А ты стоишь на линии, ты литер «А» или литер «В», ты инженер, учитель, портной, архитектор, милиционер, слесарь или летчик, ты живешь в Англии, ты живешь в Сиднее, Ленинграде, Копенгагене, Москве, Антверпене, в горном кишлаке.
Ты держишь в руках «хойт», или «марксман», или «голдн игл», или «грин хорн», или «блэк видоу».
Ты идешь к щиту по зеленому полю, по упругой траве, над тобою ветер развернул флаги, транспаранты рвутся вдаль, «привет участникам международной встречи», ты идешь к щиту, чтобы выдернуть стрелы.
А потом ты снова идешь, чтобы через несколько минут начать все сначала, и думаешь о мире, таком большом и таком непохожем.
Ты думаешь о том мире, что меняется каждую секунду, о потоке, в который нельзя войти дважды, и о том, что ты сам – это капля в безграничном океане. Можно было бы предположить, что капля никому не интересна, что ею можно пренебречь. А потом ты вспоминаешь, что без капли нет ручья, без ручья нет реки и нет океана. И ты начинаешь думать о своем мире, в котором ты живешь сейчас, когда ходишь по зеленой, уже успевшей высохнуть траве. Но ведь не всегда ты живешь в этом мире, мире стрел и флагов, есть еще другой, на время оставленный тобою мир, и вот о нем-то неожиданно для себя и вспомнил Сычев, вспомнил и забыл, и снова вспомнил, и стал думать о нем, вспоминать о нем, и уже не забывал, не забывал о том мире, из которого он уехал три дня назад; мир был тогда другим, он, Сычев, был тогда другим, и другой была вода в потоке.
2Поток существовал всегда, всегда существовал мир, солнце над головой, ветер и звезды и тропа у ручья, витязь ехал по тропе темным лесом, чистым полем, зеленая трава и синее небо, лук за спиной, в руке копье, витязь ехал по белу свету и доезжал до развилки, тут он замечал, что дорога разделяется, направо пойдешь – коня потеряешь, конь пятился, колебалось в руке копье, пасмурно становилось на душе, налево пойдешь – домой не придешь, белели обглоданные ветром кости и ворон мерзко хохотал в вышине. Проходили минуты и часы, надо было выбирать, проблема выбора возникала рано или поздно перед каждым, и каждый рано или поздно делал свой выбор.
Проходили дни, месяцы, годы и столетья, менялись формы правления, появлялись и исчезали религии, экономические учения, менялись авторитеты, проблема выбора оставалась, хотя витязь был уже другим…
Существовало несколько путей, и выбор каждого из них был в равной мере случаен и закономерен. Если бы пришлось подыскивать названия, то один из них можно было бы назвать путем необходимости. Он, Сычев, так и назвал бы его, будь он склонен к скрупулезному анализу своих действий, но он не был к этому склонен – особенно если ему и в самом деле приходилось выбирать.
Этот путь состоял, в основном, из аритмичных бросков через переполненные людскими телами пространства; пересадки были похожи на штурм редута, короткие, как удар клинка, реплики парировались молниеносными взглядами. Тяжелое дыхание, медленно раскрывающиеся двери вагона, водоворот встречных противоборствующих течений. Искусственный воздух подземного помещения и быстрый, чересчур быстрый бег стрелок на часах; время летит, время приближается к девяти, стрелки не ждут, волнение повисает в воздухе, как невидимый, но реальный туман, из тумана появляется красная шапочка, красная шапочка кокетливо посажена на обесцвеченные кудри, высокий от напряжения голос уговаривает: «Граждане, не толпитесь, становитесь на ступеньку эскалатора по двое…»
Эскалация нетерпения. Стрелки бегут.
Эскалатор не торопится, его движение задано наперед, эскалатору чуждо нетерпение, лениво движутся вверх рифленые ступени, люди вняли голосу, они стоят на рифленых ступенях по двое, а кое-где и по трое, но красная шапочка этого уже не увидит. Вверх, вверх, медленно вверх, господи, как медленно вверх; каждый, кто стоит на ступенях, рад бы помочь медленным, неторопливым ступеням, каждый рвётся туда, к выходу, хорошо бы иметь крылья, хорошо тому, кто имеет крылья, хорошо бы не зависеть от техники, расправить крылья и полететь, но человеку не дано летать. Эскалатор ползёт. Медленный, размеренный подъем, полупустые чёрные ступени, ползущие навстречу, уходящие вниз, в душную даль тоннеля. Не спеша уходят вниз бронзовые массивные светильники.
«Прослушайте объявление. Ленинградскому метрополитену для постоянной и временной работы требуются рабочие, мужчины и женщины. Для лиц, не имеющих специальности, организовано производственное обучение. Холостые обеспечиваются общежитием. Там же требуются уборщицы производственных помещений, заработная плата сто четыре рубля в месяц. Обращаться по адресу: Московский проспект, сто двадцать восемь. Повторяю…»
Девушка с чёрной сумочкой думает – я могла бы пойти уборщицей. Девушке двадцать четыре года, она инженер, её зарплата девяносто рублей. Её не примут уборщицей, ей не дадут сто четыре рубля, у неё диплом, она так и будет работать инженером, но она на всякий случай запоминает адрес: Московский проспект, сто двадцать восемь.
Но в этот момент уже светлеет, фиолетовый свет люминесцентных ламп сталкивается с ярким природным светом, искусственный свет, казавшийся там, внизу, таким ярким, тускнеет, бледнеет, исчезает совсем. Последние ступеньки. Они оседают, рифлёный поток исчезает в глубине машины. Неловкий, спотыкающийся шаг – и ты наконец наверху, на твёрдой и ровной земле, ты можешь продолжать свой путь.
Вперед.
И ты устремляешься вперёд. Как жаль, что у тебя всё-таки нет крыльев. Быстро, быстрее, ещё быстрее, секундная стрелка несется галопом, ты не должен отстать, лететь ты не можешь, перед тобой парк, дорожки переплетаются, на траве еще не высохла роса, но ты бежишь, ты вынужден бежать вслед за стрелкой, наперегонки с безжалостным механизмом, и ты не видишь, не замечаешь уже ничего; цветы распластались в чашах из серого гранита, изумрудная зелень пронизана утренним солнцем, золотистые дорожки присыпаны свежим хрустким песком, но ты не видишь этого, ты бежишь, лёгкие жадно вдыхают прохладный утренний воздух: вдох, выдох, снова вдох, рубашка на спине уже промокла от пота.
А вот уже кончается желтая похрустывающая дорожка. За ней – набережная, кованая решетка, двуглавые орлы опустили длинные печальные шеи. Но ты не замечаешь ничего, незамеченной остается и ширь темно-синей воды, внезапно и остро открывающаяся взору там, слева, и краснокаменная туша Артиллерийского музея, и уходящий вправо узкий и изогнутый канал. Ты не видишь ничего, даже неба над головой у тебя нет, даже земли под ногами.
Бегом, бегом, бегом, по гулкому мостику, под желтую арку ворот, над воротами выбита дата – 1740 год, мимо экскурсантов, бог весть каким образом оказавшихся здесь в такую несусветную рань, – и чего им не спится? Мимо них, мимо них, мимо, лиц он не различает, лица неразличимы, лица – словно туман, общий невнятный мазок кисти, только золото тюбетеек, только темнота кожи, знакомой с иным, нездешним солнцем, мимо, мимо них. И уж совсем случайно, на бегу, сверхъестественно, боковым каким-то зрением ухитрился он однажды зацепить и запомнить темно-русую прядь коротко стриженных волос и стройность тонких ног, высоко отчеркнутых строгой черной юбкой.
И еще – но это уже наверняка из области догадок, домыслов и сладостной вольной фантазии: негодующий взгляд зеленовато-коричневых глаз, взгляд этот долго еще помнился дурно воспитанному человеку, толкнувшему женщину, он бежал, он спешил, он не успел даже пробормотать извинение, или оно не было расслышано, этот вопрос будет выяснен много позже – пока же он только смог обернуться, но второго такого взгляда суждено ему было дождаться не скоро.
А тут ещё этот прыжок…
* * *Этот прыжок всегда приходилось делать в конце жестко очерченного пути, это был прыжок через вытоптанный, с редкими зелеными проплешинами газон, и он был совершенно естествен и необходим, как точка в конце сочинения, ибо после него ты оказывался в самом хвосте огромной толпы. Ты вливался в толпу, как ручей в реку, исчезал, растворялся, становился подобным, объединялся, сливался и исчезал, «я» менял на «мы», прикрываясь множественным числом, как щитом, чувствуя себя неуязвимым, защищенным и невидимым; «я» исчезало, оставалось только тяжело дышащая многоголовая гидра, которая спешила, пыхтела, шаркала десятками ног, бежала последние метры наперегонки с секундной стрелкой, она делала это вчера и позавчера, будет делать завтра и послезавтра, а может быть, и через месяц, через год, через сто лет будет продолжаться эта игра, пока кому-нибудь не надоест. Я бегу, ты бежишь, мы бежим, вы бежите, они бегут, чередуются мужчины и женщины, чередуются «ж» и «г», чередуемся мы и вы, ты и я, молодежь вырывается вперед, крепкие мышцы и здоровое сердце приспособлены для финишного рывка, дверь проходной автоматически захлопывается в тот момент, когда секундная стрелка пробежит последний круг, еще рывок, стрелка финиширует, финиш ровно в девять у двери проходной – на этот раз она не успела захлопнуться, соперник посрамлен, увлеченная твоим примером гидра набрала скорость, она толпится в дверях, пересекает спасительную черту, – так финишируют велогонщики в групповой гонке, места у всех разные, а время одно, и только первые три получают бонификацию.
Так заканчивался этот путь, обрывалась караванная тропа, трасса марафонского бега. Никто не кричал: «Мы победили», никто не падал и не умирал, гонки продолжатся завтра и послезавтра, победитель не получал ничего. А завтра начнем сначала – я и вы, мы все, нам еще потребуется все наше умение, вся выносливость, хорошо, если нам, как сегодня, будет сопутствовать удача. Теперь можно утереть пот, пойти умыться, поделиться впечатлениями, перевести дух и закурить. Мы победители, и мы сами назначаем себе бонификации и награды; пять минут, чтобы прийти в себя, пять минут – умыться, пять – покурить, синий дым сигарет заменяет дымы жертвоприношений, еще десяток минут – и можно работать.
Сычеву был знаком этот путь, очень, очень хорошо знаком, но он не включал его в обширный реестр рассматриваемых вариантов. Он делал это намеренно: необходимость не поддается рассмотрению. Бессмысленно говорить о варианте, не оставляющем выбора. Вы можете купить у нас машину любого цвета, при условии, если этот цвет будет черным, говорить следовало совсем о другом, потому что иногда, редко, но бывали и другие пути. И вот о них-то и следует говорить, ибо они принадлежали к той стороне жизни Сычева, в которой понятие необходимости если и не отсутствовало вовсе, то расширялось до тех мыслимых границ и пределов, где оно переходило и как бы сливалось с понятием свободы.
В любой свободный день все эти пути начинались сразу же за дверью подъезда. Неспешными шагами выходил он во двор. Четырехугольный колодец тянулся вверх своими девятиэтажными стенами, стены были тусклыми и серыми, синей эмалированной крышкой лежало небо; груда ящиков громоздилась посередине двора. Ящики были похожи на обломки рухнувшей башни. Пестрая толпа, теснившаяся у серой стены, вызывала в памяти вавилонское столпотворение, но смешения языков не было. Молчание было общим языком. Очередь не любила пустопорожних разговоров, очередь сдавала посуду: блестели ярлыки, вились надписи, подрагивали в руках сетки и чемоданчики, рюкзаки и корзины; двор, начало пути, начало всех путей, имел довольно гнусный вид, серый цвет доминировал, мелодично позвякивало стекло, кошки бежали по своим делам, корчился в огне выброшенный кем-то старый диван, черный дым красиво вливался в небесную синь. Путь уводил со двора, серый доминирующий цвет оказывался временным явлением, он преобладал лишь временно, впрочем, иначе и быть не могло, серое – цвет тлена и смерти, цвет небытия, это становилось ясным сразу же за углом, где сквозь черные асфальтовые щели неоспоримым торжеством живого над крепостью мертвого и бездушного пробивались зеленые струйки травы. Тут был еще один поворот, и еще – свернув направо, можно было выйти на улицу, тут же, через какой-нибудь десяток метров впадавшую в огромный проспект, тянувшийся через весь город с севера на юг. Здесь-то и появлялись первые варианты, здесь начинала двоиться и троиться дорога, в этой исходной точке окончание пути скрывалось во мраке, в тумане, в неизвестности; в неизвестности таился элемент риска, здесь, на углу был тот берег, от которого отплывали каравеллы, все пути были открыты и доступны, и все они были одинаково радостны и одинаково желанны.
Все решало мгновение, случайность, импульс. Взгляд мог упасть на темно-зеленую стену парка, и тогда, отдавшись мгновенному порыву, можно было идти и идти, похрустывая неукатанным гравием по горбатой дорожке, по тени, из которой солнцем то здесь, то там были выхвачены зубчатые куски, можно было идти по аллее или тропинке, пересекать другие аллеи и тропинки, то узкие, то широкие, мимо бюстов на массивных постаментах, мимо фонтана – огромного венка из бронзовых листьев, ощущая на лице мелкую пудру рассеянной в воздухе влаги, идти и идти, вплоть до того места, где гипсовые львы, пятнистые от облинявшей бронзовой краски, недоуменно и чуть обиженно смотрели слепыми глазами в стоячую воду искусственного озера.
Заманчив был этот путь, но он был слишком короток, станция метро круглилась рядом со львами, ветер гнал по дорожкам промасленные бумажки, летом и зимой здесь шла бурная торговля пирожками, путь заканчивался у плетеных корзин, а дальше путешественника ждала столь знакомая ему по предыдущим дням подземная проза метро.
Не потому ли предпочитал он поддаваться иным импульсам, толкавшим его на другой путь – пусть даже он уводил его прочь от аллей, манивших своей зубчатой и широколиственной тенью. Прочь. И он поворачивался к парку спиной, копье выбора склонялось направо, путь вел его туда, где улица становилась проспектом. Проспект был рекой, тротуар заменил дорожку, трава на узком газоне была бурой. Он не спешил, он двигался осторожно: шаг, остановка, еще шаг, еще остановка, путь был известен и в то же время нов, он проносился здесь некогда, он пробегал здесь недавно, мимо, мимо, мимо, не глядя по сторонам, не видя, не замечая ничего вокруг, не догадываясь о существовании всего того, на чем теперь с изумлением останавливался его неторопливый взгляд – можно ли было сказать, что он знал этот путь? Нет, он его не знал. Он убеждался в этом на каждом шагу, остановки были продиктованы любопытством первооткрывателя: он открывал заново мир, в котором жил давно, для открытия которого ему вечно не хватало времени. Предметы и явления, останавливавшие теперь его внимание, были, по правде сказать, достаточно обыденными и простыми, но это ни о чем не говорило; более того, обыденность, которую он не мог разглядеть ранее, содержала в себе прелесть новизны.
Он остановился сразу за углом, первый же взгляд приковал его к тротуару, первый же поднятый взгляд, что-то ползло по стене, это были остывшие неоновые трубки. Свиваясь и развиваясь, они образовывали бесконечную надпись, которая тянулась над запыленными витринами и исчезала вдали: ткани-трикотаж-белье-чулки-галантерея. Неоновые трубки были серыми, они были мертвы. Мертвые неоновые слова, появившиеся неведомо по чьему желанию. А рядом было еще одно слово, короткое и странно загадочное, звучавшее таинственно и грозно. Это слово могло быть заклинанием халдейского мага, приносящего жертву небесам, – то было слово УРС. УРС! Здесь таилась загадка, может быть где-то была скрыта пещера, полная сокровищ, которая ждала своего «Сезам, откройся».. Слово УРС было тоже покрыто пылью, наверное это была пыль веков. И он, Сычев, был единственным, может быть, человеком, обратившим внимание на это слово. Он ясно сознавал, что только неограниченная свобода, которой он сейчас располагал, только она позволила ему оторвать взгляд от земли, заметить это слово, увидеть в нем загадку и насладиться ею. Это слово вернуло его в детство, в ту невинную пору веры в существование чудес, которые некогда тревожили его воображение, в пестрый мир необыкновенного, где серый цвет обыденности еще не проступал, – в мир, в границах которого были высечены слова рух, джинн и сезам. Эти слова были той же породы, того же происхождения, что и УРС, они с тех давних пор остались в его памяти и до сих пор вызывали сладкую и томительную дрожь.
Жаль, что нельзя было остаться здесь навсегда, прекратить свой путь, отдаться созерцаниям и размышлениям. Асфальтовая река текла дальше, асфальтовая тропинка звала вперед, откровение еще не пришло, возможно, дракон ждал его где-то впереди, где-то притаился он, готовый к схватке, расправляя на солнце перепончатые крылья. Витязь был уже не волен над собой, путь должен был продолжаться – и он продолжался, хотя и не без сожаления; таково было условие игры. Но уже и того, что было увидено на первом шагу, достаточно было, чтобы понять слепоту предыдущих торопливых дней. Теперь он заново открывал и по крупицам собирал то, что многие годы терял широко, щедро и бездумно, – но кто мог знать, что настанет время, когда чистейшая поэзия откроется ему в слове «БАКАЛЕЯ», а за словом «ОВОЩИ» прозвучит музыка сфер.
Продавец овощей был посланцем небес, по крайней мере внешне, за широкими плечами, вероятно, скрывались сложенные крылья, вились кудри, голос его был подобен трубе, созывающей грешников на божий суд. «Помидоры, – взывал он, – помидоры, покупайте, граждане и гражданки, – голос ширился, разносился дальше и дальше, захлестывал и усыплял, голос звенел, он был наполнен угрозой и страстью, – прекрасные, несравненные помидоры по редким, доступным, по сниженным ценам, – голос гремел и останавливал, он предвещал что-то неслыханное, руки архангела шутя перекидывали тяжелые ящики, – всего шестьдесят копеек за килограмм». Архангел был горд собой и имел для этой гордости все основания: вечером у него было назначено свидание с девушкой нечеловеческой красоты, позавчера он купил себе мотоцикл «ЯВА-350», он зарабатывал более двухсот рублей в месяц, девушка с черной сумочкой, что сидела сейчас, склонившись над чертежом, и мечтать не могла о такой зарплате. Помидоры вели его к счастью прямой дорогой. Он ни разу не пожалел о своем выборе, сфера обслуживания была его небесами, его путь к счастью был вымощен помидорами и картофелем, капустой «кольраби» и баклажанами. «Замечательные, несравненные, непревзойденные помидоры!»
Голос архангела уже охватывал землю и небо, страсть вела его, страсть покоряла сердца прохожих, открывая их взору то, что было скрыто в глубинах недр. Было утро, возможно, это был один из первых дней творенья, возможно, земля была еще раем, человечество еще прозябало в невинности, вечер грехопадения был еще далек. Помидоры и впрямь казались прекрасными; нетрудно было найти извиняющие причины, трудно было противостоять музыке сфер. Кудри вились, грешники, поеживаясь, сводили дебет с кредитом, незрелость помидоров никак не могла быть поставлена им в упрек. Незрелость вообще не может быть поставлена кому-нибудь в упрек, ибо всегда является лишь следствием пороков заготовки. Часто, впрочем, незрелость удобна. Она позволяет обходиться с товаром без особых церемоний.
Только тут Сычев заметил, что мысль его, оттолкнувшись от осязаемых и вполне определенных субстанций, странным образом воспарила к отвлеченным эмпиреям чистого духа. Это иногда случалось с ним, и сейчас с ним случилось то же самое, стоило ему только подумать о незрелости вообще; хорошо, что он еще вовремя остановился; кто знает, куда мог завести его увлекающийся абстракциями ум? – неведомо куда.
К счастью, этого не случилось, и не случилось по причине глубоко реалистической, ибо глубоко реалистической и материальной была раскрывшаяся перед ним картина, и в один миг она возобладала над отвлеченными, сомнительными и никому не нужными умствованиями. Мгновение – и он оказался далеко за пределами недозрело-помидорных сфер; замерев, он стоял уже у границы иного мира, и иное солнце освещало его. Люди были перед ним, божественное нисколько не осеняло их своим крылом. Но змий-искуситель угадывался, змеевидность формы уживалась с примиренной покорностью содержания. Трогательной была единость и единовременность, заставившая этих совершенно разных людей в этот ранний еще субботний, нерабочий час покинуть теплые постели. Картина была трогательной. Она была поучительной, не говоря уж о живописности: раннее утреннее солнце просвечивало янтарную жидкость, пиво в кружках казалось расплавленным золотом, движения людей напоминали древний ритуал поклонения огню. Осторожными и бережными были их движения, они говорили о скрытой в недрах души и не нашедшей выхода нежности; не исключено, что нежность эта была не осознана и лишь случайно прорывалась наружу, открываясь стороннему взгляду невольного соглядатая, малопочтенную роль которого исполнял в данном случае Сычев.
Он побрел дальше, он был смущен, окружающий мир смущал его чрезмерным, сверхобильным многообразием, он таил в себе несметные сокровища и готов был одарить ими любого, требуя за это, или даже не требуя, а умоляя лишь об одном – о внимании.
И Сычев, покорно уступая этому зову, поднял глаза – в предстоящем ему откровении сомневаться уже не приходилось.
«РЫБА», – прочел он и вслушался в отзвук собственного голоса. А потом еще раз повторил по складам: «Ры-ба…»
И тотчас за стеклом появилось:
СКУМБРИЯ
Из скумбрии можно приготовить
разнообразные рыбные блюда.
В НЕЙ СОДЕРЖИТСЯ 20 % ЛЕГКО УСВАИВАЕМЫХ
БЕЛКОВ И В СРЕДНЕМ 5–5,2 % ЖИРА.
ВИТАМИНЫ В1 – В2 – В12 – РР
И МИНЕРАЛЬНЫЕ ВЕЩЕСТВА,
НЕОБХОДИМЫЕ ДЛЯ НОРМАЛЬНОЙ ЖИЗНЕДЕЯТЕЛЬНОСТИ
ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО ОРГАНИЗМА
Вот что суждено ему было узнать. Он увидел все это на расстоянии какого-нибудь полуметра, и тут ему показалось, что до откровения, которого он так жаждал, совсем близко.
3Зависть, зависть, обыкновенную черную зависть – вот что он почувствовал прежде всего. Может быть, он хотел бы стать рыбой? Да, сказал он сам себе, хотел бы. Старший инженер Сычев – скумбрия. Он сам превратился в полосатую проворную рыбу, он мчался куда-то в общей стае, он уже не завидовал, он свободно перемещался в безграничных водных просторах, границы государств не сдерживали его, заработная плата его не интересовала, таможенные сборы отсутствовали. Он преодолевал огромные пространства, он спасался от опасности, избегал тралов и акул, он подчинялся лишь собственному инстинкту, а когда его вылавливали, его изучали, он был в центре внимания мировой общественности. Все живое смертно, и после смерти полосатая рыбка – Сычев становился предметом пристального и кропотливого исследования, после чего весь мир узнавал об изумительной полезности существования Сычева, это в нем содержались легко усваиваемые белки и жиры, это он был необходим для нормальной жизнедеятельности человеческого организма, это он… впрочем, уже перечисленного вполне достаточно для удовлетворения любого честолюбия. Сычев был горд и удовлетворен, это удовлетворение могло придать смысл его жизни, будь он рыбой. К сожалению, он не был ею и гордости не чувствовал. Удовлетворения он не чувствовал тоже – по той же причине, он не чувствовал ни того ни другого; и зависть переполняла его. Неужели это и было откровением, которого он так долго ждал? Если да, то у откровения был горьковатый привкус. Зависть была вполне человеческой, она касалась самого Сычева, она касалась его самого и его жизни, он прожил на свете тридцать с лишним лет и до сих пор не мог бы ответить на вопрос: нужна ли (слово «необходима» он не осмеливался даже произнести) – нужна ли была кому-нибудь его жизнь, нужен ли был кому-нибудь он сам, и если да – то зачем. Каков был скрытый от него смысл его жизни, какой от нее был прок ему самому и всему человечеству – он хотел быть полезным, он непременно хотел быть полезным всему человечеству, он жаждал быть нужным кому-нибудь, кроме анонимных отделов по кадрам с их написанными от руки «Учреждению требуются…» Это желание мучило его и жгло в дни его жизни, наполненные торопливым круговоротом деяний, неотличимых одно от другого. «Требуется Сычев», – хотел бы прочитать он однажды, но требовались только опытные инженеры.
Каковым он и являлся…
Здесь, кажется, приспело время сказать несколько слов о герое сего повествования, оговорив заранее, что ничего геройского в нем нет и не будет, ведь о нем читателю пока известно лишь то, что его фамилия Сычев. В самом начале он, кажется, пел песенку о веселом птицелове, да еще имел некоторое, до поры до времени не уточняемое отношение к стрельбе из лука. Хотя и это уже – смотри ты – совсем не так уж мало, есть люди, которые и известны лишь тем, что носят какую-то фамилию, а тут мы можем добавить, что Сычева звали Игорь, и с учетом того, что ему было уже за тридцать, пожалуй уместно будет называть его Игорем Александровичем, хотя средства массовой информации, радио и телевидение вкупе с борзыми на слово журналистами предпочитают называть мужчин его возраста объединяющим словом «ребята» – например: «Наши ребята во втором тайме показали…» и так далее. Игорь Александрович Сычев, тридцати с лишним лет, один из «наших ребят» – а что же далее? Он избран быть героем – за что, чем он знаменит, чем отличен от других, в чем послужит примером? Кто сделает себе идеалом его жизнь, кто, замерзая, будет повторять его имя, чему он может научить, что есть в нем такое?