– И потом достану, – с грозной уверенностью сказал Омельченко. – У меня силы хватит.
– Хватит… – подтвердила жена.
– И все! – провозгласил Омельченко и поднял стакан. – Выпьем, Алексей. Чтобы всем нашим ворогам сейчас икалось.
Серые глаза его сощурились, смотрели пристально и насмешливо, с каким-то затаенным и в то же время показным превосходством надо мной. Словно и я был одним из тех врагов, за погибель которых он предложил выпить. Выпили, и только было принялись за пельмени, как из сеней послышался сильный стук в закрытые двери.
– Сиди! – прикрикнула жена на поднявшегося было Омельченко. – Сама открою.
Она вышла.
– Кто? – раздался из сеней ее голос.
Ей громко и неразборчиво ответили из-за двери. Омельченко, видимо, узнал голос. Он шагнул к двери, слева от которой рядом с ворохом одежды висели карабин и ружье, достал из висевшего тут же патронташа два патрона, снял ружье, переломил, торопливо зарядил и сел на прежнее место лицом к двери, положив ружье на колени.
– Не боись, Алексей, – спокойно сказал он мне. – Хлесткину, помимо меня, в настоящий момент ни к кому интереса не будет. А он такой мужик, что если начнет стрелять, то и в темноте не промахнется. Запускай его, Надежда, – крикнул он жене. – Пускай, пускай, мы к разговору вполне готовые.
Звякнул запор, в дверях, щурясь от света, появился облепленный снегом невысокий человек с карабином на плече. Очевидно, это и был Хлесткин. Он рассмотрел Омельченко, пятерней смахнул с бровей, ресниц и реденькой светлой бородки снег, снял и стряхнул лохматую, необыкновенных размеров шапку, а затем, с неожиданным спокойствием и неторопливостью, уселся на широкую лавку у входа. Карабин он положил на колени и только тогда снова посмотрел на Омельченко. Шальная вызывающая полуулыбка чуть тронула его потрескавшиеся губы. Омельченко принялся за еду, жена осталась стоять в дверях рядом с Хлесткиным, а я в растерянности поочередно смотрел на всех, не зная, что делать.
– Стучал, ломился, а теперь молчишь? – спросил наконец Омельченко. – Садись лучше к столу.
– Зимовьюшки-то мои, Петро… все… Все, как одно.
– Что все-то? – спросил Омельченко, перестав жевать.
– Под корень. В точности, как ты сулился.
Омельченко потянулся за пельменем.
– Я тебя вообще предупреждал. «Вообще» – понимаешь? – стал объяснять он, внимательно следившему за ним Хлесткину. – Будешь соболишек налево гнать – я так и сказал, – прекратим твой промысел. Я тебя официально предупреждал.
– Он в тайге-то уже месяца два или боле того не был, – неожиданно вмешалась жена. – Иди к столу, недотепа чертова! – прикрикнула она на Хлесткина. – Раздевайся. Сидит тут, вооружился…
Она забрала у него из рук огромную шапку, потянула к себе карабин. Хлесткин придержал было карабин, но она дернула посильнее, и тому пришлось выпустить из рук свое оружие. Хлесткин поднялся. Неловкая злая улыбка исчезла с его морщинистого лица, и оно сразу стало растерянным и усталым. Медленно стянул он с себя старенький полушубок и пошел к столу. Сел напротив нас с Омельченко, внимательно посмотрел мне в лицо, хотел что-то спросить, но промолчал, увидев, что Омельченко взял с колен ружье и протянул жене.
– Приготовился? – кивнул он на ружье.
– А что делать? – весело отозвался Омельченко. – Не ты первый. Сегодня уже окошко продырявили. Налить?
– Давай, – согласился Хлесткин. Растерянность его проходила. Он снова внимательно посмотрел на меня и спросил: – Занятные для постороннего человека обстоятельства. Как?
– Не то чтобы занятные, скорее непонятные, – неуклюже сострил я.
– С чего стреляли? – спросил Хлесткин.
– С мелкашки, – сказал Омельченко и неожиданно оглушительно захохотал. – Захотели Омельченко с малопульки уложить. Ну, деятели…
– Несерьезно, – подтвердил Хлесткин. – Тебя если бить, так только с карабина… – Резко выдохнув, он выпил налитый хозяином стакан и, закусив, сказал: – Видать, не наши стреляли. Наши бы не промахнулись.
– А снег? – возразил Омельченко. – А стекло? А шторка? Опять-таки, я не столбом стоял. Не очень простая задачка, Хлесткин, не очень. Я соображаю, попугать хотели.
– Товарищ по лесу будет или откуда? – неожиданно спросил про меня Хлесткин.
– Товарищ будет по птичьей науке. На Глухую собирается. Рабочего ищет. Может, тебе с ним? Охота теперь твоя все равно порушена, а так хоть на табачишко наскребешь.
Омельченко явно издевался над своим гостем. Впрочем, мне показалось, что и надо мной тоже. Хлесткин сидел, опустив голову. Дождавшись, когда Омельченко замолчал, тихо сказал:
– На табачишко у меня, Петро, хватит. Нужда будет, и тебе одолжу. А поскольку в тайге ты давно не был, объясню сейчас тебе, каким образом мои зимовьюшки уничтожили.
– Сожгли, что ль? – спросил Омельченко и подмигнул мне на Хлесткина. – Или раскатали? По бревнышку. Может, медведь? – и он снова оглушительно рассмеялся.
– Серьезный медведь, Петро. Хитрый. Враз все сыскал, враз все под корень снес. Только если серьезно приглядеться, то вот где взрывчатка пропащая отыскалась. Медведь ее использовал.
– Какая взрывчатка? – сразу посерьезнел Омельченко. – Чего несешь?
– Что имею, то и несу. Завтра заявлять пойду. Официальным образом.
– Конечно, заявить надо, если такие соображения. Если доказательства, конечно, имеются, – осторожно поддержал Хлесткина Омельченко.
Мне показалось, что Хлесткин с интересом глянул на него.
– Есть и доказательства.
– Значит, надо заявлять, – снова повторил Омельченко. – Может, старатели?
– На кой я им? Мы с ними еще нигде на узкой тропке не сходились. А вот твое заявление я полностью помню.
– Так это я так – для острастки, для порядку. Ты же все места по тайге захватил, где самый соболь. Жалобы на тебя соответственно были. Не меньше, чем полсотни добываешь, а сдаешь от силы десяток. Завистников, Степа, на свете всегда хватает.
Хлесткин, не ответив, налил себе стакан, выпил, ни на кого не глядя и сразу как-то осев и постарев, неуверенным движением потянулся за закуской. Не дотянулся, встал.
– На закон давишь? – вдруг, взвизгивая, закричал он, склоняясь к улыбающемуся Омельченко. – Указываешь?! А сам?! Сам-то что?!
– Что сам? – вроде бы искренне удивился Омельченко. – Я на должность такую поставлен – закон защищать. А ты как думал?
– Защищать… – прошипел Хлесткин, словно задохнувшись. – Ты… Защищать… Думаешь, никто ничего не знает? Думаете, слепые все? Я еще дойду до твоего гнезда…
– Ну, ладно, – тоже поднялся Омельченко. Огромный, тяжелый, он угрожающе возвышался над Хлесткиным. – Думал по-хорошему с тобой… А ты даже в чужом доме, за столом, за который тебя как человека пригласили… При госте, вот, при моем и кусаться норовишь. Больше я с тобой, Хлесткин, говорить не желаю. Уходи!
– Гонишь? – тихо и совсем трезво спросил Хлесткин.
– Не гоню, а уходи лучше.
Хлесткин медленно пошел от стола, прихватил свой полушубок, шапку, снял со стены карабин и, не одеваясь, шагнул за дверь.
– Первый браконьер в наших местах, – повернулся ко мне Омельченко и сел, придвинув свой стул поближе к моему.
– Выходит, зимовьюшки его в защиту природы подорвали? – спросил я. – Есть у вас такие борцы?
– Да брешет он! Думаешь, правда? – сказал Омельченко. – Старатели, наверное, сожгли одно-два. А он – все! Всех он и сам не знает. Всю тайгу уставил своими капканами, паразит. Ты его слушай больше, он тебе наговорит. Выпьем, – придвинул он мне полный стакан. – После баньки самое то.
Я отодвинул стакан:
– Мы еще не договорились…
Омельченко тоже поставил поднятый было стакан.
– Не договорились? О чем? Напомни, если не трудно.
Мне показалось, что он слишком уж откровенно валяет дурака, и решил идти напролом.
– И Арсений Павлович говорил, я сам теперь убедился – вы тут можете если не все, то почти все. Петр Семенович, от своего имени и от имени науки прошу… Помогите с рабочим, чтобы в самое ближайшее время мне на Глухой оказаться.
Омельченко долго молчал, глядя мимо меня сузившимися глазами, потом тихо сказал:
– Не хотел я тебя, Алексей, расстраивать, сразу не стал говорить. Но раз так вопрос ставишь, то, как ни пяться, разговора не миновать. Скажу по-простому – дело твое хреновое: на Глухую тебе никак не попасть.
– Разве сейчас согласится кто? – вмешалась Надежда Степановна. – Люди только что из тайги повозвращались, по домам рвутся. Какие, наоборот, на охоту подались или собираются. Тут лишнего человека не найдешь, не город.
– Не только в этом дело, – подхватил Омельченко. – Я летунов наших наизусть изучил. Снежок сейчас на неделю наладился. После него, думаешь, сядешь на Глухой? Ни в жизнь. Не будь снега, на косе бы сели. А под снегом ее разве разберешь? То ли коса, то ли ледок. Промахнешься и на реку. А она, считай, до января не мерзлая. Наледь на наледи. Ни один летун рисковать не будет.
Я ему поверил. Говорил он убедительно. Но и мне тоже ничего не оставалось, как стоять на своем.
– Можно высадиться на островке, – сказал я. – У мыска.
Омельченко пристально посмотрел на меня. Мой ответ его явно озадачил.
– У мыска? – переспросил он. – Арсений Павлович посоветовал?
Я промолчал. Совет действительно исходил от Арсения.
– А как через протоку переберешься? Вещички как перетаскивать будешь? У тебя их не так чтобы мало. Река дуром прет. Шуга вот-вот. Гроб с музыкой получится, дохлое дело. Даже думать не над чем. Еще ежели, так рабочего сейчас точно не сыщешь. Днем с огнем. А без рабочего, как я понимаю, тебе строгий приказ – растереть и забыть. Так?
В том, что он говорил, все было правильно. Именно это мне и не нравилось. Слишком все складывалось против меня. И Омельченко, похоже, это вполне устраивало. Почему? Или мне показалось? С такой готовностью кинулся помогать, а теперь сообщает, что все зря. И явно доволен, сообщая об этом.
– Не согласен? – не дождавшись от меня ответа, спросил Омельченко.
– Не согласен. В экстренном случае, если все срываться будет, мне предоставлено право самостоятельного решения. Вещички я перетаскаю. И через речку, и через протоку. Не в первый раз. У нас экспедиции из-за такой ерунды не отменяют.
– Из-за ерунды, говоришь? – переспросил Омельченко. И вдруг широко улыбнулся. – А что? Вдруг сладится? Нравятся мне такие, которые на рожон прут. Я и сам такой. Верно, Надюха?
– Нашел чем хвалиться, – буркнула та. – Вы бы ели. А то как этот дуролом заперся, все настроение спортил.
И тут бесшумно, и совершенно неожиданно вошла она. Я почти забыл про нее среди следовавших почти без передышки событий и разговоров, не то чтобы совершенно меня ошеломивших, но все-таки достаточно захватывающих, чтобы отодвинуть на второй план смутное видение роющейся в моих вещах красавицы. Я помнил про нее и не помнил. А еще вернее, как это иногда случается почти с каждым из нас, мучительно старался вспомнить, что же такое важное я забыл. Ни с кем не поздоровавшись, она тихо спросила, глядя на занавешенное окно:
– Кажется, баню топили?
Омельченко крякнул, со стуком поставил поднятый было стакан.
– Видал, какие в моем доме бабы? Одна другой краше, – громко, но, кажется, не очень весело спросил он у меня.
Я только оторопело пробормотал:
– Да уж…
– Топили, Ирочка, топили, – словно спохватилась Надежда Степановна. – Не должна еще выстыть. Пойдешь?
– Пойду, – так же тихо сказала незнакомка и, повернувшись, скрылась в комнате, которую вроде бы отвели под мое местопребывание. Других комнат, кроме спальни хозяев, кухни и той, в которой мы находились, в доме, кажется, не было. Только я было рот раскрыл, чтобы спросить, как она снова появилась. На плечи накинута дубленка, в руках пакет, голова непокрыта. Подошла уже к входной двери, за ручку взялась и вдруг обернулась.
– Извините, что не поздоровалась. Никак проснуться не могу. Весь день сплю, сплю. Погода, наверное. Проснулась – снег, ветер, тоска. Подумала еще – хорошо бы в баню. Вы Леша Андреев, да? – неожиданно спросила она меня.
– Вроде так… по паспорту, – буркнул я, неуклюже намекая на подсмотренное знакомство с моими документами. И для чего-то пожал плечами, что выглядело совсем уже глупо.
Не знаю, что она там подумала по поводу моего ответа, может быть, даже о чем-то догадалась. Посмотрела на меня внимательно – не улыбнулась, не удивилась, не насторожилась, а просто посмотрела внимательно, слегка наклонила голову, словно соглашаясь, и, толкнув бедром дверь, вышла.
– Что, произвела? – прекрасно разобравшись в моем задержавшемся на закрытой двери взгляде, спросил Омельченко, предварительно многозначительно кашлянув, дабы привлечь внимание. – Такие, Алексей, своим существованием наотмашь бьют. А там как сложится. Устоишь на ногах, может, и оклемаешься. Не устоишь, на карачках вслед поползешь.
– Не мели, – резко и хмуро вмешалась жена. – Баба как баба. Только что вашему брату угодить не торопится. Я тебе забыла сказать, – обратилась она к мужу. – Птицын утром к ней заскакивал. С полчаса шушукались, потом подались куда-то. Незадолго до вас вернулась. А говорит – спала.
Омельченко снова поставил стакан, который все никак не мог донести до рта, и я заметил, что он насторожился и явно озадачен.
– Интересничает, – сказал он наконец. – Видать, Алексей ей показался. Да откуда она фамилию твою разузнала? Птицын сообщил? Он-то откуда знал, что ты здесь окажешься?
Загадку насчет того, как она с моими данными разобралась, я мог бы ему в два счета разъяснить, но что-то остановило меня. Не захотелось рассказывать, как в окна подглядывал. Остановило и еще кое-что. Какая-то звериная вскинутость Омельченко, как только он услышал о приходе Птицына. Я решил продолжать валять дурака, делая вид, что мне до лампочки все эти недоговоренности и задачки на местную тематику. Взял свой стакан, чокнулся со стаканом Омельченко, который стоял на столе, с пьяноватой многозначительностью приподнял его в сторону расстроенной хозяйки и, проглотив содержимое двумя глотками, задыхаясь, потянулся за закуской. Лишь тогда спросил:
– Родственница ваша? Или квартирантка?
Омельченко снова хотел было поставить поднесенный к самому рту стакан, но передумал и, махом опрокинув его, закрыл глаза и замер, словно прислушиваясь, как разбегается по жилкам и сосудикам тепло настоянной на каких-то травах и кедровых орехах водки. Наконец он открыл глаза и, посмотрев на супругу долгим внимательным взглядом, сказал:
– История эта, Алексей, таинственная и до сих пор для всех совершенно непонятная.
Я приготовился слушать, но Омельченко надолго замолчал, тщательно и, по-моему, без особой надобности пережевывая отправленный в рот пельмень.
– Не придумаешь, с чего и начать, – сказал он наконец. – Может, сам чего слыхал?
Внутренне я даже вздрогнул от его острого и, как мне показалось, тревожного взгляда. Или спрашивающего? Даже угроза почудилась в сведенных бровях, плотно сжатых губах, руке, с силой сжимавшей вилку. Смотрел в самые глаза, словно заранее не верил ни одному моему слову. Холодный выпытывающий взгляд трезвого, умного и чем-то очень испуганного человека. Мне даже не по себе стало, так все это не вязалось с громкогласым, сильным, веселым, ничего на свете не боящимся человеком. Я вспомнил, что недавно испытал нечто похожее, рассмотрев перед собой вместо пьяного, ничего не соображающего бича, волевого, собранного и тоже, кажется, чем-то напуганного человека. Хотя говорили мы с ним совершенно о другом.
«О чем это он?» – подумал я и в недоумении пробормотал: – Не понял, вы о чем?
Недоумение мое было вполне искренним, он мне поверил. Я сразу это заметил. Взгляд потеплел, снова стал пьяновато рассеянным, губы снова задвигались, вилка потянулась за куском крупно нарезанного малосольного хариуса.
– Не морочь голову человеку, – сказала Надежда Степановна с какой-то безнадежной болью в голосе. – Зачем ему? У него своих хлопот полон рот.
Но я уже твердо решил, не нытьем, так катаньем допытаться до всего, чего до сих пор никак не мог объяснить себе, что не укладывалось в казалось бы незамысловатый перечень событий, которые произошли со мной в сегодняшний ненастный вечер. Чего бы проще – прилетел, встретили. Могли бы и не встретить, но Арсений дозвонился, попросил помочь. Поэтому встретили, предложили ночлег, баньку, ужин по высшему классу, о котором только мечтать, останься я в забитом под самую крышу аэровокзальчике. То, что рабочего в это время с собаками не отыщешь, тоже нормально, предполагалось почти со стопроцентной уверенностью. А вот все остальное… Красавица, ловко обшарившая мои вещички за время моего подзатянувшегося кайфа в баньке… Неожиданные задумчивости и тревоги Омельченко, его то и дело проскальзывающее недоверие ко мне. Выстрел в окно, странно совпавший с моим любопытством… Появление озлобленного Хлесткина и его откровенные угрозы… А бичи? Правда, это, кажется, из другой оперы, но все-таки, все-таки…
– У нас об этом в то время на тыщу километров окрест гудели. Из самой Москвы оперативная группа заявилась. Такой тарарам подняли – ни дохнуть, ни шевельнуться. На сто рядов каждого обтрясли, просветили, отчет составили.
– Он тебя об Ирине Александровне, а ты об чем? – все с той же тоскливой безнадежностью перебила его жена. – Чего сейчас старое вспоминать?
– Фиг ли ей тогда тут понадобилось? С какой такой целью она объявилась? – не выдержав, повысил голос Омельченко.
– Сама она, что, не сказала? – с деланной непонятливостью поинтересовался я.
– Сама… Сама она все, что желаешь, объяснит. Наслушаешься еще. Говорить они все мастера, – с какой-то детской обидой неизвестно на кого сказал хозяин и надолго замолчал.
Жена жалостливо поглядела на него, тяжело ворохнулась на заскрипевшем стуле и, обращаясь только ко мне, словно тот, про кого она говорила, находился за тридевять земель, стала рассказывать:
– Его это тогдашнее чуть до белой горячки не довело. Поболе года чуть ни каждую ночь соскакивал. Вскинется и сидит как полоумный, ничего не соображает. Пока стакан водки не приговорит, ни за что не уснет. Думала, все, сопьется мужик. Это он с виду такой шумный да здоровый, а коснись – хуже пацана малолетнего. Так и водка не брала. Выпьет – и ни в одном глазу. Но, правда, засыпал. Полежит, полежит, потом, смотрю, захрапел. Извелась я с ним тогда.
– Тебя изведешь, – с неожиданной злостью сказал Омельченко и вдруг, повернувшись ко мне, протянул руку, с силой сжал мое плечо.
– Ты вот что, Алексей… Вот что мне скажи… Я, конечно, тоже не валенок, слежу. И книжки, и газеты всякие. Только мой техникум лесной, сам понимаешь, не та база. Правда, что ль, чужие мысли сейчас запросто разбирать могут?
– Ну уж и запросто, – растерявшись, хмыкнул я. – Опыты, конечно, проводятся. Только результат, как говорится, не очень убеждает. Есть, говорят, отдельные непонятные феномены…
– Вот! – он еще сильнее сжал мое плечо. – Есть, значит, сволочи. Влезут тебе в башку и начнут копаться, как мышь в крупе. Нагрызают по мыслишке себе в доказательство. Так ведь там, в голове, такое… Что хочешь можно сообразить из этих огрызков. Залезу я к тебе, к примеру, а там полная дребедень, особо после стаканá-другого. Баба у меня красивая? Впечатляет. И в теле. Ты же не можешь не подумать – вот бы, а? Любой подумает – и я, да и она насчет тебя или другого кого. На то и человек, чтобы думать и представлять. А я, не разобравшись, за одну эту твою мыслишку, если доберусь до нее, по башке тебя чем потяжельше: – А, гад, бабу мою захотел!
– Дурак! – сказала жена.
– Я к примеру, ты не обижайся. Это какая тогда жизнь начнется? А? Вот и эта заявилась. Я, говорит, могу и прошлое, и будущее, если стечение обстоятельств какое-то выпадет. Мысли, говорит, самые тайные могу угадать. Я, говорит, этот… Как его?
– Экстрасенс? – улыбаясь, подсказал я.
– Да нет, этот…
– Парапсих какой-то, – подсказала Надежда Степановна.
– Во! – парапсихолог. Разбираться приехала.
– В чем?
– В том, что произошло. Тогда.
– Ерунда! – категорически заявил я.
– И я говорю – полная хренотень. Два года вон какие лбы разбирались, не разобрались, а эта заявилась – фу ты, ну ты – разобралась. Иди тогда, разбирайся! А то сидит вторую неделю – ни бе, ни ме, ни черту кочерга. Все сны свои рассказывает. Позволь еще спросить: – А на хера это все тебе надо?
– Ей, – поправил я.
– Ну да, ей.
Я налил ему и себе, и в предвкушении возможности внести некоторую ясность относительно парапсихологических возможностей таинственной незнакомки, рискнул было озвучить предложение, могущее подвинуть Омельченко на дальнейшие откровения:
– Выпьем еще по одной, потом все по порядочку. Мне, как человеку в ваших прошлых событиях совершенно несведущему, ничего пока не понятно. Кроме одного… – Я оглянулся на входную дверь. – Могу поспорить на что угодно, что ни до одной, самой вот такусенькой мыслишки, ни моей… ни вашей… ни вашей… эта красавица никогда не доберется. А если все-таки возникнут сомнения, могу продемонстрировать, как дуракам лапшу на уши вешают.
Омельченко с интересом посмотрел на меня и спросил:
– Чего ей тогда вообще тут надо?
– Чтобы ответить на этот вопрос, желательно сначала понять, почему вы ее боитесь?
– Кто боится? Я боюсь? Я?!
Омельченко выпрямился во весь свой внушительный рост и угрожающе навис надо мной, по-прежнему сжимая в руке вилку.
– А то нет! – не выдержала вдруг Надежда Степановна и ударила по столу ладонью. – Ирочка, Ирочка, Ирочка, Ирочка… Так и вертится вокруг, как бес, чуть пополам не гнется. Я поначалу даже перепугалась. Думала – никак глаз положил? Потом гляжу – нет, не то, вовсе не то. Глядит на нее, как, к примеру, на Хлесткина, когда у того карабин в руках. Опять по ночам вскидываться стал.
– Не городи, Надька, не городи, – Омельченко тяжело опустился на табурет. – Сама не знаешь, что несешь. Он еще подумает… Чего мне ее бояться? Меня другое с толку сбивает: почему она не скажет ничего толком? Я что, без глаз или дурачок какой, как он вот объявил.
– Да чего она тебе сказать-то должна? Сам-то ты знаешь про то или нет?
– Я тебе, Алексей, как человеку постороннему и научно образованному, все сейчас расскажу. А ты подумай и выскажи: все тут на местах стоит или совсем наоборот? А если наоборот, тогда, понятное дело, вопрос возникает – по какой причине? Честно тебе говорю – голову сломал. Вроде бы одно за другим, а вместе – полная хренотень получается. Поговорить, посоветоваться – ни души. Что я, Сереге Птицыну или Хлесткину, вон, объяснять буду?
Он налил себе и мне настойки, выпил и стал рассказывать.
– Я почему про ту историю начал? Потому что она сразу заявление сделала: – Пока в том, что тогда случилось, не разберусь, буду здесь жить. Хоть всю жизнь буду проживать, а разберусь.
– У вас жить? – воспользовавшись случаем, решил я выяснить очень занимавший меня вопрос. – Кстати, где она тут у вас располагается, если не секрет?
Последовало довольно продолжительное молчание.
– Здесь и располагается, – буркнул наконец Омельченко. И добавил неопределенно: – Разберешься.
– Давай лучше я ему все расскажу, – снова не выдержала Надежда Степановна. – А ты ешь, пей да слушай, – приказала она недовольно зашевелившемуся мужу. – Понесешь опять невесть что. Он попросту ничего не расскажет, чтобы все по порядку. Как якут на олене – что в голову придет, то и поет.
– Рассказывай, – с неожиданной покорностью согласился Омельченко. Но вдруг что-то в нем сорвалось, он выпрямился и почти закричал: – Что, скажешь, не похожа она на Ольгу? Не похожа? Даже говорит, как она, словно отдышаться не может.
– А я помню твою Ольгу? – оборвала его жена. – Только раз и видела издали.
По ее гневно сдвинутым бровям я понял, что по неведомому мне поводу назревает нешуточная семейная ссора. Пришлось вмешаться.
– Хоть убейте, ничего понять не могу. Начали про вашу постоялицу и ее необыкновенные способности, теперь про что-то другое. Предлагаю еще по одной, а про это другое совсем не будем.
Я, конечно, кривил душой. Очень мне хотелось узнать, из-за чего когда-то чуть не спился могучий Омельченко. Смутно догадываясь, что эти так напугавшие его события каким-то образом связаны с тем, что происходило сегодня, а может, даже с тем, что произойдет в ближайшем будущем, я, одновременно, понимал, что мое чрезмерное любопытство или настойчивость в вопросах, которые мне еще совершенно непонятны, могут оборвать так непросто начинающийся рассказ.
Выпили еще по одной. Несмотря на мою не раз проверенную невосприимчивость к воздействию алкоголя (я только никак не мог разобраться – то ли эта невосприимчивость вызывала мое к нему равнодушие, то ли равнодушие обуславливало невосприимчивость), на этот раз в голове у меня зашумело, окружающее окончательно замкнулось уютным пространством теплой комнаты и обильного стола, сидевшие рядом люди теперь уже безоговорочно казались добрыми, простыми и по непонятной причине очень несчастными. Надо было во что бы то ни стало им помочь. С трудом удерживая себя от желания тут же высказать свои самые теплые к ним чувства, я с преувеличенной сосредоточенностью занялся едой и скоро поймал себя на том, что вот уже несколько раз неудачно пытаюсь подцепить вилкой ускользающий остывший пельмень. Я поднял глаза на Омельченко – он следил за моими действиями с каким-то оцепенелым равнодушием. Только после этого я расслышал, что Надежда Степановна уже начала свой рассказ.