Любовь к пению и музыкальный дар пробудились в нем рано. И он, не дожидаясь, когда в школе начнутся уроки пения, взял себе за правило в церкви вставать рядом с регентом, чтобы получше рассмотреть лежащие перед ним ноты. Так, слушая его звучное пение, мальчик постигал нотную грамоту. Вскоре он уже пел в хоре монастырской церкви; и только однажды во время раздачи хлеба неимущим в церкви, когда один из юных хористов должен был держать перед собравшимися речь, на эту роль был избран он, и хор пел без него.
По причине исключительной бедности отца мальчику пришлось с самого раннего возраста трудиться, внося свою лепту в содержание семьи. Он часто приносил домой с рынка тяжелые поленья и затем усердно колол дрова, помогая тем самым матери по хозяйству. Судя по его небольшой, но крепкой руке, в молодые годы ему приходилось держать ею не только перо.
О том, насколько серьезно отец относился к воспитанию детей, Блюмгард рассказывает следующее: «Он всем сердцем стремился пробудить в своих детях христианское чувство. Отец регулярно собирал нас для совместной молитвы и чтения Библии, учил петь духовные песни и всячески ободрял нас. Никогда не забуду тот вечер, когда отец поведал нам о всевозможных преследованиях, которым подвергались в прошлом исповедовавшие имя Иисуса. Дрожь пробежала по всему моему телу, когда он, живо жестикулируя, с дрожью в голосе воскликнул: “Дети, пусть вам лучше отрубят голову, чем вы отречетесь от Иисуса!” Такое воспитание в сочетании с заботой нежно любящей матери и участливого дяди рано пробудило во мне добрые чувства, и какое это счастье – хранить столько живых воспоминаний о милости Божьей, коснувшейся моего детского сердца».
О великом будущем Царства Божьего, про которое рассказывал тогда отец, о приближении «последнего времени» мальчик нередко слышал и от старших, рассуждавших о нем промеж себя, когда они заходили друг к другу в гости. И торжественное, праздничное чувство, неизменно охватывавшее его при этих словах, он сохранил в душе до конца своих дней.
К сожалению, мы мало знаем о столь важном в жизни четырнадцатилетнего Блюмгарда периоде, предшествовавшем обряду конфирмации. Известно лишь, что он хорошо понимал исключительную значимость предстоящего события и завершающего его торжества. Очевидно, Господь тогда щедро осенил его своей благодатью, хотя, учитывая особый склад души Блюмгарда и характер ее развития, нельзя сказать, чтобы она не осеняла его и в последующие годы, которые он прожил просто и без лукавств, постоянно вырастая духовно.
Вюртембергский мальчик, пожелавший посвятить себя служению церкви, сразу же после конфирмации обязан пройти так называемый «земельный экзамен», испытание на конкурсной основе, в котором участвуют все его сверстники, желающие изучать теологию, числом от шестидесяти до ста и более. Они соревнуются за тридцать (тогда сорок) бесплатных мест, ежегодно предоставляемых каждой из четырех начальных семинарий, или «монастырей» (в Шёнтале, Блаубойрене, Урахе, Маульбронне). Эти в прошлом монастыри в ходе Реформации были упразднены и преобразованы в заведения по подготовке будущих теологов к поступлению в университет. Таким образом, заботу о дальнейшем теологическом образовании этих тридцати счастливчиков брало на себя государство, поскольку по прошествии четырех лет они переходили из начальной семинарии в так называемый теологический «штифт» (это знаменитое «гнездо» писателей). В то время ученику предстояло выдержать еще три земельных экзамена (по одному в год), последний из которых был решающим. Блюмгарду удалось завоевать одно из тех тридцати мест лишь со второго раза, когда ему уже было пятнадцать лет. И все по причине бедности, часто встающей преградой на его пути. Монастырь, распахнувший перед ним свои двери, назывался Шёнталь и располагался в живописной долине реки Якст. Землей, на которой он стоит, в давние времена владел знатный род Берлихингенов. Тогда в соседнем замке, носящем его имя, воспитанники еще могли с восхищением взирать на железную руку знаменитого Геца фон Берлихингена. Монастырь Шёнталь упразднили и преобразовали в евангелическую семинарию только в начале XIX века, когда в ходе наполеоновской медиатизации его отдали под начало вюртембергских герцогов.
У вюртембергского духовенства существовал прекрасный обычай: вступающий в новую должность вкратце рассказывал общине о своей прежней жизни. Поэтому мы сегодня располагаем краткой автобиографией Блюмгарда, оканчивающейся на его переселении в Мётлинген. Называется она «Биография» и адресована его жителям. Выдержки из нее мы будем использовать в качестве вступления к соответствующим разделам данной книги, посвященным различным периодам жизни Блюмгарда. О своем шёнтальском периоде Блюмгард рассказывает в «Биографии» следующее: «В Шёнтале преподавали настоящие учителя[4]. Самым благодатным для меня стало то недолгое время, когда семинарию еще возглавлял покойный прелат фон Абель. Этот почтенный старец относился ко мне с особым вниманием и нередко подолгу по-отцовски беседовал со мной. Многие из тех бесед запали мне в душу. Среди товарищей по семинарии я нашел немало единомышленников, общение с которыми имело для меня большое значение. Не могу не упомянуть о Вильгельме Гофмане, сыне основателя братской общины в Корнтале, ныне (то есть когда Блюмгард стал пастырем в Мётлингене) помощнике в Виннендене (впоследствии он сменил Готлиба Блюмгарда на посту инспектора Базельской миссии; скончался в 1873 году, будучи главным придворным проповедником в Берлине), с которым у меня с первых дней завязалась самая что ни на есть искренняя дружба. На протяжении девяти лет, наполненных душевными исканиями, своими заботами и проблемами я делился только с ним. Трудно передать словами, какую неоценимую пользу принесло моей душе и моим штудиям общение с этим человеком. Так было угодно Богу». В некрологе о своем умершем друге, напечатанном в «Христианском вестнике» за 1873 год, Блюмгард называет сына Гофмана и своего биографа лучшим и преданнейшим из людей, встреченных им когда-либо, и так пишет об их необычайной, плодотворной дружбе: «Мне всегда виделся милостивый промысел Божий в том, что первым, с кем я познакомился по прибытии в октябре 1820 года в монастырь Шёнталь, оказался именно Вильгельм Гофман. Нам было тогда по четырнадцать лет. Еще по дороге туда мы поглядывали друг на друга, сидя в разных экипажах, а на последней станции уже смотрели, не сводя глаз. Вильгельм ехал со своим ныне покойным отцом, и их экипаж, запряженный парой небольших лошадей, следовал прямо за нашим, в котором я ехал с министром фон Шмидлином и его сыном, которые имели милость сопровождать меня в моем путешествии. Приехав, мы принялись искать место и комнаты для будущего проживания, намереваясь устроиться получше. Мои первые впечатления, превзошедшие тогда по своей глубине все прочие, связаны с отцом Вильгельма. Заметив наше чрезмерное усердие, он сказал и Вильгельму, и мне, словно своему сыну: “Кто хочет поступать по-христиански, не станет забирать себе лучшее, но оставит это другому”. Те слова стали для меня своеобразным камертоном, определившим строй всей моей жизни. Его звучание слышалось мне и во многих делах и поступках моего дорогого Вильгельма. В одно мгновение мы стали истинными друзьями, которым предстояло делиться друг с другом всем лучшим и возвышенным, что было в каждом. Необычность нашей дружбы заключалась прежде всего в том, что она взаимно облагораживала нас, к тому же нашим связующим звеном, как и позже на каникулах, был покойный отец Вильгельма – человек, умудренный жизненным опытом, постоянно стремившийся к практическому воплощению своей духовности. Все девять лет мы провели рука об руку. Поскольку Вильгельм был значительно выше меня, одного из самых маленьких учеников в семинарии, то он по обыкновению клал мне свою руку на голову, я же обнимал его за туловище. Так мы всюду и ходили, по большей части без головного убора, как тогда было принято у студентов, беспрестанно беседуя, а то и споря, но непременно о чем-то дающем пищу уму. Темы тех бесед, интересные нам обоим и оживлявшие наше общение, рождались у моего друга преимущественно в голове, у меня же скорее в сердце, что он, вероятно, осознавал. Но это нас только внутренне дополняло. Не часто двое друзей, которые учатся вместе, могут дать друг другу так много, как мы. Однако признаюсь, дающим чаще был он, я же воспринимающим, жадно впитывающим услышанное от Вильгельма. Его живой ум тянулся ко всему благородному, причем истинно благородному, и увлекал меня за собой. При этом характер каждого из нас не замещался характером другого и не растворялся в нем. Мы не переставали быть собой, сохраняя свои особенности и личностные качества. Нас прочно связывала внутренняя суть, никогда не позволявшая нам отдаляться, а если порой, как, например, в средний, тюбингенский период нашей дружбы, между нами невольно и возникало некоторое отчуждение, обусловленное особенностями развития каждого из нас, то мы вскоре с той же силой вновь сходились, найдя полное взаимопонимание. Мой друг был разносторонне одаренным, но особенно хорошо ему давались языки. Мы упражнялись в чтении греческих и римских классиков, отдавая предпочтение поэтам, и уже в первые осенние каникулы 1821 года, растянувшиеся по причине строительных работ в семинарии на одиннадцать недель, которые я провел преимущественно в Корнтале, занялись даже письменным переводом писем и сатир Горация. Я всегда с восхищением смотрел на него, дивясь тому, как ловко и быстро он схватывает все у Горация, умно переводя его на немецкий язык. Ведь для меня в то время было просто невозможно понимать и толковать его, как это делал Вильгельм. Еще в Шёнтале мы взялись вместе учить французский и английский языки, и мой друг уже вскоре принялся читать произведения, написанные на этих языках. За этим занятием мы нередко проводили свои свободные часы, усаживаясь где-нибудь в лесу или на лугу. Главным был Гофман, и я с этим мирился. Бывало, что он разражался стихами, полными юношеских грез и фантазий, и, слушая их, я все более убеждался, сколь высоко он воспарил надо мной и как мне далеко до него. Порой у нас в руках оказывались небольшие книжечки назидательного свойства, многое из которых мы впитали в наши души. Более всего он любил литературу, и любое великое произведение, к какому бы жанру оно ни относилось, не оставалось им не замеченным. Обладая великолепной памятью, мой друг мгновенно запоминал названия всех картин, приведенных в оглавлении, быстро и почти дословно восстанавливал в памяти отдельные прочитанные места, отличающиеся оригинальностью, глубиной мысли и наводящие на размышления; выискивал в книгах то одно, то другое, проясняющее вопросы, ответа на которые он не знал. Порой создавалось впечатление, будто, прочитав название книги, он уже точно знал, каково ее содержание. Вильгельм охотно делился прочитанным со мной, из чего я извлекал для себя огромную пользу, поскольку и сам под его влиянием тянулся ко всему подлинному, оригинальному и будоражащему ум. Впрочем, ему очень нравилось, с каким удовольствием я внимал и более простым вещам, казавшимся достойными внимания. Не поспевая за ним во всем, немало из того я все же усвоил, за что и благодарен ему по сей день. Тогдашнее обучение в Шёнтале казалось воспитанникам недостаточным, и им приходилось многое постигать самим. Особенно отчетливо это проявилось в Тюбингене, где нашими умами завладели философия и теология».
Данное повествование живо переносит нас в те годы, когда оба они были еще совсем юными людьми. Какую радость доставляла им учеба, каким стремительным было их становление, как смело они осваивали страну знаний! Попутно заметим, что Блюмгард был на год старше своего друга и наставника. Сколь бы различными ни были их пути, их объединяла тяга к великому, жгучая потребность увидеть воплощенным в человечестве то, как они ощущали сердцем Бога, сделать общим достоянием то, что восприняли от Него в своей студенческой келье. Относительно расхождения их жизненных путей вспоминается шутливая дружеская фраза, адресованная Гофману и приписываемая иногда доктору Барту, иногда – и это, пожалуй, правильней – самому Блюмгарду. Когда Гофман переезжал из Тюбингена в Берлин, его друг при расставании пожелал ему: «Смотри, не потеряй свое f!» (Hoffmann – человек надежды; Hofmann – придворный.)
Степенного нрава, прилежный в учебе, но и не кичившийся своими знаниями, нравственно безупречный и всегда предельно скромный – таким рисует Блюмгарда его тогдашний товарищ по семинарии. «Правда, на всевозможные грубости или выпады по поводу своей богобоязненности, – рассказывает он, – Блюмгард реагировал, но без нравоучений. Когда же его терпению приходил конец, мог сказать: “Ну довольно, это уже граничит с глупостью”».
В марте 1822 года, будучи еще в Шёнтале, Блюмгард лишился отца. Когда по окончании осенних каникул, проведенных у родителей, он вместе с Гофманом возвращался в Корнталь, их, несмотря на боли в груди, провожал отец, безмерно любивший своего сына. Однако это оказалось ему не под силу, и, остановившись на полпути – то место Блюмгард запомнил на всю жизнь, – отец, обливаясь слезами, попрощался с сыном, явно предчувствуя, что больше никогда не увидится с ним на земле. Блюмгарду не довелось быть рядом с отцом в час его кончины и присутствовать на его похоронах. После смерти отца он стал единственной опорой для матери и сестер, и к этой обязанности он относился очень серьезно. Например, в семинарии по сложившейся традиции учащимся ежедневно полагалось по пол-литра вина, в действительности же, да и то в исключительных случаях, выдавалось не более половины того, остальное ежемесячно по существующим ценам возмещалось так называемыми «винными деньгами». И Блюмгард большую часть этих денег откладывал для матери на хозяйство.
Глава 3. Учеба в университете
Осенью 1824 года Блюмгард поступил в Тюбингенский университет, иными словами, «шёнтальский выпуск» перешел в богословскую семинарию в Тюбингене. Во главе этой семинарии стоял эфор[5], ему ассистировали «репетиторы» – молодые теологи, в свое время на «отлично» выдержавшие свой экзамен. Такое устройство, когда наиболее усердные и талантливые выпускники прежних лет становились наставниками молодого поколения семинаристов, способствовало тому, что Тюбингенская семинария считалась одним из лучших богословских образовательных учреждений и снискала себе славу неисчерпаемого источника для подготовки все новых видных писателей.
О своем тюбингенском периоде жизни Блюмгард рассказывает прихожанам в Мётлингене следующее: «Мое пребывание в Тюбингене с 1824 по 1829 год было для меня столь же благодатным, сколь и в Шёнтале. На том, как складывалась учеба, которая по мере моего углубления в нее становилась для меня все более важной, останавливаться не буду. Воздавая хвалу Богу, с благодарностью замечу, что само устроение евангелической семинарии, добросовестность многих учителей, братские отношения с товарищами немало облегчали мне жизнь. Порой бывало трудно, но Бог каким-то образом – сегодня мне думается, не иначе как чудом – всегда помогал мне справиться с трудностями. Часто возникало ощущение, будто он слышит мои молитвы, и это еще больше укрепляло мою живую веру в Него. Особенно грело мне душу общение с новыми товарищами, которых я обрел с Божьей помощью в Тюбингене. Двое из них давно уже почили в Бозе. Один, Рудольф Флад из Штутгарта, служивший викарием в Освайле и умерший в своем родном городе, будучи человеком зрелым и искушенным в христианской жизни, стал моим наставником и уберег меня от многих ошибок. Другой, Мосман из Шаффхаузена, краткая биография которого в свое время публиковалась, обладал добрейшей душой, чистой и по-детски наивной, подобной которой я более никогда не встречал. Его чуткая совесть, его искренняя вера и сердечность братской любви уподобились для меня благодати Божьей. Особенно душеполезным оказалось участие в союзе христианских студентов, и я до сих пор с сердечным трепетом вспоминаю задушевные беседы, которыми имел удовольствие наслаждаться в их кругу».
Не правда ли, весьма странное описание университетской жизни! Он кратко упоминает о своей учебе, много подробней и с теплотой говорит о своих житейских трудностях и о том, как он в их преодолении познавал Божью помощь. Особенно красноречиво и живо Блюмгард вспоминает о своих друзьях.
Причина краткости Блюмгарда в описании своей учебы, как он сам ее объясняет, кроется в уровне образованности читателей – жителей Мётлингена. И все же из него можно заключить, что никто из университетских преподавателей не оказал на Блюмгарда особого влияния, способного творчески сформировать или хотя бы пламенно вдохновить его душу. Тем не менее он вспоминает о них исключительно с благодарностью, называя некоторых поименно, например, некоего Штейделе. Они не были гениями, выдающимися умами, лидерами могучих партий или основателями школ, а были простыми, честными, трудолюбивыми учителями[6], которые, по его выражению, не философствовали, а учили. Но такими были не все. Блюмгард по-своему постигал теологию, руководствуясь уже сложившимися убеждениями. В отличие от некоторых, он превыше всего ставил Священное Писание и содержащееся в нем Откровение Божье, и именно поэтому в его изучении им двигало гармоничное устремление как ума, так и сердца. Насколько можно судить по его проповедям того времени, Блюмгард уже тогда читал Писание теми «просветленными очами сердца» (у Лютера в отступление от первоначального текста: «очами разума»), в той гармонии «премудрости» и «сердца», достичь которой советует читающему апостол Павел (см.: Еф 1:18). С этим связана и та скрупулезность, с которой Блюмгард позже трактовал смысл отдельных мест в Библии, и та широта взгляда, с которой он обозревал взаимосвязи в целом и которая просматривалась уже в его первых проповедях. Наряду с Библией Блюмгард ревностно изучал труды Реформации, в особенности Лютера, и навсегда проникся его образом мышления, ставшим для него понятным и незыблемым. Столь же усердно изучал он тогда и догматику, о чем свидетельствуют его более поздние труды и проповеди. Со временем это проявилось в нем двояким образом: с одной стороны, при пытливом уме стремление к точности юриста, когда каждую мысль он проверял на верность передачи Божественной истины. С другой стороны – по-детски простое и именно поэтому предельно ясное изложение. «Простота, – любил повторять он, – признак Божественного». Его убеждения, догматически безупречные и строго согласованные между собой, сливались в единую картину; его постоянное стремление увидеть в каждом новом духовном прозрении еще один «кирпичик» мироздания придавало его мышлению отпечаток цельности, конкретности и достоверности, отличавший его от некоторых других проповедников. Здесь следует упомянуть еще об одной особенности его богословской мысли: он был врагом общих фраз и пустословия, отвергал всяческое «духовное понимание», когда духу приписывалось некое чудесное свойство – открывать якобы заключенный в словах особенный смысл. Он же воспринимал все «как написано». Отсюда развилась и раскрылась удивительная весомость и всеохватность его миросозерцания и мышления, когда он оперировал исключительно всеобъемлющими величинами. И многих поначалу это оттолкнуло от него и заставило даже сомневаться в силе его мысли. Но что удивительно: каждый, кто попадал под пастырский надзор Блюмгарда, сам не замечая того, очень быстро расставался с лишенными сути, якобы «духовными» понятиями, и ему, как будто бы очнувшемуся от недуга, вдруг становилось очевидно, насколько часто вводят нас в мистическое заблуждение эти самые «духовные» понятия, лишая нас познания действительной истины и истинной действительности. Вот, пожалуй, и все об изучении Блюмгардом теологии.
Впрочем, при выборе учебных предметов он не многим отличался от своего друга Гофмана и следовал принципу: «Всюду моя пажить». Где он надеялся получить действительно стоящие знания, к той области наук он и обращался. Так, к примеру, он посещал лекции по медицине; в последующем мы увидим, что он обладал специальными знаниями из области мировой истории, физики, астрономии и других областей, причем в таком объеме, который позволяет предположить, что он изучал их еще раньше. Занимался
Блюмгард и музыкой; сам, без учителя, упражнялся в игре на клавире, переписывал пьесы Бетховена. Кроме того, стараясь любыми способами поддерживать семейный бюджет, он вместе с Гофманом и другими сокурсниками переводил по заказу одного штутгартского издателя английские труды на немецкий язык. Будучи студентом семинарии, не мог он обойти вниманием и философию, ибо университетская программа предусматривала знакомство с трудами Канта, Фихте, Шеллинга. Согласно учебному плану, первые два года в университете были посвящены изучению философии, тем более что новейшие блистательные достижения в этой области были студентам много интереснее, чем не слишком выразительная теология того времени. Это было время, когда идеи Шеллинга и Гегеля будоражили умы студентов в Тюбингене. Некоторое время в поток шеллинговских мыслей был вовлечен и друг Блюмгарда Гофман. Сам же Блюмгард, в силу не только своего понимания Библии, но и в силу своего не приемлющего всяческих «эмпирических фикций» разума, устоял. Продолжая свои самостоятельные занятия, он написал сочинение о свободе и несвободе человеческой воли, о проблеме, тесно перекликающейся с краеугольной мыслью Шеллинга. Это сочинение удостоилось даже похвалы его наставника: «Ну и ну, а Блюмгардик-то оригинален, весьма оригинален!» Из общего увлечения философией и художественной литературой, рассказывает биограф Гофмана, родился студенческий кружок. Гофман и Блюмгард были среди старших его членов, среди младших же было немало таких, кто в будущем стал знаменитостью: например, теолог Давид Фридрих Штраус, эстетик Фридрих Теодор Фишер и поэт и критик Густав Пфицер. Один из них, вспоминая о Блюмгарде, справедливо отмечает, что разносторонность его университетских штудий стала фундаментом его широкой образованности, отличавшей «пастора из Бад-Болля». К общению с ним стремились даже люди в высшей степени образованные, находя в этом для себя много полезного.
Кратко рассказав в своей «Биографии» об учебе, Блюмгард тепло и душевно говорит об испытанных им «облегчениях», благодаря за них семинарию, учителей, друзей и конечно же Бога, явно подразумевая здесь свое безденежье. Он, беднейший из студентов, считал своим долгом и обязанностью поддерживать материально осиротевший родительский дом, храня ему свою детскую верность, что благотворно отразилось на его душе, познавшей через нее Божественную и человеческую помощь в различных ее проявлениях. Поэтому он продолжает изучать английский язык, который ему очень пригодится в будущем. Английский – язык культуры, на котором говорят жители островов и побережий во всем мире, и именно знание этого языка помогло Блюмгарду собрать обширные уникальные сведения о положении дел с Царством Божьим на земле, которых так жаждало его страждущее за все народы пасторское сердце.
Но теплее всего, как мы видели, он говорит о своих друзьях. Первый из его ближайших друзей знаком нам еще со времен учебы в Шёнтале. Вильгельм Гофман, белокурый германец высокого роста, красивый и статный, одаренный многими талантами, «увлекавшийся всем и еще кое-чем», и рядом с ним тихий маленький черноволосый Блюмгардик – зрелище почти комичное, когда они вдвоем, держась за руки, бродили по улицам Шёнталя. Но эта дружба оказалась истинным благом для каждого из них. В 1830 году Гофман в своем письме Блюмгарду, в частности, пишет: «Мой дорогой, без тебя и моей любви к тебе все мои гордые устремления в Тюбингене кажутся мне чистейшими заблуждениями». Из той же «Биографии» мы узнаем, какой искренней, духовной, благодатной была его дружба и с двумя другими товарищами, в частности, с Мосманом. Нельзя сказать, что Блюмгард прикипел сердцем лишь к немногочисленным избранным друзьям, оно было открыто для всех, и как бывают любители цветов, так он был «любителем людей». Один из его младших товарищей по университету вспоминает: «Блюмгарду симпатизировали и его любили самые разные студенты. По причине своей общительности и неторопливости он дотягивал до самого последнего момента с подготовкой двух обязательных сочинений, которые нужно было сдавать каждые полгода, зато накануне сдачи трудился днем и ночью, и всегда у него получалось хорошо». Уже в университете он приучил себя беречь буквально каждую минуту, употребляя ее на пользу делу. В часы, предназначенные для работы, Блюмгард был недоступен для друзей. Так, он часто (вероятно, только летом), чтобы никто не мешал его занятиям, перебирался в дровяной чулан, удаленный от комнат его товарищей, которым мало пользовались. Одно лето с ним жил Гаубер (нынешний прелат Фридрих Альберт Гаубер). Для борьбы с бесчисленными клопами они держали небольшого скворца, которого Блюмгард каждое утро с восходом солнца приветствовал возгласом: «Гансик! Ганс!» По свидетельству его напарника, он отличался неутомимым усердием, подлинным смирением, поразительной целеустремленностью, сочетавшейся со скромностью и нежеланием выделяться из других. Те же качества подмечает в нем и другой его друг, посвятивший ему стихотворение под названием «Кристофу Блюмгарду в дровяном чулане». В нем за доверительным обращением «дружище» следует в изысканной форме и с большим количеством мифологии хвала некоей птичке, усевшейся с «солнечным лучом» (надо думать, с соломинкой) в клюве на дереве перед тем чуланом, чтобы освещать пещеру отшельника. Закрытые студенческие сообщества Блюмгард не принимал из-за преград, которые они возводили между членами и не членами сообщества. Вряд ли нашелся бы такой человек, которого он открыто сторонился бы по причине несовпадения взглядов. Тогда у него сложились доверительные отношения с Давидом Фридрихом Штраусом, который, хотя и был несколько моложе, охотно поддерживал с «Блюмгардиком» дружбу и в какой-то мере разделял его духовные устремления. Позже Блюмгард считал, что Штраус отступил от веры вследствие восхищения прославленной Юстиниусом Кернером сомнамбулы, «ясновидящей из Преворста». Его вера через это выродилась в природную религию и в итоге вылилась в неверие. Блюмгард хорошо понимал, к каким душевным расстройствам может привести подобное легкомысленное заигрывание с невидимым миром, поразив как самого общающегося с ним, так и через него других. И тем не менее он хранил в своем сердце любовь к Штраусу до последних дней своей жизни, любовь грустную и исполненную тоски по прежнему другу, в которой всегда теплилась надежда. Ревнителям веры, ищущим оправдания своей нетерпимости в неверно истолкованных ими строчках «Кто приходит к вам и не приносит сего учения, того не принимайте в дом и не приветствуйте его» (2 Ин 10), Блюмгард мог бы мягко ответить, что дом его всегда открыт для университетского друга и он с радостью разделит с ним трапезу, если тот вознамерится посетить его. Но теплее всего Блюмгард вспоминает о христианском студенческом союзе, или «штунде», сделавшем многих благословенными орудиями Божьими, снискавшими ниспосланную им благодать. Здесь ему дышалось легко, здесь его душа укреплялась для братского общения и с горожанами в Тюбингене, и с сельскими жителями, служа им по благословению Божьему. Многочисленные лекции и проповеди Блюмгарда уже тогда вызывали живейший интерес, будоража умы и сердца слушателей. Тому в не меньшей степени способствовал и его мягкий доверчивый нрав, открытость его натуры, пронизанной любовью к ближнему. «Почему бы и тебе не вступить в наш союз?» – сказал он однажды на правах старшего товарища одному из младших студентов, который благодарен ему за это по сей день. Последовав его призыву, тот именно через Блюмгарда обрел в «штунде» истинную благодать.