– То другое дело!
– Да-с! то совсем другое дело! А то скажите на милость!
– Спасибо! Молодец!
– Всей душой.
Порфирыч осторожно пощупал у себя за пазухой и подумал: «здесь!»
– Я, васскородие, видит бог!
Душеприказчик ушел. Порфирыч долго еще толковал брату: «А то, скажите на милость, такой поступок… целый узел, не-э-эт!» Потом пошел под сарай, запихнул между дров какойто сверток, подхваченный в бою, и, возвращаясь оттуда, говорил:
– Каак? воровать? Нет, ты это оставь!
Лизавета Алексеевна долго билась и истерически рыдала за воротами:
– Из-за чего? Из-за чего? Из-за чего я всю-то молодость – всю, всю, всю… Господи! Грех-то! Грех-то!..
Вдруг она вскочила, отряхнула платье, утерла глаза и быстро направилась в комнату.
– Мадам! – говорил душеприказчик, – пожалуйте отсюда вон… после таких поступков!
– Н-не пойду!..
Лизавета Алексеевна села на стул, прижалась спиной к углу, плотно сложила руки и вообще решилась «ни за что на свете» не покидать своего места.
– С вашим поведением здесь не место… Здесь покойник.
– Н-не пойду! н-не пойду! – твердила Лизавета Алексеевна, дрожа.
– А! не пойдете…
– Голубчик!
Она бросилась на колени.
– Есть в вас бог! не гоните меня! Ради бога… Я ведь с ним, с покойником-то, восемь лет… Ах, ах, ах, ах!
Душеприказчик ушел, махнув рукою.
Поздно вечером душеприказчик, отправляясь спать, поручил за всем надсматривать Порфирычу; на унылого, нерасторопного Семена надежды было мало: где-нибудь непременно заснет. Разошлись все, даже и Лизавета Алексеевна. Прохор Порфирыч вступил в свои права: надсматривал и распоряжался. В кухне дожидалась приказаний стряпуха. Порфирыч, для храбрости «пропустивший» рюмочку-другую водки, вступил с ней в разговор.
– Как в первых домах, – говорил он, – так уж, сделайте милость, чтобы и у нас.
– Слава богу, на своем веку видала, бог привел, разные дома… Вот купцы умирали Сушкины, два брата.
– Д-да-с! Потому наш дом тоже, слава богу… Будьте покойны!
– Не в первый раз… На сколько, позвольте спросить, персон?
– Персон, благодарение богу, будет довольно! Нас весь город знает…
– Дай бог, а завтра утренничком надыть пораньше грибнова и опять крахмалу для киселя.
– И грибнова! Мы этим не рассчитываем.
Молчание.
– Я полагаю, – говорит стряпуха, – кисель-то с клеем запустить?
– И с клеем. Как лучше… как в первых домах.
– А не то, ежели изволите знать, со свечкой для красоты.
– Как в первых домах! И с клеем и со свечкой… Запускайте, как угодно!.. чтобы лучше!.. Мы не поскупимся.
Бодрствование во время ночи Прохор Порфирыч тоже выдержал вполне. Расставшись со стряпухой, он направился в дом, уговорив братца лечь спать.
– И то! – сказал братец и лег на крыльцо в кухне.
В освещенной комнате раздавалось тягучее чтение псалтыря, прерываемое понюшками табаку. Порфирыч босиком тихонько подходит к дьячку, засунув одну руку с чем-то под полу, и, придерживая это «нечто» сверху другой рукой, шепчет:
– Благодетель!
Дьячок обернулся.
– Ну-ко!
Дьячок сообразил и произнес:
– Вот это благодарю! – Тут он нагнулся к уху Порфирычу и зашептал: – Грудь! На грудь ударяет ду-ду-ду-то!..
– Прочистит!
– Это так! Оно очистку дает! В случае там в нутре что-нибудь…
– Вот, вот! Она ее в то время сразу. Ну-ко!
Пола полегоньку приподнимается; дьячок говорит:
– О, да много!
– Что там!
Нечто поступало в дрожавшие руки дьячка.
– Сольцы, сольцы!
– Цс-с-с… Сию минуту.
– Гм-м… кхе!
– Готово!
– Ах, благодетель! Я тебе, друг, что скажу, – прожевывая, шептал дьячок, – ты по какой части?
– Слесарь.
– А мы по церковной части. Я тебе что скажу: наше дело – хочешь не хочешь!
Дьячок пожал плечами.
– Смерть!
– Ты думаешь, всё на боку да на боку лежим? Нет, брат!
Долго идет самое дружественное шептание. В комнате раздается опять тягучее чтение.
Прохор Порфирыч в это время уже в мезонине; он нагибается под кровать, кряхтя, что-то достает оттуда, потом на цыпочках спускается с лестницы и идет через двор к саду.
Брешет собака…
– Черной!
Порфирыч посвистывает.
– Как! воровать? – говорит он, возвращаясь из саду и проходя мимо брата. – Нет, гораздо будет лучше, ежели ты это оставишь… Братец, не спите?
– О-ох!.. Не сплю! – вздыхает Семен, поворачиваясь на своем ложе.
Порфирыч подсаживается к нему, тоже вздыхает, присовокупляя: «ох, горько, горько!», и затем тянется долгий шепот Порфирыча:
– Ах ты, говорю… Да как же ты, говорю, только это в мысль свою впустить могла?
Безлунная ночь стоит над городом; небо очистилось, в воздухе сыро. В стороне по небу скатилась звезда, оставив светлый след.
– О-ох, господи! – шепчет кто-то в кухне.
На крыльце явилась стряпуха.
– Я все беспокоюсь, – заговорила она, – как кисель?
– Как в первых домах!
– Опять можно и полосами его пустить, с клюквой, как угодно?
– Как вам угодно, и с клюквой!.. Как в первых домах!
– Я все беспокоюсь! – заключила стряпуха, уходя.
Усталый дьячок еще медленнее читал псалтырь; из отворенного окна на него изредка налетал свежий воздух.
– С-с-с-с-с-с… – раздалось под окном.
Дьячок обернулся.
Прохор Порфирыч облокотился на подоконник локтями, прищуривал глаз и кивал головой в сторону.
– Не мешает! – сказал дьячок.
Следовало повторение «нечто» и опять монотонное чтение.
Прохор Порфирыч снова исчезал куда-то. Дьячок, у которого начинали слипаться веки, иногда закрывал глаза и прерывал чтение, пошатываясь вперед и назад. Тишина была мертвая.
Вдруг где-нибудь, не то вверху, не то внизу, с каким-то нытьем щелкал замок. Дьячок выпрямлялся, широко раскрывал глаза и едва успевал произнести два-три слова, как начинал дремать снова.
Послышалось какое-то шуршание. Дьячок снова встрепенулся.
– Я, я, я! – успокоительно шептал из сеней Порфирыч, осторожно таща по земле какую-то шкуру, или ковер, или шинель. – Завтра, брат, и без того хлопот полон рот!
Начинали петь петухи. Дьячок совсем заснул, положив голову на кожаный аналой и приседая. Его разбудил какой-то шум, происходивший на дворе… В окно он увидел Прохора Порфирыча, расправлявшегося с Лизаветой Алексеевной, которая таки не вытерпела до утра и тихонько успела пробраться в мезонин.
– Уйду! уйду! уйду… Ради бога! Ах, не увечьте! Сама! сама! сама!
С такою же точно рассудительностью проводил Прохор Порфирыч и следующие дни; в день похорон, почти в одно и то же время, он распоряжался в кухне, подавал к столу тарелки, бежал за водкой, утешал маменьку, выводил из-за стола пьяного, подтягивал вместе со всеми «вечную память!» и тут же засовывал в карман какую-то вещь, присовокупляя про себя: «ременная, аглицкая» и т. д. Без Прохора Порфирыча никто не мог дохнуть; отовсюду слышались голоса: «Порфирыч, Прохор Порфирыч!», и в ответ на них Порфирыч беспрестанно сыпал: «С-сию минуту-с, с-сию минуту-с… Иду, иду, иду!»
Кончились похороны, дом опустел: везде были открыты окна и двери, ветер свободно гулял повсюду, вытаскивая в отворенное итальянское окно мезонина ветхую зеленую стору и подгоняя ее под самый князек крыши; в комнате, где так долго умирал барин, было все взрыто: старые тюфяки и перины, рыжие парики с следами какой-то масляной грязи вместо помады, банки с какими-то мазями, прокопченные куревом трубки и чубуки, все это наполняло душу отвращением, гнало из комнаты, уже опустевшей. Внизу и вверху лопались обои, и за ними то и дело шумели потоки сору.
Прохор Порфирыч это время постоянно находился при маменьке, изредка заглядывая в дом, где через несколько времени начался аукцион. Порфирыч долго рассматривал вещи, долго молчал, и когда решался наконец просунуть в толпу голову и произнести «пятачок-с», то это значило, что ему попалась такая штука, за которую люди знающие, «охотники», дадут несравненно больше. Зацепив какую-нибудь подобную вещицу, он скромно возвращался к маменьке, покупал ей на свои деньги водку (малиновую сладенькую любила Глафира) и к чаю брал у растеряевского лавочника Трифона тоже любимые Глафирой грецкие орехи и винные ягоды…
– Кушайте, маменька! сделайте милость, – говорил он.
– Не могу, Прошенька, я этого чаю глотка проглотить, чтобы без эвтого, без сладкого… Изюмцу или бы чего…
– Кушайте, на доброе здоровье, не томитесь…
– Что ж это, Проша, будет ли нам какое награждение от покойника?..
– Надо быть. Я так думаю, чем-нибудь же должен он свое поведение оплатить… Надо за этими крюками-то поглядывать!.. – намекал он на душеприказчиков.
– То-то, ты, Проша, посматривай!.. Поглядывай, как бы они чего не наплели там…
– Авось бог! Кушайте, маменька, кушайте!
После аукциона душеприказчик позвал Прохора Порфирыча наверх.
– А, ты! – сказал чиновник, когда Порфирыч вошел и поклонился. – Вот вас барин наградил.
Порфирыч осторожно подвинулся к столу и упорно смотрел в валявшуюся там бумагу. Он что-то прочитал в ней.
– Вот деньги. Отдай матери.
– Покорнейше благодарим, васскородие!
Порфирыч поцеловал у чиновника руку…
– Ну, ступай!
– Слушаю-с…
Порфирыч стал у двери.
– Больше ничего; ступай!
– Слушаю, васскородие!
И все-таки остался у двери.
– Тебе что-нибудь нужно?
– Так точно-с; потому, васскородие, самые пустые деньги вы изволили отдать-с…
– Как?
– Так точно-с… Мы это знаем-с. Сделайте милость, извините… барин по бумаге отделили третью часть на сирот; следовательно, пожалуйте нам полностью. На что нам такая безделица? Вы, васскородие, сделайте вашу милость, доложите, что следовает…
– Ступ-пай! Я тебе говорю!
– Слушаю-с…
И опять-таки стал у двери.
– Ты не уйдешь? – через несколько минут злобно закричал чиновник.
– Сделайте божескую милость, васскородие, пожалуйте деньги-с полностью!
– Вон!
– Я, васскородие, по суду буду искать… Как вам будет угодно!..
Грозное молчание…
– Как вам угодно-с… Я к господину губернатору… Опять же мы и Федор Федорыча довольно хорошо знаем… Как вам угодно!
– Я сам Федор Федорыч! Что ты мне грозишь? Плевать я на него хотел!
– Как вам будет угодно… Ну, только я этого грабежа не оставлю!
Порфирыч, весь зеленый от гнева, спускался с лестницы.
Чиновник нагнал его и бросил в лицо пачкой бумажек.
– Ты деньги-то не швыряй! – заговорил Порфирыч во все горло. – Ты свою рожу-то береги…
– Дьявол! – послышалось сверху…
Блистательная победа над чиновником завершилась не менее блистательной попойкой в кухне. Брат Порфирыча уезжал в деревню, в конторщики; в кухне по этому случаю кипели самовары, на столе стояли полуштофы, валялись орехи, винные ягоды, рыба, куски ветчины, и шло веселье и плач.
Брат Порфирыча, никогда не пивший водки, сильно охмелел с двух рюмок, лез обниматься и кричал:
– Брат!.. Бр-рат! Я доверяю!..
– Проша! – приставала хмельная мать…
– Господи! – умиленно говорил Порфирыч… – Братец!
– Брат!
– Братец! видит бог!
– Брат! Я доверяю! Ман-нька!.. Брат!..
– Всей душой!.. Боже мой!
– Брат!
Порфирыч обнимался с братом, прижимая к его спине полштоф.
– Брат!
Лакей совсем осовел и валялся как сноп, не переставая повторять: «Бр-рат!» Наконец его ввалили вместе с гитарой в мужичью повозку, присланную из деревни, и Прохор Порфирыч остался с матерью вдвоем…
– Ну, маменька, – говорил он ей на другой день. – Надо думать!.. Не сегодня-завтра в шею погонят…
– О-ох, надо, надо!
– Я так думаю, домик бы? Деньги, они, не увидишь, разбегутся…
– Уж как ты знаешь!.. Куда мне, я не пойму ничего… Еще изобьют, пожалуй, и суда не сыщешь… Мне бы где свой угол…
– Я так думаю, домик… Я похлопочу… По крайности будет у вас свое имение…
– О-ох, давно своего-то не было!..
– То-то и есть! Братец, дай бог здоровья, доверяют мне.
– Да я-то нешто зверь какой?.. Ты меня не ограбишь… Не выдашь… Из моего дому не выгонишь…
– Пом-милуйте!.. Ведь тоже вашего заводу-то. Слава богу! – И Прохор Порфирыч целовал у маменьки ручку.
Душеприказчик ходил с купцами вокруг дома умершего барина, пробовал стены топором, мерял землю цепью и, сердито постукивая в кухонное окно, говорил:
– Выбирайтесь, выбирайтесь, выгоню!
– Не беспокойтесь, сделайте вашу милость, уйдем-с!.. – отвечал Прохор Порфирыч.
Несколько дней он употребил на отыскивание дома, наконец нашел. В лачуге жила одна старая баба, никогда не показывавшаяся на свет божий. Ходили слухи, что она с мужем занималась когда-то «нехорошими» делами, вследствие чего муж и умер без покаяния, без причастия. Не захотел. Поэтому старуху все боялись, и никто не старался узнать, что с ней делается: в окнах у нее никогда не светился огонь, печь не топилась, и чем питалась она, тоже было неизвестно. Умри старуха – все бы побоялись войти к ней. Но Прохор Порфирыч зашел. Старуха превратилась в какое-то совершенно одичалое существо. Долго не понимала она, что такое толкует ей Порфирыч, но когда он показал ей деньги, старуха заговорила.
– Давай! давай!.. Я зарою…
– А сама уйдешь?
– Давай… Уйду! уйду!..
Кое-как Порфирыч наконец растолковал ей, в чем дело, и дал целковый. Старуха с жадностью схватила его, обернула тряпками, спрятала за пазуху и забилась на печь в самый угол…
После того как был отыскан дом, действия Прохора Порфирыча приняли какой-то таинственный характер. Притащив матери из кабака сладенькой, он просил у ней позволения сходить на минутку в одно место и поспешно направился в какой-то глухой закоулок. Здесь жил известный городской кляузник приказный. Прохор Порфирыч вежливо раскланялся с хозяином и, отведя его к столу, объявил, в чем дело.
– Однако, извините меня, – говорил приказный, внимательно выслушав шепот Порфирыча, – как вы молоды, и какая у вас в душе подлость!
– Что делать! время не такое!..
– В первый раз в таких молодых летах встречаю такую низость…
– А я так думаю, надо бы мне бога благодарить?
– Раненько-с… Чего доброго, еще нашему брату горло перекусите… вот обидно что!
– На этом будьте покойны. Ну, а дело через это все-таки, я полагаю, само собой?
– Это до дела не касающе. Вы остаетесь при вашем свинстве…
– А вы при вашем!..
– А я-с при моем. Посылайте за полштофом!
Приказный с шумом перевернул лист бумаги.
С этого дня между Порфирычем и приказным начались какие-то непостижимые отношения: они никогда не были вместе, но и не разлучались; в то время, когда Порфирыч сидел с маменькой и угощал ее, вдруг в окне, как молния, мелькала рожа приказного, делавшая какие-то ужимки и гримасы.
Порфирыч срывал с гвоздя фуражку и исчезал. А то можно было их встретить еще так: Порфирыч стоял на одном конце улицы, а приказный на другом, и разговор шел тоже непостижимыми жестами: приказный махал куда-то головой в сторону, Порфирыч показывал ему кулак; в ответ приказный тряс головой, крестился и вынимал из бокового кармана бумагу…
Порфирыч почему-то плевал сердито в землю, но шел к приказному. Приказный, стараясь вызвать Порфирыча ночью, громко кашлял под окном или начинал петь. Днем стоило Порфирычу выйти на улицу, как тотчас же раздавалось откудато «с-с-с-с-с… с-с-с-с…» и в стороне показывалась фигура приказного, поднимавшего почему-то три пальца; Порфирыч также иногда показывал ему в ответ три пальца, только в другой комбинации… После таких таинственных сцен приказный на минуту зачем-то явился в кухне у Глафиры вместе с Прохором Порфирычем, жался у двери, а когда Глафира сказала сыну: «да я этого ничего не понимаю», приказный вдруг развернул на столе бумагу, опрокинулся над ней, зачеркал пером и что-то заговорил. Та же сцена произошла в доме старухи, у которой покупали дом. Затем приятели снова разошлись в разные стороны. Стоя на крыльце гражданской палаты, Порфирыч манил приказного, торчавшего где-то, бог знает, как далеко… Приказный показал что-то руками, Порфирыч еще поманил. Тогда приказный направился к палате зигзагами, почему-то миновал палатское крыльцо, потом повернул назад, поплелся по стенке и, снова поравнявшись с крыльцом, вдруг юркнул туда, как рыба в воду. Порфирыч исчез за ним…
Результатом таких таинственных деяний провинциальной адвокатуры было то, что Прохор Порфирыч воротился из палаты хмельной, постоянно улыбающийся, выложил перед матерью из кармана совершенно смятые ягоды, яйца и все хихикал.
– Все ли, батюшка, Прошенька, теперича-то…
– В-всссе! Будьте покойны! Кушайте на здоровье… Теперь… уж все! уж теперича, маменька, вполне!
– Ну, и слава богу!
– С-слава богу!.. Эт-то справедливо. Да-с! уж все!..
Порфирыч вдруг хихикнул.
– Маменька! – сказал он, зажимая рукою рот и фыркая… – А что я вам скажу… Дом-то… Дом-то, ведь он мой-с!..
– Ах!.. – вскрикнула Глафира и обомлела…
Прохор Порфирыч попробовал было сделать серьезную физиономию, но вдруг фыркнул и рванулся в дверь, повалив на ходу скамейку и оставив Глафиру в каком-то оцепенении.
Скоро Глафира и Прохор Порфирыч перебрались в купленную лачугу. Глафира заливалась слезами и кричала на всю улицу.
– Маменька, – сказал на это Порфирыч строго, – ежели вы так продолжать будете, я, ей-богу, в полицию не постыжусь…
После этого Порфирыч перенес ругань от брата, нарочно приехавшего из деревни.
– Я с тобой, с подлецом, и говорить-то бог знает чего не возьму! – заключил свою речь брат и пошел к двери…
– Сейчас самовар готов, братец… – произнес все время молчавший Порфирыч и проводил разгневанного брата до ворот.
Преодолев такие трудности, Порфирыч приступил к старухе:
– Ну, старушка, ступай с богом…
– Что ты, очумел, что ли?
– Как очумел? дом мой! ступайте с вашим капиталом.
– Куда я пойду? Да я тебе все глаза выцарапаю, только ты заикнись.
Порфирыч порешил это дело повести через полицию, а старуха безмолвно скорчилась на печи.
Сознав наконец себя полным хозяином, Прохор Порфирыч с истинным благоговением произнес:
– Боже! Благодарю тя!..
III. Дела и знакомства
Так поселился Прохор Порфирыч в Растеряевой улице.
Ветхая и забытая изба старухи оживилась, приосанилась; около нее несколько дней возились два поденщика: отставной раненый солдат, с засученными рукавами и панталонами, густо смазал ее глиной, таская за собой наполненное глиною корыто и шайку, из которой он по временам брызгал водою на стену; плотник, с своей стороны, усердно охаживал избу кругом, тщательно выбирая местечко, куда бы, не опасаясь падения избы, можно было загнать хороший гвоздь. Скоро ярко выбеленная изба пестрела повсюду множеством светлых планок, досок, дощатых четырехугольников, ярко вылегавших на почерневших и полусгнивших досках крыши, ворот и забора. И, несмотря на такие старания, изба все-таки напоминала физиономию обезьяны, если посмотреть на нее сбоку: нижняя выпятившаяся челюсть соответствовала выпятившимся бревнам в фундаменте, вследствие чего окна верхним концом уходили в глубь избы, а нижним выпирали наружу. В одно и то же время с преобразованием наружного вида избы шли и внутренние реформы. Прохор Порфирыч неутомимо вводил разные «положения»; для маменьки было «положение»: знать свое место, сидеть и дожидаться последнего часу; изюмы и сладкие малиновые наливки были отменены – «не такое время»; насчет старухи, которую не выжила никакая полиция, было положение «не касаться»: «хочет издохнуть – издыхай, не хочет – как угодно»; из домашних харчей ей не отпускалось ничего; маменька, убитая сыном, выговорила у него дозволение хотя в спокое доживать век и не трепаться около печки; Прохор Порфирыч попятился, припомнил маменьке ее недобропорядочную жизнь, но все-таки взял в стряпухи бабу, которая была тоже оплетена положениями: солдат не водить и не таскаться по соседям – «нечего слоны слонять» попусту; баба тотчас заступилась за свое правое дело и выговорила только одного солдата, и тот обещался жениться на ней после Святой.
Скоро явился солдат, расстегнул сюртук, закурил трубку, начал поплевывать по сторонам, запахло махоркой, послышались слова: «фитьфебиль», «чихаус», «каптинармус». За солдатом потихоньку вошла какая-то баба, спросила: «что, нашей курицы не видали?» и села. За ней другая, тоже насчет курицы, третья – пошел говор, дружба, словом, житье, которое Прохор Порфирыч не мог замуровать никакими положениями.
Он изредка высовывал сюда голову и грозно произносил: «Черти! аль вы очумели?» Солдат прятал пылавшую трубку в карман, бабы замолкали, но через несколько времени начиналась та же самая история. Порфирыч поэтому держался преимущественно в своей половине.
Прохор Порфирыч выбрал себе на житье другую половину избы, отделенную от кухни сенями с земляным полом. Маленькая комнатка его хоть и смотрела окнами в забор, но зато не предвещала того близкого разрушения, которым ежеминутно грозило жилище маменьки: стены были довольно крепки и прямы, окна не так гнилы и не так ввалились внутрь комнаты; тут же была особая печка с лежанкой. Некрасивый вид комнаты, при деятельном старании Порфирыча, принял некоторое благообразие. Перед окнами стоял станок, на котором Порфирыч обыкновенно высверливал дуло револьвера и зарядные отверстия в барабане; на этом же станке оттачивались как эти две штуки, так и все принадлежности замка, собачки, шомпола и другие части, которые доставляются кузнецом в самом аляповатом виде, едва-едва напоминающем настоящую форму оружия. Необходимые для этого инструменты были воткнуты за кожаный ремешок, прикрепленный к стене несколькими гвоздями. Над ними, у самого потолка, на больших гвоздях болтались вырезанные из листового железа фасоны разных частей оружия; по ним можно было проследить все «последние» растеряевские новости в мастерстве Прохора Порфирыча. Без пособия каких бы то ни было руководств, без самомалейших признаков какого-нибудь печатного лоскута по этому предмету, Прохор Порфирыч всегда умел «поддеть» самую последнюю новинку. Проезжий офицер из Петербурга, помещик, облетевший весь мир и возвращающийся в отечество с двумя-тремя десятками заграничных вещиц, никогда почти не ускользали от зоркого глаза Прохора Порфирыча. Где-нибудь в гостинице Порфирыч убедительно просил такого проезжего дать вещицу «на фасон»; тут же, повертывая эту вещицу перед глазами, смекал, в чем дело; в крайних случаях прикидывал вещицу на бумагу и обводил наскоро карандашом, а до остального додумывался дома. Таким образом, в глуши, где-то в Растеряевой улице, Порфирыч знал, что на белом свете есть Адаме и Кольт, есть слово «система», которое он, впрочем, переводил в свою веру, отчего оно преображалось в «исцему». Мало того, пистолеты, выходившие из рук Порфирыча, носили изящно вытравленное клеймо: «Patent», смысл какового клейма оставался непроницаемою тайною как для Порфирыча, так и для травщика; но оба они знали, что когда работа украшена этим словом, то дают дороже.
Все остальное в комнате, не относившееся до мастерства, относилось исключительно до личных потребностей Прохора Порфирыча. Деревянная скрипучая кровать с грубым ковром, когда-то принадлежавшая растеряевскому барину, кожаная подушка того же барина, манишка на стене, сундук с тощими пожитками и, наконец, на лежанке, издали казавшейся грудою кирпичей, кусок тарелки с ваксой, сапожная щетка с оторванной верхней крышкой и оплывший сальный огарок в низеньком жестяном подсвечнике. Все эти признаки убожества в глазах Прохора Порфирыча принимали совершенно другое значение, потому что говорили о собственном его хозяйстве.
Сени также не пропали даром: в них было «положено» спать подмастерью, которого Порфирыч скоро «припас» для себя. Подмастерье этот был не из т-ских; он был тамбовец и на счастье Порфирыча обладал таким множеством собственных бед, что вовсе не требовал за собою ни строгого присмотра, ни понуканья, ни ругательств. Он был почти вдвое старше Порфирыча, испытал наслаждение быть полным хозяином, имел благородную жену, которая и помутила всю его жизнь, доведя наконец до того, что он, Кривоногов, бежал из родного города куда глаза глядят. В Т. проживал он без билета, что составляло его ежеминутную муку. Ко всем этим несчастиям присоединилось еще одно, едва ли не самое страшное, именно непомерная сердечная доброта, покорливость и ежеминутное сознание своей ничтожности. Такие беды сделали из него горчайшего пьяницу, но опасность попасть в пьяном виде в полицию, а потом в руки жены иногда могла удержать его в пределах одного шкалика в сутки. Прохор Порфирыч, имевший возможность по крайней мере раз тысячу убедиться в честности своего подмастерья, знавший полную его неспособность сделать какую-нибудь гнусность, все-таки, уходя из дому, заглядывал в кухню и говорил бабам:
– Присматривайте за этим молодцом-то!