Отсылка к Томасу Манну («немецкому писателю», которого перефразирует Бродский) связывает текст с европейской литературной традицией «писателей в изгнании», добровольном или принудительном, которая, наряду с модернистской метафорикой путешествия, открывает предпосылки авторской позиции поэта – его представление о себе как об изгнаннике опирается на модернистский дискурс перемещения, объединяющий творчество, путешествия и изгнание47. Публикация в «Нью-Йорк таймс» обозначила вхождение Бродского в высокий культурный канон изгнания. И текст Бродского, и вводная статья работали на создание модернистской метафоры изгнания.
В «Состоянии, которое мы называем изгнанием», речи, написанной для конференции писателей-эмигрантов через пятнадцать лет после письма в «Нью-Йорк таймс» и вошедшей в сборник «О скорби и разуме», Бродский пытается сместить фокус с того значения, которое изгнание имело в канонической литературе, направив внимание на глобальные процессы миграции и перемещения народов. Писатель-изгнанник теперь не путешественник, а привилегированный иммигрант. Как кажется, Бродский в этом тексте бросает вызов другому американскому иммигранту-интеллектуалу, своему современнику Эдварду Саиду, который несколькими годами раньше опубликовал свои «Мысли об изгнании» (они впервые были напечатаны в журнале «Гранта» и с тех пор многократно переиздавались). Эссе Саида – одна из самых влиятельных попыток переоценить взгляды на изгнание предшествующих десятилетий. Оно начинается с критики гуманистических представлений об изгнании, высказывавшихся, к примеру, Джорджем Стайнером, который рассматривал изгнание как эстетическую выгоду и ключевой толчок к развитию западной литературы XX века. Саид подвергает сомнению представление Стайнера об «экстерриториальности» западной литературы и суммирует те культурные и социальные изменения, которые требуют переосмысления позиции писателя-изгнанника в современном мире:
Правда, изгнанники всех времен смотрели на мир с межкультурных, наднациональных позиций, терзались одной и той же тоской и отчаянием, брали на себя одни и те же просветительские и критические функции (кстати, блестяще и убедительно проанализированные Э.Х. Карром в его классической работе «Романтические изгнанники» о Герцене и других русских интеллигентах его круга). Но – и это непременно нужно учесть – у изгнанников нашего времени есть одно важное отличие. Изменился сам масштаб явления: наш век – время империализма и высокотехнологичных вооружений, время метящих в боги тоталитарных вождей – воистину век беженцев, перемещенных лиц, массовой иммиграции48.
Основная идея эссе Саида – рассмотреть изгнание вне канонического литературного дискурса: «Чтобы постичь специфику изгнания как карательной меры, принятой в современной политике, придется нанести на карту те „территории изгнания“, которые не упомянуты даже в самой литературе изгнания. Для начала вам придется отвлечься от Джойса с Набоковым и задуматься о бессчетных полчищах людей, ради которых созданы специальные органы ООН» (там же).
«Состояние, которое мы называем изгнанием» Бродского начинается с весьма сходной констатации изменившихся социальных и историко-политических обстоятельств. Бродский подвергает сомнению миф о страдающем писателе-изгнаннике, привлекая внимание к другим формам современной глобальной миграции, отсылая к тем, кого «никто никогда не считал <…> и никто, даже при поддержке ООН, не сочтет: они исчисляются миллионами, ускользая от статистики, и образуют то, что называется – за неимением лучшего термина или большего сочувствия – миграцией» (СИБ2, 6, 27)49. Но после этого радикального высказывания Бродский возвращается к более общепринятым взглядам. Несмотря на попытку рассмотреть феномен изгнания в современном глобальном контексте и в отвлечении от литературной традиции, он ограничен рамками арнольдианского понимания этической иерархии литературы и общества50: «мы вынуждены настаивать на том, что литература – единственная форма нравственного страхования, которая есть у общества» (СИБ2, 6, 28). Чтобы согласиться с Бродским, читатель должен принять его определение «литературы» и разделить его твердое убеждение в превосходстве литературного канона: Китс, Милош, Музиль, Овидий, Данте, Джойс – это имена, которые определяют для Бродского литературу в этом эссе и за его пределами51. Главным предметом интереса и беспокойства Бродского являются высокая литературная культура и ее служители, включая его самого, а не «„территории изгнания“, которые не упомянуты даже в самой литературе изгнания», о которых пишет Саид. Отправной точкой Бродского является критика Саидом модернистского представления об изгнании, но в отличие от Саида он не рассматривает это представление как дискурсивную практику или идеологическую установку. Вместо реполитизации и реисторизации модернистского изгнания Бродский деполитизирует и деисторизирует его, утверждая: «истина состоит в том, что изгнание – состояние метафизическое» (СИБ2, 6, 30). Бродский переутверждает идею Стайнера об изгнании как эстетической выгоде, тогда как Саид активно его критикует52. Осознавая исторические изменения позиции писателя-изгнанника, Бродский откликается на них иронической жалобой: «Нравится это изгнанному писателю или нет, но Gastarbeiters’ы и беженцы любого типа лишают его ореола исключительности» (СИБ2, 6, 28). В конечном счете эссе Бродского отражает ностальгию по времени, когда писатели, а особенно писатели в изгнании, составляли элиту европейского общества, а также ностальгию по эпохе, когда литература в западном мире занимала привилегированную позицию, до того как приняла «размеры явления демографического» (СИБ2, 6, 31). Другими словами, ностальгия Бродского обращена ко времени, когда модернизм доминировал на западной литературной сцене, что продолжалось, с точки зрения Фредрика Джеймисона, до 60-х годов, когда он стал предметом академического изучения и был поставлен под сомнение новыми эстетическими практиками постмодернистского искусства и литературы53. Более того, ностальгия Бродского охватывает эпоху романтического изгнания, послужившую моделью для модернистской литературы.
Модернистское представление о литературе и изгнании, определившее и критическое восприятие текстов Бродского, и его собственное понимание литературы и авторской субъективности, тесно связано с литературной иерархией XX века54. В этой литературной иерархии изгнание занимает верхнюю позицию, а путешественник – отличный кандидат на попадание в канон, тогда как позиция туриста – за его пределами. Голоса «беженцев любого типа» также еще не слышны. Антитуристический дискурс, опирающийся на литературную практику романтиков, важен для этой иерархии. Один из первых примеров негативного отношения к «туристам» в европейской литературе – стихотворение Уильяма Вордсворта «Братья» (1799), касающееся популярности Озерного края у английских путешественников: «Туристам этим, Господи прости, / Должно быть, хорошо живется: бродят / Без дела день-деньской – и горя мало, / Как будто и земли под ними нет, / А только воздух, и они порхают, / Как мотыльки, все лето»55. Жорж Санд в «Письмах путешественника» (1834) обращает едкую иронию на английских «пневматических туристов»56. Князь Вяземский отражает известную непопулярность английских туристов в Италии, когда пишет в венецианском дневнике о том, что из картины в одной из церквей Тревизо была вырезана голова: «неизвестно кем и как, но подозревают в том Англичанина туриста»57. Примерно через полвека Николай Гумилев в дневниковой заметке о своем пребывании в Константинополе в 1913 году проводит различие между подлинным путешествием, вызванным стремлением к приключениям, и поведением «туриста», связанным с коммерцией и осмотром достопримечательностей: «Я не турист. К чему мне после Айя-Софии гудящий базар с его шелковыми и бисерными искушениями, кокетливые пери, даже несравненные кипарисы кладбища Сулемания. Я еду в Африку»58. Самоопределение через отрицание – «я не турист» – подчеркивает момент в развитии модернизма, который пишущая об англоязычной литературе Хелен Карр относит к первому десятилетию XX века, когда в текстах путешествий стало общим местом «обозначать дистанцию между автором как путешественником и буржуазными стадами туристов»59.
Негативные коннотации туризма в модернистском дискурсе приобрели особое значение в России, где само понятие туризма определялось по-другому, чем на Западе, и приобрело специфическое советское значение. В конце 20-х туризм становится советским проектом, а к 60-м – массовым движением. В сталинскую эпоху путешествия призваны «создать правильное отношение к социалистическому отечеству, вкладывая в исторические места и экзотические природные объекты советское значение», отмечает Энн Горсач, описывая патриотическую составляющую советского туризма и его вклад в конструирование советской идентичности60. «По тропинкам по гористым, / По болотам и кустам / Пробираются туристы / К неизведанным местам», – поется в «Песне туристов» В.И. Лебедева-Кумача61. В послесталинский период полуофициальная практика путешествий была общей для советской интеллигенции. Миллионы советских граждан отправлялись в поездки и на экскурсии, организованные туристическими бюро. Слово турист было зарезервировано именно для них, оно работало как модель для активного и спортивного советского гражданина, и эту модель распространяла популярная культура бардовских песен, так описанная в молодежном журнале «Юность»: «Это были молодые, ясные, свежие голоса. И пели не артисты, а студенты, инженеры, учителя, которые в свободное время были туристами, аквалангистами, путешественниками»62.
Хотя социально-экономическая структура и идеологическая составляющая советского туризма отличались от западного послевоенного туризма, они имели и нечто общее: туризм затрагивал огромные массы людей. На Западе это привело к тому, что в начале 70-х он стал объектом антропологических исследований. Дин Макканел в своей ставшей классической книге «Турист. Новая теория праздного класса» намечает семиотический подход к феномену туризма и описывает исторический нарратив туризма, который во многих случаях пересекается с историей литературных путешествий:
Открытие себя через сложный и иногда трудный поиск Абсолютного Другого – основная тема нашей цивилизации, тема, на которой держится огромный пласт литературы: Одиссей, Эней, диаспора, Чосер, Христофор Колумб, «Путь паломника», Гулливер, Жюль Верн, западная этнография, «Великий марш» Мао <…> Тема эта растет и развивается, достигая наибольшего расцвета в современности. То, что начиналось как деятельность, которая пристала герою (Александр Македонский), постепенно становится целью социально организованной группы (крестоносцы), признаком статуса целого общественного класса (гранд-туры английских джентльменов) и, наконец, перерастает в универсальный опыт (туристы)63.
Семиотический подход Макканела отчасти является откликом на вызванный бурным развитием туризма после Второй мировой войны антитуристический дискурс, в котором само слово «турист» приобретает негативные коннотации, подобные тем, которые оно имело в литературе путешествий XIX века. Одна из характеристик этого дискурса – это презрительное отношение к туристу по сравнению с путешественником. Книга Дэниела Бурстина «Имидж, или Что произошло с американской мечтой» (1961), фундаментальное исследование американского послевоенного общества, включает главу о туризме, названную «От путешественника до туриста: потерянный век путешествий»64. Туристическое поведение, пишет Бурстин, характеризуется восхищением неподлинным и поверхностным, так называемыми «псевдособытиями». После Бурстина западный туризм регулярно ассоциируется с неаутентичностью, как, например, в американском травелоге Умберто Эко «Путешествия в гиперреальности», в котором встреча с «подделками» и «имитациями» начинается, как только вы «выходите из Музея современного искусства или художественной галереи и попадаете в другую вселенную, заповедник усредненной семьи, туристов, политиков»65. В такого рода критике туризма часто проскальзывает ностальгия по веку «настоящих» путешествий, которые туризм сделал невозможными.
На такой ностальгии (подпитанной травелогом Ивлина Во 1946 года «Когда ездить было не грех») строится популярное исследование англо-американских литературных путешествий в период между двумя войнами, написанное американским литературным критиком Полом Фасселом, который лаконично формулирует свою основную мысль: «Я полагаю, что путешествия теперь невозможны и все, что нам осталось, – это туризм»66. Под «теперь» имеется в виду конец семидесятых годов, а «мы» – американцы (и, возможно, западноевропейцы), близкие автору по образованию и социальному статусу. Для Фассела «золотым веком путешествий» были 1920-е и 1930-е, когда британские и американские писатели, такие как Грэм Грин, Олдос Хаксли, Джордж Оруэлл, Джон Дос Пассос, Эрнест Хемингуэй и оденовское поколение поэтов, путешествовали много и плодотворно, имея в виду написанные ими травелоги. Джонатан Каллер в своей статье 1981 года «Семиотика туризма» критикует Бурстина и Фассела и следует семиотическому подходу Макканела. Каллер атакует антитуристический дискурс, заявляя, что «повторяющееся противопоставление туриста и путешественника подразумевает, что это не столько исторические категории, сколько термины, неотъемлемые от туризма. Исторические объяснения оправдывают путешественников за то, что они всегда делают: чувствуют превосходство по отношению к другим путешественникам»67. Несмотря на подобные критические ноты, семиотический подход к туризму не освободился от распространенной иерархии, в которой турист всегда ниже путешественника. Не свободен он и от наследия модернистского дискурса, где эта дихотомия выступает как мощная идеологическая метафора. Бродский относится к тем авторам, чьи литературные путешествия это доказывают.
Подход к его произведениям не только в контексте изгнания, но и в контексте туризма нарушает названную выше иерархию и может даже показаться неприемлемым. Исследуя модернистский и постмодернистский дискурсы, Карен Каплан делает замечание, которое объясняет причины такой реакции:
Из определений изгнания и туризма в обыденном смысле следует, что эти понятия находятся на противоположных полюсах современного опыта перемещений: изгнание подразумевает насилие; туризм – свободу выбора. Изгнание предполагает отлучение человека от изначального окружения; туризм расширяет понятие «окружение» до глобального. Изгнание играет особую роль в западных нарративах о политических формациях и культурной самоидентификации – и может быть ретроспективно прослежено именно в этой роли вплоть до эпохи эллинизма. Туризм же возвещает наступление постмодернизма – это продукт расцвета культуры потребления, досуга, технологических инноваций. С точки зрения культуры изгнание относится к модернистским формациям высокого искусства, а туризм занимает диаметрально противоположную позицию как знак всего коммерческого и поверхностного68.
С точки зрения Каплан, туризм и индустрия путешествий являются характерным продуктом постмодернистского потребительского общества, которое описывал в своем эссе Фредрик Джеймисон69. Коллективизм и конформизм масс, ассоциирующиеся с туризмом, бросают вызов модернистскому пониманию индивидуальности и уникальности субъекта, как пишет Каплан:
Европейский и американский модернизм ставит во главу угла оригинальность, одиночество, остранение, отчуждение и эстетизированный отказ от места проживания во имя места действия – художник «в изгнании» никогда не бывает «дома», всегда испытывает экзистенциальное одиночество, усугубленное тем, что чувство перемещения проникает во все его замыслы и озарения70.
Рассмотренное на фоне модернистской ситуации явление туризма, как видно из работ Каплан и Макканела, знаменует собой «конец индивидуализма», о котором писал Джеймисон71.
В силу долгой истории репрессивных режимов и ограничений, связанных с путешествиями, понятия изгнания и ссылки играют чрезвычайно важную роль в русских нарративах культурной идентичности72. Ключевая фигура здесь – Пушкин. Сравнение Бродского и Пушкина, возникающее в критике, вписывает Бродского в эти нарративы и устанавливает его место в русском литературном каноне – Бродский и сам провоцирует это своей поэтикой интертекстуальности73. Подобный подход, примененный к травелогам Бродского, ведет к тому, что эти тексты оказываются отрезаны от времени и места создания, целиком определяясь через метафизический дискурс изгнания. Но произведения Бродского в жанре путешествия, написанные после 1972 года, с их откликом на современность, одинаково связаны и с изгнанием, и с туризмом. Для того чтобы анализировать отклик Бродского на западную практику путешествий и показать, как положение туриста отражено в его представлении о собственной идентичности как путешественника, необходимо читать его тексты с учетом того понимания путешествий, изгнания и авторской субъективности, которое отражено еще в доотъездных стихах.
Путешествия по Советскому Союзу: экспедиции, аутсайдерство и поза изгнанникаВ послесталинскую эпоху поздних 1950-х и 1960-х, когда Бродский входил в литературу, территория советской империи предоставляла мультиэтническое и мультикультурное пространство для советских туристов и путешественников. Надежды на либерализацию путешествий подпитывали массовую и популярную культуру самыми разными способами, а возможность встретиться с западными путешественниками в Россию расширяла культурные представления советской интеллигенции. Путешествия были популярной темой советского кино и литературы, а также бардовской песни в «эпоху движения», как ее назвали Петр Вайль и Александр Генис в своих воспоминаниях74.
Геологические экспедиции, популярные среди советской молодежи, были формой путешествия, хотя и предусматривавшей некоторые бюрократические формальности, но относительно свободной от ограничений туристических баз и домов отдыха. Один из популярных фильмов эпохи оттепели, «Неотправленное письмо» Михаила Калатозова (1959), показывавший группу молодых советских геологов в сибирской тундре и их трагическую борьбу с природой, был объявлен консервативными критиками «чуждым советскому гуманизму»75. Дикие путешественники отправлялись в дорогу без путевки санатория или турбазы, а художественная интеллигенция предпочитала творческие командировки, позволявшие с разрешения и при поддержке государства отправиться в места, недоступные большинству советских граждан76. Анатолий Найман описывает эту форму путешествий в воспоминаниях о своей поездке в 1967 году на Черное море по заданию московского журнала «Пионер», во время которой к нему на некоторое время присоединился Бродский, который, согласно Найману, был командирован ленинградским журналом «Костер»:
У всех газет и журналов были специальные фонды, которые использовались для командировок писателей в различные части Советского Союза для подготовки очерков. Как правило, редакторы указывали, что именно они хотят получить. Но иногда, как в моем случае, выбор темы оставался за автором. Многие мои друзья и коллеги пользовались этой, хоть и ограниченной, возможностью ездить по стране вдоль и поперек. По возвращении нужно было отчитаться о расходах и положить на стол редактора готовый текст. Это, конечно, не значило, что его обязательно опубликуют77.
Этот тип литературного путешествия предлагал советской интеллигенции дискурсивное пространство для описания Советского Союза и его реалий в границах официально приемлемого78. Опыт, приобретенный в геологических экспедициях, творческих командировках и самостоятельных поездках на юг и Балтийское побережье, отражен в стихах Бродского шестидесятых годов79. Карта поездок и путешествий, которую можно составить по упоминаниям в стихах 60-х, представляет собой воображаемое пространство, охватывающее большую часть советской территории, в центре которого – Ленинград, а на периферии – Якутск, Казахстан, Эстония, Москва, Карельский перешеек, Иркутск, Таруса, Балтийск (Пиллау), Калининград (Кенигсберг), Псков и, наконец, Норенская, место ссылки поэта в Архангельской области80. Некоторые стихотворения отсылают к месту, где находится автор, только посредством подписи. «Памяти Е.А. Баратынского» и «Витезслав Незвал» датированы «19 июня 1961, Якутск» и «29 июня 1961, Якутия» соответственно – как будто для того, чтобы подчеркнуть отрыв автора от обычного окружения, отличие от европейского и русского литературного пространства, к которому эти стихи, независимо от путешествия, отсылают. В то же время «Уезжай, уезжай, уезжай…», стихотворение, подписанное той же датой и местом, что и текст, посвященный чешскому писателю Витезславу Незвалу, обращается к теме путешествия и помещает лирического героя в Казахстан. В таких ранних стихах, как «Песенка о Феде Добровольском» и «Воспоминания», герой находится в экспедиции на Белом море81. В недатированной «Книге» экспедиционный опыт служит толчком к ироническому сравнению жизни с книгой со счастливым концом. Бросающийся в глаза оптимизм первой строки, «Путешественник, наконец, обретает ночлег», разоблачается в следующей: «Честняга-блондин расправляется с подлецом». Это задает тон для сардонических заключений о жизненных событиях в оставшейся части стихотворения:
Экономика стабилизируется,социолог отбрасывает сомнения.У элегантных баровблестят скромные машины.Войны окончены. Подрастает поколение.КАЖДАЯ ЖЕНЩИНА МОЖЕТ РАССЧИТЫВАТЬ НА МУЖЧИНУ.Блондины излагают разницумежду добром и злом.Все деревья – в полдень – укрывают крестьянинатенью.Все самолеты благополучновозвращаются на аэродром.Все капитаныотчетливо видят землю.Глупцы умнеют. Лгуны перестают врать.У подлеца, естественно, ничего не вышло. (СИБ1, 1, 36)82Помимо реального опыта путешествий, который Бродский приобрел в геологических экспедициях и командировках, репрезентация путешествий в его поэзии связана также с послесталинскими советскими культурными практиками, равно как и с чтением русской и западной классической литературы. Стихотворение 1959 года «Пилигримы» предвосхищает неконвенциональный с советской точки зрения набор отсылок, который будет свойственен поэзии Бродского: эпиграф к поэме – это цитата из Шекспира, две строчки из 27-го сонета: «Мои мечты и чувства в сотый раз / идут к тебе дорогой пилигримов»83. Между тем сам текст отражает чувство движения, эмблематичное для советской культуры этого периода84:
Мимо ристалищ, капищ,мимо храмов и баров,мимо шикарных кладбищ,мимо больших базаров,мира и горя мимо,мимо Мекки и Рима,синим солнцем палимы,идут по земле пилигримы.(СИБ1, 1, 24)Этот ранний панегирик движению и представление об энтузиазме «пилигримов» тем не менее имеют двойное значение. Пилигримы движутся, и «глаза их полны заката», а «сердца их полны рассвета», тогда как пейзаж, который остается позади, создает впечатление, противоречащее очевидному оптимизму их стремления вперед. «За ними поют пустыни», «хрипло кричат им птицы» о том, «что мир останется прежним», «лживым», «вечным», «может быть, постижимым, / но все-таки бесконечным», что ведет к заключительной идее стихотворения:
…И, значит, остались толькоиллюзия и дорога.И быть над землей закатам,и быть над землей рассветам.Удобрить ее солдатам.Одобрить ее поэтам.(СИБ1, 1, 24)Эта ранняя поэтическая репрезентация реальности, советской реальности как иллюзии вырастает в более отчетливо выраженное чувство лирического героя, связанное с потерей иллюзии и перемещением, в таких стихах начала 60-х, как «Люби проездом родину друзей…», «Я как Улисс» и «Инструкция опечаленным». Начальная и третья строфы первого стихотворения даны в элегическом тоне скуки от путешествия и монотонности советской провинции:
Люби проездом родину друзей.На станциях батоны покупая,о прожитом бездумно пожалей,к вагонному окошку прилипая.Отходят поезда от городов,приходит моментальное забвенье,десятилетья искренних трудов,но вечного, увы, неоткровенья.(СИБ2, 1, 70)Отношение героя к родине дано через необычное сочетание слов «родина друзей». Это отделяет его от патриотического дискурса, который предполагает «любовь к родине». В четвертой строфе утомление путешествием вырастает в понимание того, что путешествие не открывает новое, но скрывает разочарование жизнью:
Да что там жизнь! Под перестук колесвзбредет на ум печальная догадка,что новый недоверчивый вопроскогда-нибудь их вызовет обратно.(СИБ2, 1, 70)В заключительной строфе этот скепсис превращается, однако, во что-то новое, что герой целиком принимает как жизненную позицию, и желание путешествовать воспринимается как постоянное нахождение героя в ситуации перемещения:
Так, поезжай. Куда? Куда-нибудь,скажи себе: с несчастьями дружу я.Гляди в окно и о себе забудь.Жалей проездом родину чужую.(СИБ1, 1, 70)«Родина» больше не принадлежит «друзьям» – она «чужая». Таким образом герой отделяет себя от советской провинции. Романтическое «куда?» и элегическое чувство перемещения обнаруживают его отчуждение от родной земли. Схожие чувства мы видим в стихотворении «Я как Улисс»: