Кешка бил косуль, оленя, мясо шло в котел, шкуры на распялку, соли по фольваркам было много, в полку нашлись умельцы и шкуры приспосабливали под разные нужды. Но к Рождеству драгуны снова заскучали, всем стало невтерпёж домой, к бабам, к детям, и снова завелась пьянка: «Воевалибыло, били, тока немца не добили!» И вдруг вспомнилось старое – колядки! Пошли к отцу Иллариону, батюшка подумалподумал и пообещал замолвить слово перед командиром и выправилтаки разрешение, но Рождество к тому времени прошло, тогда решили устроить представление на Крещение Господне.
– Потому я, ваше благородие, господин дохтар, завтра должон представлять борьбу бурятских мальчиков, это я вам по секрету доклада́ю…
Доктор понял, что спорить бесполезно, что Тайга упёрся.
– Чёрт с тобой, Четвертаков. Только до утра постарайся не шевелиться, пускай рана твоя подсыхает. Утром будет видно, что ты будешь представлять… – Курашвили хотел добавить «из себя», но не стал, он подумал, что вахмистр Четвертаков по кличке Тайга не поймет его в силу, ну, хотя бы своего сибирского упрямства.
«Какихто бурятских мальчиков… чёртте что!» – подумал доктор и ушёл в выгородку.
II
В штабном блиндаже офицеры заканчивали работу.
– И вот тут германец поставил два пулемёта… – ротмистр Дрок показал, где разведка обнаружила неприятельские огневые точки.
– Дистанция и сектор обстрела? – задал вопрос Вяземский.
– Полторы версты… сектор обстрела… – Дрок наметил ориентиры и провёл дугу. – Как раз против нашего правого фланга.
– Местность? – спрашивал Вяземский и делал записи в блокноте. – Записка для штаба армии готова?
Щербаков протянул записку.
– Читайте, – попросил Вяземский. – Там, где про местность.
– «Два обширных болота между двумя озёрами, на севере озеро Кангер, между Рижским заливом и левым берегом реки Аа, она же Кур, и на правом берегу Аа озеро Бабит…», – читал Щербаков и показывал на схеме. – «Между болотами проходит железная дорога Рига – Тукум…», дальше на Виндаву. Болото, на берегу которого мы стоим, – Щербаков посмотрел на командира, – Тирельское…
– Местные называют «Тырульское», – заметил фон Мекк.
– «…около пяти вёрст с севера на юг и три с половиною с запада на восток. По краям лес смешанный с преобладанием сосны, в лесу несколько старых просек…», вот и вот, – показал он на схеме, – они уже заросли подлеском и стали почти непроходимые, – Дрок и фон Мекк слушали и одновременно сравнивали записку и схему, – «…и узкие проселочные дороги», собственно, одна дорога, вдоль ручья. «Ручей вытекает из болота на юг и через восемь вёрст впадает в реку Аа, почва песчаная…»
– На границе болота и леса заросшие подлеском бугры, – добавил фон Мекк к сказанному Щербаковым. – Здесь их называют дюны…
– «…высота дюн, – продолжал Щербаков, – до двух саженей…», это как раз между первой и второй линиями, здесь мы поставили дополнительные аванпосты и наблюдательные пункты. Само болото, Тирельское, сейчас непроходимое, всё растаяло.
– Хорошо! – Вяземский кивнул Щербакову и обратился к фон Мекку: – А если мороз?
– Тогда проходимое.
– Пешком или на санях, – добавил Дрок.
Вяземский записал и посмотрел на фон Мекка.
– Против нас стоит пятьдесят седьмой ландштурменный полк из группы генерала Винекена, в частности, наш левый фланг почти соприкасается с их четырнадцатой и шестнадцатой ротами четвёртого батальона. На расстоянии до ста шагов от их первой линии установлены проволочные заграждения на глубоко врытых колах, гдето в два, гдето в три ряда, между рядами по тридцати-сорока шагов, работают, ставят колы и наматывают проволоку ночью…
– А что наша артиллерия?
– Сейчас, Аркадий Иванович, происходит смена, как только новый дивизион встанет на позиции, мы отправим им все сведения.
– А их артиллерия?
Фон Мекк положил перед полковником рапортичку со схемой.
– Более подробно доложит поручик Кудринский, он лично ходил.
Вяземский посмотрел на поручика, тот покраснел.
«Вот Сосунок, – невольно подумал Вяземский, и его взгляд потеплел. – Уже орёл, а ещё краснеет! Как же солдатское прозвище соответствует человеку, надо же!»
Поручик Кудринский с Четвертаковым и командой охотников ходил в разведку на глубину пять вёрст и обнаружил две батареи тяжёлых гаубиц.
– Сколько ушло на разведку?
– Туда и обратно трое суток, Аркадий Иванович!
– Прошли тихо?
– Да, только на выходе, на проволоке германец открыл огонь…
– Когда резали проволоку?..
– Да, но не в этом причина, Аркадий Иванович, просто шла стая косуль…
– И?..
– Четвертакову попало в ногу, не сильно.
– Хорошо, что не сильно.
После Кудринского штабсротмистр Рейнгардт доложил о результатах своего похода:
– Мы с их левого фланга, недалеко от корчмы Шмарден, это вот здесь, – показал он на схеме, – обошли их тыл, вот сюда, на правый… прошли на стыке двух батальонов.
– Это как ходил Кудринский?
– Почти.
– И что?
– Они накапливают пехоту, эти самые два батальона, они толькотолько начали подтягиваться, и тут не так много воды…
– И? – Вяземский посмотрел на офицеров.
– Рубят и пилят лес…
– Гати?
– Возможно!..
– А может быть, ждут заморозков? – высказался Дрок. – Всё же народная примета! Крещение!
– Может, и ждут, – ответил Рейнгардт. – До только лес рубят и, – он подчеркнул, – пилят, и явно не для блиндажей, на блиндажи идёт кругляк, бревно. Зачемто же они его не только рубят, но и пилят?
– Лес рубят, щепки летят, – задумчиво произнёс фон Мекк, – а когда пилят, опилки получаются. А народные приметы, Евгений Ильич, в этом климате другие, вспомните Крещение прошлого года…
– Так то была Польша! – Дрок набычился, в нём заговорил забияка.
– Не вижу разницы, что тут, что в Польше балтийский климат, одинаковый, Курляндия, одним словом, я же отсюда родом, с детства помню! Мы и санок-то не знали!
– Саночки, саночки, жили мы у бабушки! – ухмыльнулся Дрок.
– Тогда уж «у панночки», – подначил его фон Мекк.
– А кто у нас справа? – остановил всех вопросом Вяземский.
– Справа, как и был, атаман Пунин.
– Поручик Пунин.
– Это который партизан…
– Да, эдакий современный Денис Давыдов…
– И как?
– Никак, Аркадий Иванович, на флангах соприкасаемся, они ведут разведки по фронту и на флангах, так же как и мы, делить нечего, а народ они отважный и опытный…
– Три эскадрона, артиллерийская команда и половина личного состава георгиевские кавалеры…
– Ладно, господа! – Вяземский оглядел подчиненных, все затихли, а Дрок поджал губы. – Давайте подведём итоги!
Четвертаков лёг на спину и почувствовал, что разбинтованная голая нога мёрзнет. «Угораздило доктора припереться… с санитаром я бы и так совладал, – подумал он и подумал ещё: – И меня угораздило!»
Он резал проволоку, ножницы были хорошие, новые. Группа охотников поручика Кудринского уходила на разведку на одном участке, возвращалась на другом. Разрезали бесшумно, но недалеко вдоль проволоки по открытому месту шли стаей косули, их на снегу было видно, и германец пальнул из пулемёта, скорее всего, по косулям, а попал Кешке в сапог. Косули унеслись, германец промазал, потому что, когда животные убежали, на снегу ничего не осталось. Это было хорошо, если бы германец попал, то полезли бы забирать, и тогда одним легкораненым Кешкой не обошлось бы. Однако обошлось.
Кешка ещё полежал, подумал, но решил, что утро вечера мудреней, повернулся на бок и постарался заснуть, проскочила мысль, что надо было напроситься в помощники к Клешне-ресторатору, там сухо, но уже было поздно, и снова подошёл доктор со свечой в одной руке и склянкой и щипцами в другой.
Курашвили оставил лежать Четвертакова с голой ногой, потом вернулся и обработал рану йодом. Не шелохнувшемуся на боку Четвертакову было больно, но он держал фасон и только стиснул зубы. Курашвили увидел это и подумал, что, если что, жаль будет резать ногу, а поэтому хрен ему завтра, а не представление.
Он зашёл в свой закуток, оттуда шумнул на шептавшихся раненых и вспомнил, что за суетой забыл главное – из снега горлышком торчит фляжка с уже разведённым спиртом прямо у входа в блиндаж, надо выходить. И он вышел.
Фляжка чернела на белом снегу, и никто не покусился. А Курашвили и уверен был, что никто не покусится, это ведь лазарет.
Драгуны к лазарету и лазаретному делу относились почтительно и со страхом. Одни, проходя мимо, крестились, другие сплёвывали через левое плечо, третьи, которые постарше, и крестились, и сплёвывали. Они знали, что пока ты не в лазарете, значит, живой и лазарет тебе ещё не нужен, или мёртвый, и тогда лазарет тебе уже не нужен. А если в лазарете, то… ладно, когда в мякоть да навылет… Все боялись остаться без ноги или без руки, а ещё боялись без… Говорить об этом было срамно́, но попадания туда, куда все боялись, были такие же частые, как и во всё остальное, но этого боялись больше всего, в особенности которые бездетные. С такими ранениями просили доктора дать «порошку́», чтобы уже не возвращаться в деревню и никому ничего не объяснять. И тогда до отправки в тыл Курашвили таких подпаивал спиртом, поэтому спирт у него всегда был. Для этого он даже не просил тех, кто идёт в разведку, мол, попадётся у германца спирт, захвати. Это понимали, потому что гарантий не оказаться в лазарете ни у кого не было, и сами несли.
Курашвили, проходя мимо раненых, одному буркнул:
– Будешь ещё болтать!.. – и не договорил, потому что что он ещё мог в наказание сделать и так уже раненому.
Доктор давно перестал общаться на «вы» с серой массой нижних чинов. Да и смешно это было, особенно поначалу, мол, вы…
Както он резал одного драгуна, выреза́л осколок из живота и всё приговаривал ему: «Вы потерпите, любезный, вы потерпите…» А тот на двадцать второй минуте операции помер, и Курашвили тогда явилась мысль, что, мол, сейчас душа умершего, вот она, стоит перед апостолом Петром, и апостол спрашивает: «Вы, любезный нижний чин Засеряйко, перед смертью не грешили ли, не совершили ли семи смертных грехов?» «Или „вы“ – Гавнильский, или „вы“ – Мудяков…» И после этих слов отправляет в рай к Богу, а тот с ними тоже на «вы»! Однако смешнее всего было доктору подумать о том, как бы с этим Засеряйко, Гавнильским или Мудяковым на «вы» разговаривали черти в аду. И «вы» из обращения Курашвили с нижними чинами навсегда ушло. Он иногда ещё путался с земляком Александром Павлиновым, Клешнёй, то на «вы», то на «ты», и от этого сердился, что не может принять какогото одного решения.
Он взял флягу, смахнул с неё снег и талую воду и вернулся в загородку, скинул шинель, китель, брюки и остался в белье, шёлковом. Он зажёг на полочке три стеариновых свечи, лег на топчан, застеленный матрасом, набитым соломой, натянул под подбородок шинель и крикнул:
– Эй, кто там ещё не спит, подбросьте дров!
Услышал, как ктото зашевелился и шум: печки, дров…
Курашвили взял томик Чехова, открыл и, как это уже стало обычным, сразу уткнулся взглядом в экслибрис на развороте. В красивом вензеле значилось «СВ».
Он уже почти год пытался разобраться, кто же этот «СВ», что передал книгу в руки покойнице Татьяне Ивановне. «С» вроде может быть «Сиротин»! Брат? Дядька? Или просто фамилия на «С»? А может, это имя на «С», а фамилия на «В». Курашвили очень осторожно спросил Рейнгардта, имелись ли у Татьяны Ивановны братья или сестры по имени на «В», но тот пожал плечами и не ответил. Тогда кто? И капля крови на обложке…
Алексей Гивиевич закрыл книгу, немного подумал и положил на живот, он хотел снова прикрикнуть на раненых, чтобы те не шептались и угомонились, наконец. Но не прикрикнул, что он им, начальник, что ли? Так у них начальников от младшего унтера и до государя императора, не много ли? А выше кто? А выше Бог! И он, Курашвили, им Бог! Кто им отрезает смерть и пришивает жизнь? Эта мысль рассмешила доктора и успокоила. И он вспомнил, как было смешно несколько недель назад в Риге.
Три недели назад Рига уже отпраздновала Рождество, рижане были лютеране и католики, и жили, и праздновали по своему григорианскому календарю.
В публичных домах – немногих сохранившихся по военному времени – в связи с каникулами было пусто. Доктора вызвался сопроводить и отрекомендовать коллега из гарнизонного госпиталя, Петр Петрович, говорун и стихоплётчик, и они пошли в старый город, и коллега-доктор всё рассказывал Курашвили какие-то смешные истории и сам смеялся. Курашвили тоже смеялся, потому что давно ни с кем не разговаривал из своих. Они прихватили с собою спирту, сдобренного чемто коричневым с запахом шоколада, наплевали на патрулей, стоявших во фронтовом городе на каждом углу, а выпили ещё до начала похода.
– Самое главное, что я вам хочу сказать, Алексей Гивиевич, девочки тут чистенькие, а уж какие воспитанные, не то что в Москве или в моей Твери… Европа!
– А?.. – хотел спросить Курашвили, но коллега его перебил:
– А про национальность тут не принято спрашивать! Считается дурным тоном, и имена у них все придуманные, всё больше Агнессы или Мариэтты! Попадаются Козетты! Это если заведение на французский манер… И почти все блондинки! Так что для вас, коллега, вы же брюнет, полное раздолье…
Курашвили действительно был брюнет, когда не брил голову.
– А если?..
– А всякие «если» тут уже сошли на нет, коллега! Главное дело, чтобы цены не подняли. Но если что, рассчитаемся спиртом, у меня запас! Сейчас спирт в Риге заместо золота, потому что золото… – и коллега придержал ненужное ему пенсне с простыми стёклами и зашёлся от смеха, – и не ковано и не молото! А спирт… – он задумался, чем бы закончить столь удачно начатое, как ему казалось, буриме, – да глотнуть полведра – будешь сыт! А? – Он посмотрел на Курашвили. – Помоему, неплохо!
– А на каком языке с ними разговаривать? – спросил Курашвили.
– Языке? – Коллега так удивился, что даже снизу вверх посмотрел на длинного Курашвили, на секунду задумался и тут же взорвался смехом. – А на языке любви!
Курашвили улыбнулся, коллега был понастоящему весёлый человек, и стал оглядываться – они вошли в кварталы старого города.
Рига сразу представилась Курашвили очень красивой, ещё когда он в неё въехал по мосту через Западную Двину, местные её называют Даугава. И сразу оказался на Ратушной площади и залюбовался. Вот это был понастоящему европейский город, как другие европейские города, где он бывал и видал на многочисленных открытках, продававшихся в Москве во всех книжных лавках и магазинах – готически стрельчатая Ратушная площадь, окружённая вплотную стоящими друг к другу двух-трёхэтажными домами с высокими черепичными крышами, стрельчатыми наличниками на окнах, стрельчатыми окнами, и вообще всем стрельчатым, устремлённым вверх.
Они вышли на площадь Домского собора, оставили его по левую руку и пошли прямо, потом два раза направо-налево поворачивали в узких улицах, и коллега указал:
– А вот эти три дома местные называют «Три брата», посмотрите, какие они, как родственники, правда? И в то же время друг на друга не похожи.
Дома были примечательные, Курашвили остановился полюбопытствовать, но коллега потянул его за рукав:
– Не задерживайте процесс, Алексей Гивиевич, завтра поутру они вам покажутся ещё краше!
Всё в старом городе казалось Курашвили какимто спокойным, уютным и умиротворённым. Рига совсем не была похожа на Москву, хотя бы тем, что кругом ходили жители, но так, как будто бы их вовсе и не было. Курашвили перестал слышать весёлую болтовню коллеги и только оглядывался, когда тот вдруг сказал:
– Пришли!
Они вошли в тёмную подворотню, оказались в закрытом со всех сторон, заросшем плющом глухом дворе с единственной дверью и свисающей ручкой звонка. А дальше…
Доктор вздохнул, откинул шинель, сел, снял нагар со ставшей коптить свечи, глотнул из фляжки и лёг.
А дальше было сначала страшно, потом странно, а потом замечательно.
В холле их встретила мадам, они о чёмто пошептались с коллегой, коллега подошёл к Курашвили и шепотом сказал, что девочек в связи с каникулами мало, но для него, Курашвили, есть, как по заказу, а у коллеги тут давно пассия. Мадам говорила порусски с интересным акцентом, это была стройная женщина в годах, с высокою прической, ухоженная, с приятными манерами, она попросила их подняться во второй этаж в номера шестнадцатый и одиннадцатый.
– Вам в шестнадцатый, – сказал коллега, – её зовут как раз Агнесса. Вам повезло! И, главное, никуда не торопитесь, я рассчитался до самого утра!
Коллега был у Курашвили замечательный, не только весёлый. Он был весёлый, когда выпивал, понемногу, но часто. Курашвили приехал в госпиталь позавчера и сразу попал к главному хирургу, коим и был коллега. Тот с порога предложил выпить, Курашвили стало неловко отказываться, и пошёл разговор про войну, про Двор, про глупое начальство, пошёл кураж. Алексей Гивиевич поначалу даже испугался. Потом коллега повёл его осматривать раненых и палаты, назавтра пригласил ассистировать на операции, и после они снова выпили. Курашвили переночевал в ординаторской, с утра его позвали в операционную, и он увидел, что у коллеги золотые руки и ничего от похмелья, вчерашнего куража и опасного разговора. Точнее, кураж был, но уже хирургический. Операцию тот провёл блестяще, с самого начала и до самого конца: разрезал, извлёк очень сложный осколок, этот осколок побоялись трогать в полевом лазарете. Раненым был молодой поручик.
– Представляете, этого поручика по фамилии Штин везли аж из 3-й армии, от самого Минска, боялись, что не довезут, но молодцы, довезли…
И сам закончил операцию, и сам зашил, потом сказал:
– Сам шью, нельзя терять навык!
В итоге получилось так, что Курашвили было нечему ассистировать, но мастерства он насмотрелся. А как только коллега закончил операцию, то сразу и выпил.
В тот день Курашвили узнал, что самые сложные операции он делает сам, и раненые стремятся к нему, у него было мало смертей… У доктора затекла спина на жёстком матрасе, он глотнул ещё. Ему стал мешать свет, и он заслюнявил пальцами свечи. Раненые похрапывали и посапывали, сначала отвлекали, Курашвили ещё глотнул и повернулся на бок лицом к зашитой досками стенке…
Когда он постучал в дверь шестнадцатого номера, ему никто не ответил, и он стоял в нерешительности. Коллега уже зашёл в свой одиннадцатый, но через секунду выглянул и улыбнулся:
– Толкайте дверь, у Агнессы не заперто.
Курашвили толкнул дверь и переступил порог. В большой комнате было почти темно, слева спинкой к стене стояла широкая кровать с блестящими стальными шарами и рядом светила лампа на прикроватной тумбочке. Стены были затянуты шёлковыми оранжевыми обоями с вертикальными красными полосами и большими яркими цветами, оранжевыми на красном и красными на оранжевом. Не было шика, но было уютно от приглушённого света и ярких обоев. На кровати под шёлковым одеялом лежала молодая женщина с рыжими медными волосами по подушке, голыми плечами и голыми руками. Она посмотрела на Курашвили, отложила книгу, она её только что читала, и сняла очки.
– Входи, милый, входи! – сказала она и осталась лежать и смотреть, как Курашвили снимает шинель, расстёгивает китель…
Потом в какойто момент она села и сказала:
– Иди, милый, ко мне, дальше я сама. Меня зовут Агнесса.
Стало страшно, Агнесса видела стеснение гостя, но показала, что это лишнее, раздела его и уложила.
А потом было странно – со всеми желаниями доктора Курашвили Агнесса расправилась быстро и с улыбкой промолвила:
– Это вы все такие, которые с фронта, стремительные, но это ничего!
А вот дальше…
В одном белье и с блондинкой за талию, без стука вдруг ворвался коллега.
– Ну что, коллега? Как вы тут?
Курашвили хотел его выставить, но блондинка смеялась так заразительно, а коллега хохотал… Агнесса заметила нервное движение Курашвили и удержала его за локоть.
– Ничего! Они нам нисколько не помешают! – сказала она и с улыбкой стала наблюдать за тем, что вытворяет коллега, а тот стал представлять. Его блондинка, Козетта, буквально на секунду выскочила из комнаты и тут же вернулась; в её руках было огромное покрывало, и коллега стал в него заворачиваться и представлял себя то Гамлетом, то лордом Байроном, то Наполеоном. Всё какимито важными персонами он себя представлял, и иногда это было смешно. Курашвили успокоился и понял, что вот оно, настоящее весёлое времяпрепровождение. Значит, так и должно быть! А почему нет? Война далеко! На самом деле война была близко, и погромыхивало, германец стоял в трёх десятках верст, но здесь… как же она была далеко!
А блондинка неглиже подливала всем разведённый спирт с привкусом шоколада, и все выпивали, и смотрели представление, и смеялись, и блондинка приговаривала с акцентом: «Аллкохоллъ!»
Потом коллега стал декламировать, скорее всего своё, – экспромты, – потом вроде выдохся, уселся в кресло и закрыл глаза. Курашвили подумал, что представление кончилось, но Козетта замерла в ожидании, это было видно по тому, как она затихла и смотрела на visаvis, а visаvis стал медленно открывать глаза, увидел на стене часы и сощурился.
– И открытыми и закрытыми я гляжу на стрелки часов, представляется всё умозрительным… – Коллега поводил глазами по комнате, остановился на Козетте и закончил: – Когда сущность… – и он подмигнул Курашвили, – уже без трусов! Это у них, коллега, новомодное бельё такое, были панталоны с обо́рочками, запутаешься, а сейчас трусыы!
Козетта прыснула, но тут же изобразила из себя скромницу, она обнесла всех спиртом со вкусом шоколада, коллега поднялся, запахнулся полотнищем, стал похож на майора с картины Федотова «Сватовство майора», и с Козеттой под ручку они чинно вышли из комнаты Агнессы…
Доктор поёжился от колючего воротника шинели под подбородком, он видел эту картинку, будто бы ещё находился там…
А с Агнессой в итоге всё получилось замечательно.
Ах! Агнесса!
Только утром Курашвили разбудил не поцелуй Агнессы, как ему представлялось, когда они засыпали, а перегар уже одетого в шинель и фуражку коллеги, который склонился над ним и продекламировал:
– Полумесяц – полулуна! Полупесня – полуволна! Полутанцует – полупоёт! Только солнце полным встает! Колле-га! Пора! У нас ещё сегодня коллоквиум по пулевым ранениям в суставы!..
Вот такие каникулы, прошедшие будто бы только вчера.
Доктор вздохнул и повернулся на спину. В голове была картинка таких неожиданных рижских каникул: «Трусы и солнце», он их так назвал для памяти. Он поднялся. В полной темноте за стенкой храпели драгуны. Он встал на колени и начал молиться, чтобы покойница Татьяна Ивановна простила ему его грехи. Он уже и не помнил, когда в последний раз молился, наверное, до войны.
В госпитале он спросил, как состояние того поручика, Штина что ли, того, что со сложным ранением.
– А, поручика? – Коллега посмотрел на Курашвили чистыми глазами свозь ненужное пенсне. – Как вы себя чувствуете после вчерашнего? Помните? «Три девицы в уголках мелко пряли на лобках!» – И коллега запустил пальцы в редкую бородку. – Состояние? А что состояние? Состояние как состояние! Будет жить! Раз Бог даровал жизнь – значит, будет жить!
«Две девицы! Две!» – подумал в ответ Курашвили и понял, что, если после такого ранения поручик Штин выжил, значит, есть боги и на земле.
III
Четвертаков проснулся от нарастающего странного звука, он было кинулся вставать, но из-за перегородки появился доктор и сразу направился к нему.
– Нус! Показывай, чего тут у тебя за ночь… – начал доктор, но не договорил, потому что над четырьмя накатами лазаретного блиндажа пролетел аэроплан, грохоча мотором так, что захотелось закрыть уши. Доктор на секунду замер, Иннокентий глянул по сторонам, остальные раненые приподнялись на лежаках раскрыв рты. Доктор подумал: «Неужели раздуло туман?» – и пошёл наверх. Через секунду он вернулся, держа в руках листок бумаги.
Он ушёл за перегородку, и Иннокентий остался лежать и ждать.
Доктор появился сосредоточенный, уже без листка, и принялся осматривать ногу Четвертакова. Шум аэроплана опять нарастал и приходил ещё два раза, но доктор уже не обращал на это внимания.
– Так! – Доктор наклонился, и Иннокентий почувствовал, что тот щупает ногу как раз в том месте, где была рана, но странно, не было боли. Это показалось Иннокентию плохим предзнаменованием.
– Чё тама, дохтар?
Курашвили распрямился, сложил руки на груди и долго молчал. Рана превратилась в язву: у язвы округлились края и напухли, стали розовые, и внутри был гной – вполне себе состоявшаяся и оформившаяся трофическая язва. Ничего в этом особо страшного не было, если бы не место и не сырость.
– Чё тама, дохтар? – ещё раз спросил Иннокентий.
– Ничего хорошего, Четвертаков, – ответил доктор Курашвили. – Придётся тебя отправлять в госпиталь.