Ему показалось, что бомба взорвалась под ним, но в следующую секунду понял: это не бомба, не она взорвалась, а немецкий «лаптежник» всадился в поле, расположенное по ту сторону оврага.
– Хэ-э-э! – восхищенно закричал Тихонов, крик его был похож на клич древних степняков, оборонявших когда-то эти земли, позже земли эти охраняли казаки и клич перекочевал к ним, – лейтенант, кажется, даже забыл о раненой ноге, о доле, которую сам себе определил… – Хэ-э-э!
Насчет доли. В последний раз он обращается в мыслях к этому – больше не будет. Да и возможностей у него для этого не будет. Поступить по-иному он не мог. Если бы он пошел с группой, то мертво сковал бы ее – с раненым группа потеряла бы всякую маневренность и немцы, уже зацепившие надоевших окруженцев, вряд ли бы упустили шанс убрать их всех вообще.
А до Волги так мало осталось идти – всего ничего, максимум – две ночи. Дай бог, чтобы ребята дошли.
– Хэ-э-э! – вновь радостно, горласто закричал Тихонов.
Овраг быстро затянуло дымом. Дым был жирный, пахнул горелым маслом, чем-то еще, химическим, неприятными ватными лохмотьями цеплялся за ветки орешника, прилипал, зеленые листья беспощадно окрашивал в черный асфальтовый цвет, неприятной пленкой обтягивал крутые земляные склоны.
Тихонов стиснул зубы до скрипа, сжал правую руку в кулак, ударил им по воздуху, будто забил гвоздь. На хуторе их, Большом Фоминском, всегда рождались и всегда жили солдаты. Что дед, что отец, что те предки, которые обитали на той земле еще до деда и хорошо знали цену ратному казачьему труду.
Некоторое время он сидел неподвижно, думал, что, может быть, в письмо добавить строки о сбитом «лаптежнике» – пусть порадуются родные, но потом подумал, что не стоит этого делать, может, это вовсе и не он завалил разбойника, может, стрелял кто-то еще, да потом кто знает – вдруг пилот закашлялся или у него заболел живот, либо произошло что-то еще, и тогда получится, что Тихонов припишет себе чужую победу.
Немцы словно бы решили снова наступить на знакомые грабли – неосмотрительно появились на противоположном конце поля, помедлили немного и дружно попадали на землю, прикрылись разными былками и кустиками – решили оглядеться лежа… Тактику свою они не изменили. Было немцев много – не менее взвода.
Серая непроницаемая простынь неба обрела какой-то неряшливый комкастый вид и неожиданно быстро расползлась, кое-где проглянула чистая голубизна. Голубизна не оказалась пустой – на землю пролился теплый солнечный свет, родивший внутри у лейтенанта победное, торжествующее чувство.
Немецкий взвод в полосу света попал целиком – все до единого стали видны, как на ладони. Кое-кто из фрицев даже заерзал неловко, попробовал отползти в тень, но ползти было некуда, тень находилась далеко; лейтенант аккуратно просунул между ветками лещины ствол винтовки, приник к прицелу…
Стрелять, конечно, было не с руки, не очень удобно, но бить по самолету было, например, еще неудобнее, поэтому стрелять нужно было. Главное – выбрать момент. Еще по военному училищу, по киевским полигонам Тихонов помнил, насколько бывает сложна стрельба из снайперской винтовки: если на пути пули, вымахнувшей из ствола, окажется какой-нибудь жалкий листок или тощая травинка, то свинцовая плошка, закованная в латунную оболочку, обязательно изменит свое направление и пройдет мимо цели.
Ругают обычно, конечно, винтовку, а не пулю, и не стрелка, хотя винтовка часто бывает совсем ни при чем.
В прицел Тихонов увидел солдата в каске, украшенной двумя «молниями», что свидетельствовало о принадлежности пришедшей команды к СС, в следующий миг немец, словно бы почувствовав, что его разглядывают в окуляр, поспешно сунул голову в траву.
Трава хоть и росла непокорным ежиком, не гнулась, и роста была невеликого, а голова эсэсовца скрылась в ней целиком. Вместе с каской.
Присмотревшись к этому месту потщательнее, Тихонов стал ждать. Ждал, впрочем, недолго, характер у фрица оказался нетерпеливый, через полминуты он снова вздернул голову над травой, глянул в одну сторону, в другую, ничего интересного не увидел… Лейтенант нажал на спусковой крючок винтовки.
Попал немцу точно в висок, удар пули был сильный, эсэсовцу чуть не оторвало голову, тело приподнялось над землей, из рук, разом ставших бескостными, лишившихся мышц, вылетел автомат, шлепнулся рядом с телом, фриц дернул один раз правой ногой, потом второй раз, тело его пробила мелкая дрожь, и он затих.
Ударило сразу несколько автоматов, застрекотавших, словно швейные машинки, голоса «шмайсеров» слились в один, общий, какой-то клочковатый, рябой, с металлическим отзвоном.
Били немцы вслепую, – почти вслепую, – поскольку винтовка лейтенанта в стрельбе себя никак не обозначила, не было ни одной вспышки, поэтому автоматная пальба никакого вреда Тихонову не принесла.
Перебираясь с одного места на другое, лейтенант задел раненую ногу, боль проколола его насквозь, Тихонов попробовал зажать стон зубами, но не одолел ни стона, ни боли… Эх, были бы какие-нибудь таблетки, которые гасят боль либо вообще снимают ее, – увы, таких таблеток не было. Их вообще не было в Красной Армии, а жаль.
Впрочем, лейтенант верил, что наступит пора, когда они появятся, обязательно появятся, поскольку воюющему человеку без них не обойтись.
Он снова притиснулся к винтовке, глянул в окуляр прицела. Через несколько секунд поймал фуражку. Фуражки во время боевых действий позволялось носить только офицерам. Козырек у эсесовского командира был нахлобучен на самый нос, к козырьку был плотно притиснут корпус бинокля, словно бы офицер этот, как некое внеземное чудовище, вместе с биноклем и родился.
Немец внимательно разглядывал закраину оврага, пытаясь определить, сколько же русских здесь засело.
Зажав зубами дыхание, чтобы цель не выпала из прицела, Тихонов сделал поправку и неспешно, сдерживая себя, нажал пальцем на спусковой крючок.
Звук выстрела был слабым, он из оврага, похоже, и не выплеснулся, а вот отдача приклада была такая, что боль проколола не только плечо, но и раненую ногу.
Фуражка на офицерской голове приподнялась, словно бы у фрица дыбом встали волосы, бинокль выпал из рук, на мгновение Тихонов увидел глаза немца – темные, с белесым налетом, оставленным пространством, с неким беспомощным изумлением, возникшим в зрачках: эсэсовец не верил, что его убили.
В следующий миг глаза исчезли – немец ткнулся физиономией в землю. Совсем рядом, в нескольких сантиметрах от головы, в сухую жесткую траву шлепнулся его бинокль, перевернулся и уперся сильными яркими линзами в небо. Тихонов осторожно, чтобы ни одна былка не отозвалась на движение дрожью, вытащил из широких листьев лещины ствол винтовки, вернулся на старое место, где лежал трофейный автомат, – ему показалось, что точка, с которой он снял офицера, была засечена.
Чутье не обмануло Тихонова, стрельба, которую открыли с той стороны поля, была прицельной, автоматные очереди посшибали с лещины все, что на ней было, вплоть до гнилых рогулин, сделали ветки голыми.
Похоже, день нынешний был урожайным для Тихонова. При всем том лейтенант понимал, что это – последний день его жизни, никаких надежд на будущее нет и никакие иные сюжеты на эту тему уже не родятся. Последний бой есть последний бой.
Главное, чтобы окруженцы ушли как можно дальше, оторвались от эсесовского, – и не только эсесовского, – преследования, уцелели… О себе Тихонов по-прежнему не думал. А чего, собственно, думать-то, – тем более сейчас? Этим он занимался в прошлом, в школьные и курсантские годы – уделял немного свободного времени своей фамилии и собственной персоне.
Раза три, – или даже четыре в его короткой жизни, – кадровики озадачивали странным вопросом: «Родители назвали вас Николаем, случайно, не в честь знаменитого поэта Николая Тихонова?»
Вопрос этот не только вызывал некую озадаченность, но и раздражение, Тихонов старался сдерживать себя и отвечал коротко и жестко, будто отрубал кусок проволоки:
– Нет, не в честь.
Впрочем, однажды он не сдержался, не стал сдерживать себя, отпустил тормоза и сказал интеллигентной старушке, выписывавшей ему абонемент в кинолекторий:
– А вы пойдите от обратного и проанализируйте: может, поэт Тихонов взял это имя в мою честь? Такое может быть?
Старушка согласилась с ним и произнесла очень добродушно:
– А почему бы и нет?
– Вот именно, – не поддержал ее добродушного тона Тихонов, – но на всякий случай мне остается только одно: научиться писать стихи.
Колючесть его старушку не обидела, она вновь добродушно улыбнулась.
– Это тоже может пригодиться в жизни, молодой человек, – проговорила она ровным благожелательным тоном и подчеркнула, словно бы намекая, что Тихонов еще недостаточно пожил на свете, чтобы иметь право на колючие суждения и менторский тон, – м-да, молодой человек! Пожалуйте в мир кино, – она протянула Тихонову узкий бумажный прямоугольник, состоявший из десятка отрывающихся листков, – заветный абонемент.
…Что только не приходит в голову в такие минуты, как эти? Однажды Колька Тихонов поехал с отцом в Сталинград на рынок продавать разделанного поросенка – это первым номером, а вторым – купить себе кое-что по хозяйству, и услышал от одного парня, чей рот был богато украшен золотыми фиксами, странно прозвучавшую, но очень интересную фразу: «Мерси вас!»
Парень вел себя нагло, посверкивал фиксами, разбойно щурил глаза и, не торгуясь, заплатил за мясо меньше, чем было положено; отец, обычно считающий, что все в жизни должно совершаться по справедливости, честно, почему-то не стал возражать. Взамен получил странное:
– Мерси вас!
Когда парень отошел от телеги, держа в руке кусок свежей поросятины, завернутый в газету, Колька Тихонов проводил его внимательным взглядом и спросил у отца:
– Кто это?
– Местный уркаган.
– Кто-кто?
– Ну, гоп-стопник. Или можно сказать так – блатной. Понял?
Колька все понял: блатной – это человек с ножом; отец потому отпустил гоп-стопника, что боялся нарваться на финку, причем не за себя дрогнул, а за Кольку, за него дрожал и боялся, – присутствие сына при этой сцене было бы совсем нежелательно. Колька и это понял, спросил только:
– Откуда он знает французский язык?
– Он его совсем не знает. А «мерси вас!» – это обычная присказка блатных.
Отец был опытным человеком, знал все или почти все и умел доходчиво объяснять разные сложные штуки.
Когда Тихонов получил киношный абонемент из рук старушки, то ему захотелось сказать «по-французски»: «Мерси вас!» – но он лишь благодарно приожил руку к груди, тем и ограничился. Мог бы, конечно, и козырнуть лихо, припечатать ладонь к козырьку фуражки, но он сделал то, что сделал…
Немцы прекратили стрельбу и залегли, что называется, основательно. После гибели двух человек они замерли, даже шевелиться перестали в траве. Тихонов поскреб пальцами подбородок, жестяно заскрипевший под его рукой. Он давно не брился. Но бриться уже было поздно, да и бритье уже ничего не даст…
В ту поездку в Сталинград на базар Колька Тихонов услышал и другие словечки, ранее не слышанные и показавшиеся ему интересными. Например, «чехты», «ляпаш», «таджмахала», «карак», «гадильник», «яб»…
Сдвинув кепку на нос, Колька заинтересованно ждал, когда отец рассчитается с последними покупателями. Когда он наконец освободился, младший Тихонов почесал ногтями затылок, как расческой, и спросил:
– Батя, скажи, что такое чехты?
– На блатном жаргоне это – конец.
– А гадильник?
– По-моему, милиция – отдел, отделение, околоток, не знаю, как это у них называется, – не знаю… В общем, милиция.
– А яб? – Колька чуть не споткнулся: слишком уж слово походило на матерное, но все же благополучно перевалил через него.
– Ябами зовут барахольщиков, скупающих краденые вещи.
Отец знал все, не было вопроса, на который он не мог бы ответить, и Колька Тихонов был горд им: редко кто из его ровесников имел такого грамотного отца, а точнее, никто не имел – Колькин отец был лучшим.
Старший Тихонов также ушел на фронт, только где он сейчас находился, в каких частях и где конкретно воевал, Тихонов-младший не знал. Дай бог, чтобы отец остался жив, такие люди, как он, не должны погибать…
С немецкой стороны послышалась трель свистка – лейтенант впервые слышал, чтобы фрицы так заливисто свистели, музыканты просто, – то ли сейчас они пойдут в атаку, то ли подождут немного…
Что означали эти трели, догадаться было трудно, надо знать язык свистков: либо минутную готовность к отступлению, либо сигнал к предстоящей атаке, либо еще что-то – например, команду: перед атакой заправиться макаронами с мясом и запить желудевым кофе с молоком.
Под звуки фельдфебельского свистка немцы стихли вновь и дело на этом закончилось. Никогда Тихонов не сталкивался с таким поведением фрицев. А может, это и не немцы были вовсе, а какие-нибудь усташи или албанские погонщики ослов… Хотя усташей вряд ли бы взяли в эсесовскую часть и тем более не взяли бы неграмотных пастухов, пасущих в горах скот…
Масляный, с черными хлопьями дым, длинным шлейфом тянувшийся от подбитого самолета, вскоре отощал, обратился в редкий, хотя и жирный хвост, а потом и совсем иссяк. «Лаптежник» сгорел на удивление быстро.
Тихонов подумал, что немцы чего-то или кого-то ждут – то ли технику какую, способную бороться с засевшими в овраге окруженцами, то ли авиацию, которая уже пыталась им подсобить, но ничего не сумела сделать – вон, один из летунов уже жарится на пламени собственных костей, то ли подмогу основательную из полусотни опытных карателей – фрицы ведь не знали, сколько человек сидит в овраге и держит их на мушке… Если бы знали, вели бы себя не так.
Лейтенант тоже ждал.
Одна из самых мучительных и сложных вещей для человека – это ожидание. Ожидание изматывает так, как не может измотать ничто другое. Хотя кто-то из умных иностранцев сказал очень точно: «Способный терпеть может добиться всего, чего он хочет».
Он был прав, этот старый мудрый философ, терпением при таком раскладе можно добиться больше, чем силой. Главное, чтобы в запасе было хотя бы немного времени.
На немецкой стороне вновь раздался резкий тройной свисток – точнее, три коротких свистка, всколыхнувших теплый воздух и слившихся в один, в то же мгновение часто и дружно ударили автоматы.
Тихонов поспешно нырнул за плотную, словно бы специально утрамбованную закраину, – прикрытие было надежным, – через минуту выглянул… Немцы, не прекращая огня, прижимая автоматы к животам, поднимались из травы.
Было их много, пожалуй, на два десятка больше, чем было раньше.
Лейтенант сбросил предохранитель на затворе винтовки и на ходу поймав мушкой одного из атакующих, тут же выстрелил, выбил дымящуюся гильзу и снова загнал в ствол патрон. Того, как свалился и задергался в траве подстреленный гитлеровец, он не видел, прежняя цель уже находилась вне поля его зрения и уж тем более – вне поля его действий.
Через мгновение он выстрелил опять и подшиб еще одного гитлеровца.
Но и эта потеря не остановила шеренгу немцев, шагавших на лейтенанта. Такое впечатление было, что пока они лежали в траве, пока слушали свистковую музыку, приняли по сто пятьдесят «наркомовских» граммов, не иначе. Или какие граммы выдают в вермахте вместо «наркомовских»? Фюрерские, геббельсовские, гитлеровские?
Выстрелить в третий раз Тихонову не удалось – в плечо ему, отщепив кусок приклада, всадилась автоматная пуля, он замычал глухо, покрутил головой, шалея от боли, в следующий миг справился с собой, передвинул приклад на грудь, прижал покрепче, но тут ему в грудь вонзилась пуля. Пространство перед Тихоновым окрасилось в мутный красный цвет.
Но что было плохо особенно – в этой мути исчезли фигуры надвигающихся на овраг немцев. Лейтенант застонал, уронил голову на закраину. Попробовал пальцами протереть глаза – ничего не получилось, лишь муть сделалась еще гуще, еще неприятнее. Неожиданно перед ним возникло лицо – очень знакомое, бородатое, старое, с насмешливыми и добрыми глазами… Родное лицо. Это был очень близкий ему человек.
Лейтенант узнавал и одновременно не узнавал его. И только, когда старик улыбнулся ему, понял: это же дед Павел, глава их казачьего рода. В жизни Тихонов никогда не видел его, не удалось, дед погиб раньше, чем родился Колька, а вот фотоснимки дедовы на хуторе есть, целых четыре, висят в избе на стенке – на видном месте, в лаковых киотках.
Были еще снимки, которые не вывешивали в киотках, прятали – причем старались засунуть куда-нибудь подальше, не дай бог, увидит партийный или комсомольский секретарь – беды тогда не оберешься. На одном из них дед Павел был сфотографирован в парадном казачьем мундире, при шашке, с двумя серебряными Георгиями и двумя медалями на груди, награды очень украшали облик старшего урядника Павла Тихонова…
На фото, выставленных в киотках, дед Павел также был изображен в военной форме – Красной Армии, и тоже при орденах. Один из них – хорошо известный, Красного Знамени, второй, судя по всему, узбекский, «местечковый» – бухарский революционный, в Гражданскую войну такие ордена были в широком ходу.
Дед Павел разделил все тяготы и беды начала двадцатого века, войн и стычек той поры, вплоть до самой страшной войны, которая только может быть на свете – Гражданской.
Как-то хутор их, – а по казачьему разделению Большой Фоминский был приписан к станице Крыницкой, – вошел отряд белых во главе с дородным седоусым есаулом, у которого пузо было таким же объемным, как и живот у его лошади.
Есаул, поигрывая нагайкой, у которой рукоятка была похожа на дорогое произведение искусства – украшена тонким латунным рисунком, сказал деду Павлу:
– Цепляй, казак, на рубаху погоны вахмистра и с нынешнего дня приступай к службе в моем отряде. Толковых командиров у меня не хватает.
Дед Павел отрицательно покачал головой:
– Не могу! – Он снова энергично покачал головой. – Извиняйте, что не могу!
Есаул свел брови в одну линию:
– Это почему же ты не можешь, а? Из казачьих войск уволился, что ли?
– Никак нет, ваше высокоблагородие, не уволился. Земля на хуторе в мое отсутствие очень уж худородной стала, совсем отощала… Надо бы землю малость подправить, подкормить, а потом и повоевать можно.
– Значит, не пойдешь ко мне вахмистром?
– Не пойду, ваше высокоблагородие.
Есаул хлопнул рисунчатой рукоятью нагайки по ладони, лицо его нехорошо одрябло и сделалось злым. Предупредил георгиевского кавалера:
– Смотри, не пожалей об отказе, – и поскольку дед Павел не пожалел и это было естественно, он вообще никак не отреагировал на угрозу, есаул повысил голос, который у него сделался визгливым, почти бабьим, и приказал: – Всыпать двадцать плетей этому хрену на деревянной палочке!
К деду, тяжело дыша чесноком, съеденным на соседнем хуторе, немедленно подскочили трое подручных есаула во главе с хорунжим, – по-нынешнему лейтенантом, – думали, дед будет сопротивляться, но он сопротивляться не стал, понимал, что дурак-есаул вообще может отдать приказ расстрелять и казака-фронтовика расстреляют, не раздумывая ни минуты…
Вот такие времена наступали в те годы в России.
Деду Павлу заголили спину и всыпали двадцать плетей. С оттяжкой, оставляя на коже бугристые багровые следы с проступающей на них кровью.
Получил дед отведенные ему животастым есаулом плети сполна, но в подчинение к дураку не пошел. И землей своей заниматься не стал, решив, что есть дела поважнее, – записался в Красную Армию. Добровольно. Есаула за его неумную политику надо было наказывать, а сделать это он мог, только находясь в красногвардейских частях.
Воевал дед Павел отменно, – старый пластун из разведкоманды, он знал, как держать оружие в руках. И все-таки судьба фронтовая сложилась у деда неудачно: в одном из боев изворотливый беляк – такой же ловкий казак, как и Тихонов, – сумел дотянуться до него острием сабли. Попал точно в сердце – отважный дед Павел не выжил.
Потом земляки из кавалерийской бригады, в составе которой дед воевал, – трое виновато понурившихся бойцов в гимнастерках, украшенных красными бантами, привезли на хутор дедовы шашку и папаху.
– Умирая, Павел Петрович Тихонов просил передать это внуку, – сказали они, передавая дорогие дедовы вещи в дом, – велел исполнить его волю. Наказал также никогда не вынимать впустую из ножен шашку… Велел всегда помнить, что это – великий грех.
Наказы деда Павла лейтенант усвоил хорошо, постарался впечатать их в память как можно прочнее, науки дедовы тоже усвоил…Дед был очень толковым пластуном, знал много боевых приемов и успел передать их своему сыну, а тот по цепочке – уже Николаю. Назывались дедовы науки в старину знатно – «казачий спас». Казачий спас учил людей картошку печь без огня, лечиться без лекарств, чинить обувь без шила и дратвы, из любой, самой дремучей чащи, где невозможно сориентироваться, выходить точно в нужное место, переплывать под водой большие реки, невидимо для врага, прятаться так надежно, что ни чужие, ни свои не могли найти, без веревок забираться на крыши высоких зданий и макушки дымовых труб, превращая эти точки в наблюдательные пункты, и так далее… Науки деда Павла здорово помогли лейтенанту Тихонову.
Да и умение метко стрелять – это, наверное, тоже от деда Павла, его наследство… В крови передалось, из крови в кровь.
По глазам деда Павла, по беспокойному выражению, возникшему в них, лейтенант понял, что дед тоже видит его, знает, кто находится перед ним, готов помочь, но помочь ему не дано…
Оба они пребывали сейчас словно бы в полосе тумана или дыма, в разных измерениях, спустя мгновение между ними пронеслась некая потусторонняя сила, постаралась смешать все предметы и вообще как при взрыве разбросать все, что находилось рядом… Тихонов замотал головой протестующе, прокричал что-то, но крика своего не услышал, слова его, наполовину немые, были неразборчивы – смятые, сбитые в сырой неряшливый комок слова…
Он протянул к деду здоровую руку, вторую протянуть не смог – рука сильно отяжелела, да и к прежней боли прибавилась боль новая, он улыбнулся прощально, дед в ответ озабоченно покачал головой. Уголки рта, спрятанные в бороде, раздвинулись, лицо сделалось шире, борода – окладистее, дед хотел что-то сказать Тихонову, но не смог, растворился в слабо шевелящейся дымке то ли невидимого пространства, то ли небытия.
Лейтенант ощутил, что он лежит на сырой липкой земле, на закраине оврага, щеку ему обжигает что-то очень холодное… Он застонал, в следующий миг попробовал сдавить стон зубами, зажать его, но не тут-то было, боль оказалась сильнее его возможностей.
Стон услышали немцы, по лещиннику снова ударили автоматы, а потом откуда-то сверху, картинно кувыркаясь, скатилась граната на длинной деревянной ручке и, шлепнувшись рядом с лейтенантом, замерла – влипла в вязкую плоть земли, застряла в ней, как в густом повидле.
Лейтенант знал, что у немецких гранат время от удара бойкового механизма о капсюль (граната взводилась автоматически во время броска) до взрыва на две или три секунды больше, чем у наших, советских гранат и, извернувшись, словно большая рыба, одолевая боль, цапнул гранату пальцами, чтобы швырнуть ее в приближающуюся цепь, либо просто пустить по склону вниз, но времени Тихонову не хватило.
Немецкая граната взорвалась у него в руке.
С ореховых веток слетели последние листья, лейтенанта вдавило в землю, посекло, полевую планшетку, висевшую у него на боку, оторвало и вместе с листьями смело на дно оврага.
Очень удивились немцы, когда обнаружили, что отступление окруженцев прикрывал всего один человек, и тот был изрублен пулями и осколками донельзя. Больше в овраге никого не оказалось. Группа красноармейцев, которую было приказано уничтожить, благополучно оторвалась от преследования.
Хотя не совсем благополучно – в одной из стычек группа потеряла еще одного человека – зенитчика Фомичева. Остальные дошли до своих.
Побежимов, оставшийся в группе за командира, рассказал о последнем бое лейтенанта Тихонова, а потом и написал об этом в своем донесении, не забыв подчеркнуть, что лейтенант сумел подбить тяжелую технику противника, скорее всего – самолет.
Поскольку группа отрывалась от немцев бегом, лишь иногда переходила на скорый шаг, иначе было не оторваться, то на бегу они засекли за спиной тяжелый взрыв, а потом – высокий черный столб, поднявшийся до середины неба. Все это произошло в районе оврага, в котором остался раненый лейтенант.
Сведения Побежимова проверили войсковые разведчики и подтвердили: недалеко от оврага, в поле, лежит сгоревший, развалившийся на части «юнкерс».
Посмертно лейтенант Тихонов был представлен к ордену Красной Звезды. Орден был привезен в родной хутор Тихонова уже после войны и на общем собрании жителей вручен матери лейтенанта.
Через двадцать пять лет после этого торжественного события волгоградские поисковики, работавшие в местах бывших боев, нашли в овраге, где Тихонов держал последнюю свою оборону, покоробленную, ставшую фанерно-жесткой от времени и влаги полевую планшетку.