадке, конечно, были не в восторге, но… Какие соседи и когда были в восторге от своих ближних, живущих за стенкой?
– Да, если они живущие. Только на кладбище соседи не ссорятся между собою.
– Как знать, милорд!
– Я вам точно говорю.
Валентин Борисович был ростом мал, худ и похож на мальчика с длинным повисшим носом, а Клара Семеновна, напротив, походила на тыкву, разве что складочки располагались не по вертикали, а горизонтально. Характер у нее был громкий и общительный, тогда как у ее супруга – тихий и робкий. На этом несоответствии строилась не только семейная жизнь Завадовских, но и комизм циркового номера, когда они крутили педали каждый своего колеса, но в последние годы комизма никакого не получалось, и маленький сухонький Завадовский все чаще был выметаем из квартиры мощным дыханием супруги, чтобы без устали колбасить по магазинам, по знакомым-клиентам или в поисках шампуня для собак.
Чапку тоже всегда выгуливал Валентин Борисович, причем в порядке вещей были ночные выгулы, когда он, проснувшись среди ночи от храпа Клары Семеновны и будучи не в силах заснуть вновь, цокал зубом, отвернувшись от своей половины, и сразу же слышал легкое и звонкое клацанье когтей Чапки, спешившей по паркету на зов хозяина. Завадовский поднимался с двуспального ложа – немыслимо мягкой и почему-то египетской перины, – набрасывал прямо на пижаму пальто, засовывал ноги в меховые полусапожки и трусил с Чапкой по лестнице вниз, стараясь двигаться бесшумно.
Лифт работал и ночью, но в поздние часы Валентин Борисович лифтом не пользовался никогда, опасаясь шумом его моторов обеспокоить соседей.
Вот и в описываемую нами ночь, часа в три или около того, когда все дома на улице Кооперации погружены были во мрак, Валентин Борисович, как всегда, в пальто, накинутом на бежевую в полосках теплую пижаму, без шарфа, но в шляпе, вышел, сопровождаемый Чапкой, из подъезда и глотнул ночной весенний воздух.
Наш дом спал. Ряды темных окон отливали глубокой синевой, лишь высоко над четвертым подъездом, на девятом этаже, слабо светился желтый прямоугольник – то ли ночник там горел, то ли свеча. Скорее, все же свеча, потому что окно едва мерцало, будто от колеблющегося огонька, и этот неверный свет вдруг породил у Валентина Борисовича мгновенную тревогу, которую он тут же подавил, ибо для нее не было никаких решительно оснований.
Надо сказать, что и собачка вела себя беспокойно: скулила, не помчалась, как обычно, на спортивную площадку, что находилась неподалеку, а сиротливо жалась к ноге хозяина, к пижамным полоскам, взглядывая на Завадовского снизу преданно и тревожно. Следовало бы обратить на это внимание, но… Завадовский нагнулся, поднял Чапку на руки и зашагал через улицу к площадке, окруженной кустами и деревьями – голыми в это время года.
Там он опустил Чапку на землю, фоксик шерстяным клубочком покатился к кустам, принялся обнюхивать стволы, потом присел на задних лапках… Завадовскому вдруг нестерпимо захотелось тоже («Холодно, черт побери! Как я раньше не подумал?») – в общем, как говорится, приспичило.
Валентин Борисович, боязливо оглянувшись, зашел за трансформаторную будку, что находилась рядом с площадкой, так чтобы из окон дома, не дай бог, не смогли его увидеть (кого он боялся? Кооператоры смотрели уже третьи сны!), нетерпеливо расстегнул пальто и…
…Тут дрогнула земля, воздух сместился всею массой, и прошел под землею гул, отчего Завадовский втянул голову в плечи, а Чапка со звонким и яростным лаем бросилась куда-то в сторону.
Валентин Борисович не смог сразу остановить физиологический процесс; он лишь зажмурился и чуть согнул колени, а в воздухе возник вихрь, сорвавший с Завадовского шляпу. Это продолжалось всего несколько секунд, после чего земля дрожать перестала и атмосфера успокоилась, только лай Чапки не затихал.
Вполне уверенный в каком-то случайном порыве погоды, в гигантской кратковременной флуктуации атмосферного давления (Завадовский не знал этого слова, зато я знаю, милорд), бывший артист цирка вышел из-за будки, застегивая нижние пуговицы пальто, да так и окаменел, обращенный лицом к месту, где только что стоял его дом. Дома не было!
Завадовский понял это сразу, ибо ночь была не столь уж темна, небо безоблачное – и луну было видно, а вернее, стало видно после того, как исчез дом. Она стояла низко над горизонтом, приближаясь к полнолунию. Поэтому Валентин Борисович не стал протирать и пялить глаза, а поспешил к месту, где пять минут назад находились двери его подъезда и где сейчас возле бетонного крылечка крутилась волчком Чапка, не переставая издавать горестные собачьи звуки.
Он почти бегом преодолел несколько десятков метров, взбежал на две ступеньки крыльца и… остановился как вкопанный, тяжело дыша, с жестом отчаяния: скрюченные пальцы перед обезумевшим лицом.
Прямо под ним открывалась бездна – так ему показалось, – хотя при втором взгляде обнаружилось, что до бездны далеко. Скажем так: провал глубиною метра два. Валентин Борисович повел очами и увидел огромную прямоугольной формы яму, в точности повторявшую своими очертаниями размеры дома в плане. В яме находился как бы лабиринт из бетонных плит и панелей, между которыми тянулись разного сечения трубы, провода, какие-то мостки были проложены – пол в лабиринте был земляной… Прошло еще несколько секунд, прежде чем Завадовский догадался, что видит перед собою фундамент собственного дома и его подвалы, дотоле скрытые от глаз самим домом. В подвалах кое-где сохранились кучи строительного мусора, тянулись сети инженерных коммуникаций: водопровода, газа, электрические кабели.
Было такое впечатление, будто дом аккуратно сняли с фундамента и куда-то унесли.
– Но куда? Что за шутки! Ночью! Без предупреждения! – Завадовский почувствовал сильнейшее негодование.
Он услышал вдруг, что в стороне, в районе второго подъезда, журчит вода. Завадовский, снова подхватив собачку на руки, бросился по кромке ямы на звук, осыпая в открытые подвалы свежие комья глины. Из трубы, уходящей в землю, хлестала вода, сверкая брызгами в лунном свете и постепенно заполняя отсеки подвалов. Как ни был Завадовский слаб в инженерии, он все же догадался, что видит главную артерию, посредством которой дом связывался с сетью водопровода. Между прочим, конец артерии был грубо обломан.
Тут же мелькнула мысль о газе, который тоже вырывается на свободу где-то рядом – невидимый, но опасный… и электричество!.. вон, вон оно трещит голубыми искрами, уходя в развороченную землю! Где дом? Где он? Куда девался?!
Катастрофа!!!
Завадовский обратил взор к небу, как бы посылая упрек Господу Богу, и тут только увидел высоко над собою черную прямоугольную тень, которая плавно удалялась к горизонту, имея в правом верхнем углу светящийся желтый квадратик. Завадовский сразу узнал – не удивился, но заплакал, прижимая Чапку к груди, – дом! Дом улетающий! Возьми меня с собою!.. Не слышит…