В вагоне Нинка присела к окну, подобрала в узел рыжие курчавые волосы, вздохнула.
– Скучала я по тебе, – сказала она, расстегивая шинель. – Мы с бабкой на пару кукуем. Ведь она тебя так любит.
– А я ее каргой не зову. Про жизнь ее все слушаю.
– Интересно, какая же у нее была жизнь?
– Такая же, как у всех баб, – вздохнула Тоня. – Обыкновенная.
Подруги немного помолчали. Тоня смотрела в окно на потемневший вокзал, на дежурного милиционера, озабоченно шагавшего по перрону, голос диктора раздельно вещал о прибытии электрички.
– Сон я какой видела, – печально вздохнула Тоня, – будто приезжаю я домой, а у меня полный дом крыс. Даже страшно. Здоровые крысы. Ты знаешь, Нинка, как собаки…
– Крысы, говорят, к счастью, – успокоила ее подруга, потом махнула рукой. – Брось ты всю эту дребедень. Вот доживем до бабкиных лет, сядем с тобой на лавочку и будем перебирать, что нам когда снилось.
Тяжело ухнула дверь нерабочего тамбура, по вагонам шла Майка, привычно ругаясь с мужем. Петр семенил за ней, осторожно огрызаясь. Майка грустно встала у служебки, звякнула ключами.
– Девки, – протянула она, – хватит шептаться. Пора дело делать. – Суховатая голова мужа торчала из-за ее могучего плеча.
– Не примут у нас вагоны сегодня. Как пить дать.
– Шарашкина контора, – готовно подтвердил Петр. – Чего ждать!
– Надо Верочку из четвертого вагона позвать, – напомнила Тоня.
– По закону, – степенно согласился Петр.
Котел, добросовестно раскочегаренный старухой, уже нагревался, начинал шуметь, с его стороны поволокло теплом, вагон покачнулся и тронулся. Состав убирали с первого пути. Поплыл за окном вокзал, оставляя при себе дремлющую в ожидании публику. С конца перрона уже начинался деповский резерв, зеленый от вагонов. Пришла Верочка из четвертого вагона, молоденькая, тихая, по-монгольски широколицая, все понимая, вынула из кармана три рубля, подала Тоне. Майка, уткнув в бока руки, широкая, тяжелая, как трактор, медленно наступала на мужа.
– Ну что ты у меня за вражина такая? – Она ткнула ему в плечо черным от копоти кулаком. – Девки по тройке, а ему по два. На бедность, что ли, скинули?
– Ну, не ори при народе, – зло зашипел Петр и виновато оглянулся.
– Да что, тебя девки не знают? Тебя вся Восточная Сибирь знает и весь Крым в придачу. Доставай деньги, говорю! – властно приказала она.
Петр вынул из внутреннего кармана пиджака бумажник. Майка, глядя мужу в глаза, вытянула из бумажника десятку и отдала ее Нинке.
– Вот вам, девки, от нас, – сказала она, не сводя глаз с мужа.
– Да что я, в конце концов, – визгливо обиделся Петр, – она добрая, а я крохобор. Что я, для себя берегу? Славка – твой сын или не твой?
– Ты это брось, – внушительно покачала пальцем Майка возле носа Петра. – Славка не прорва, чтоб только жрать да пить. Верите – нет, девки, – с сердцем повернулась она к проводницам, – он меня в могилу сведет своей жадностью. По осени едем мы в одной бригаде с Петуховым в Москву. Я спать ложусь. Как порядочная, понимаешь ли. Перед Тюменью. Все у меня как надо. Вагон пустой почти. Встала, спрашиваю Петра: все в порядке? Все в порядке, говорит. Не заикнулся, черт блаженный. Ну в порядке, дак иди спи. А с Петуховым, знаете, он ревизию носом чует. Он ко мне приходит и говорит: давай проверим по местам. Мало ли что… Пошли. Я ни сном ни духом… В последнем купе стоят, голубчики, девять «зайцев». Один к одному. Как близнецы. Ты где их подобрал таких?
– Вспомнила…
– Закрой рот!
– Да что я тебе…
– Рот закрой, я тебе говорю, – спокойно глядя на него, приказала Майка. Петр поперхнулся, но дальше спорить не стал.
– Вот верите, нет, девки. Нарочно начнешь собирать, для кино, к примеру, – не подберешь таких. Где ты их набрал таких?..
Петр молчал.
– Бери деньги, ступай в магазин, – устало сказала ему Майка и села на лавку. – Далеко не ходи. На горке всегда есть…
Когда Петр ушел, маленькая Верочка вдруг спросила Майку:
– Как ты с ним спать ложишься?
– Кой там спать, – лениво ответила Майка.
Она сидела на лавке, могучая, прямая, плотно приставив друг к другу две широкие глыбы ног.
– Так – принеси-подай, – грустно добавила она. – Я за него как вышла? Рожать надо было, и пошла. Он ничего мужик, в общем-то, если бы не скупость. Жили бы мы душа в душу. Он не бьет меня. Другие бабы в синяках ходят. А я того не допускаю.
– Тебя побьешь, – засмеялась Нинка.
– Хе. А то я не баба. Я, может, за то страдаю, что у меня власти много. Я ему говорю: купи мне телевизор за четыреста рублей. Я его сама не смотрю, телевизор. Как включу – спать тянет. А он говорит: тебе не все равно, перед каким телевизором спать – за двести или за четыреста? Это он мне так сумел! Нет, говорю, ошибаешься, драгоценный мой муж. Мне не все равно. Пошел, купил за четыреста. Стоит теперь ящик. Никто его не смотрит. Славка у бабки живет.
– А ты его брось, – хохотнула Нинка.
– Кого? – не поняла Майка.
– Мужа.
Майка покачала головой.
– Собаку не бросают, – грустно ответила она. – А ты – человека брось. А уйду, с ним жить никто не будет. Он без меня на другой день сдохнет. Так-то, если по уму разобраться, он же для нас со Славкой копит. А меня злит это. Думаю, зачем мне деньги твои – я из вагона не вылажу. Ты мне покажи, что я баба. Ой, да чего там. – Она огорченно махнула рукой и замолчала.
За двойными стеклами окна, над зелеными составами играл, разгулявшись, высокий весенний день. Все перепуталось в природе, сдвинулось со своего места, а потому неминуемо что-то должно было случиться. Катастрофа уже надвигалась, чувствовалась в отчаянно светившемся воздухе, но солнце все равно грело без меры весело, горячо, сладко.
«Это какой же сегодня день, – думала Тоня, прислонившись к стене. – Ох, какой денек!..»
Хотелось потянуться блаженно, одиноко, чтобы кровь разошлась, встать, выйти из вагона и идти, идти и идти.
Как устало и застоялось тело! Хочется воли и воздуха.
Последние дни поездки, измотанная холодным вагоном, она думала о том, как проживет положенный ей отдых, куда пойдет, что купит. Она думала о том, что по вечерам будет непременно печь блины на кислом молоке с маслом.
Ночи в поездах тягучие, мысли тяжелые. Под привычный стук колес Тоня все чаще думала о том, как прожила она свой короткий бабий век. Давно ли девчонкой бегала, ан вот уже и середина ей пришлась короткого веку, отпущенного для силы, любви, работы. Повидала она много. За десять лет работы на поездах хочешь не хочешь, а землю увидишь. Сколько людей провезла, а знает не больше десятка. Вокзалы помнит, города знает, а лица не вспомнит, пожалуй, ни одного. Много всего было, а что осталось? Измельчало все, поблекло, как песок по земле, рассыпалась вся ее жизнь.
Качаясь на полке, глядя бессонными глазами в потолок, она думала о том, что осталось ей, пожалуй, совсем немного, потому что убывает та жадность до людей, дорог, разговоров, которая кипела в ее ранней молодости, все меньше она волнуется, все разбухает, тяжелеет в ней одиночество. А сейчас, слушая Майку, закрыв глаза, она думала: сколько еще жить, господи! Ай, сколько! Эту прорву времени жить – не пережить. Еще сегодня день не кончился. Еще целый отдых впереди. Гуляй, где желаешь. Ведь приехали, наконец!
Пришел Петр, выставил бутылку вина на стол, возле каждой проводницы аккуратненько положил по плавленому сырку, по шоколадке.
– Все? – спросила Майка.
– Все, – ответил он и чинно сел.
Разлили. Даже тихая Верочка выпила свою меру, не поперхнувшись, только перед тем как пить, долго держала стакан в руке, о чем-то грустно думая. Петр деловито, до крошечки съел свой сыр, радостно потер руки и сообщил:
– Ну, бабы, приехали.
Черные жирные проталины пятнили снег на путях.
– Приехали, – словно уловив Тонино настроение, сказала Нинка и потерлась носом о Тонино плечо. – Я тебя провожала – еще снег не ложился. Время быстро бежит.
– Скоро весна, – сказала Верочка. Она, опьянев, смотрела на всех черными добрыми глазами и грустно улыбалась. – Я весной как землю увижу, у меня руки чешутся. Трогать хочется, погладить ее. Деревья послушать. Подумайте, как это в городе люди по земле не скучают? Ведь в городе нет земли – один асфальт. И огня нет. А я без огня скучаю. Едешь, едешь, да выйдешь в топку заглянуть, на огонь посмотреть…
Петр захохотал.
– Что ты ржешь, сивый мерин? – грозно спросила его Майка. – Молодая еще девчонка. Жизни не видела.
– А что я такого сказала-то? – удивленно спросила Верочка. – Ну что я плохого сказала? А?
– Смешная ты. – Майка ласково потрепала ее по голове. – Дитя еще.
Неожиданно в тамбуре поднялся шум, загрохотало кем-то оброненное ведро. Петр вздрогнул, убрал со стола бутылку. Майка готовно поднялась к выходу, но Нинка остановила ее знаком руки. Дверь широко распахнулась, вошла старуха Нюська, увидела на столе стаканы, расплылась в улыбке.
– Где шаль, которую ты у Машки Тихоновой взяла? – спросила Нинка.
Старуха села чуть поодаль проводниц, словно не слыша вопроса, кивнула, медленно расстегивая жакетку.
– Бабка. – Нинка взяла в руки стакан, рассматривая его на свету. – Я тебя спрашиваю?
– Нету, – коротко сказала старуха, с легкой скорбью глядя на проводницу. – Нету, Нинок, потеряла я шаль, – призналась она и опустила голову, словно засыпая. Тут же очнувшись, она дрогнула головой и повернулась к Тоне. – Тоня, ты человек, Тоня. Скажи ей, зачем она надо мной изгаляется? Мне семьдесят лет. Муж на фронте погиб, и сын тоже. Она понимает такое? – Старуха подняла вверх корявый желтый палец, голова ее мелко затряслась. – Тоня, нету у меня шали. Машка молодая, она еще десяток таких шалей сносит…
Нинка решительно поднялась.
– Не надо, Нина, – тихо сказала Тоня.
– Ты, может, и шаль для Машки купишь? – с трудом сдерживаясь, спросила Нинка.
– Куплю, – все так же тихо ответила Тоня. – Только успокойся.
– Дура, – вспылила Нинка. – Дура. Во. – Она зло постучала себя по лбу. – Жалостливая нашлась.
– Ну, с кого ты спрашиваешь? Ты посмотри на нее. Ну, что ты с нее возьмешь?
– Хватит, девки, хватит, – останавливала Майка. – Чего сцепились?
– Нинка, чего ты за Машку горло дерешь? Она калымит упаси бог как. Нашла за кого заступаться!
– Ты же испугаешь ее так, – задумчиво сказал Петр.
– Ну и что, – зло буркнула Нинка и отвернулась к окну.
– Ой-е-е, – закивала головой старуха. – Никак мне Бог смерти не дает. Если бы смерть купить можно было, Нина, кисонька, да я бы все депо обобрала, а купила себе смертушку.
– Будет. Тебе слова не давали, – оборвала ее Майка.
Старуха замолчала, откинулась на стену, розовый свет разошелся по ее лицу.
– Успеешь еще туда, бабка. Бесплатно, – вздохнул Петр.
Майка тяжело посмотрела на него. Петр дрогнул, но продолжал:
– Чужой жизни никто не знает. У всех своя. Правильно я говорю, рыжая? – Он обратился к Нинке.
– За бельем приедут, нет ли? – стараясь сменить разговор, сказала Тоня.
– А у Осиповой в августе мешок пропал с простынями. Выплатила до копейки.
– Да ну!..
– Вот тебе и «да ну». Грозилась уволиться.
– Куда она пойдет? – глядя в потолок, сказала Нинка. – Вся жизнь на колесах. Ей до пенсии семь лет осталось.
Мимо простучал поезд, по главному пути шел товарняк. Потом все стихло, проводницы замолчали, каждая думая о своем…
Вскоре приехала машина за бельем, пришли приемщики, началась обычная по приезде суета.
Через два часа Тоня прощалась с Нинкой, принимавшей свой вагон на Москву.
– Опять не поговорили, – с досадой вздохнула Нинка.
– Ничего. Приедешь – наговоримся.
Нинка долго смотрела на нее и потом заметила:
– Старые мы с тобой стали, Тонька.
– А может, еще ничего, – слабо успокоила ее Тоня.
– Нет, уже все, – печально подтвердила Нинка, поправила воротник подруги. – Ну, иди. Вон бабка глядит. Она тебя всегда провожает.
Тоня вздохнула и пошла. Старуха, выглядывавшая из-за вагона, вышла и долго смотрела ей вслед, что-то бормоча про себя.
Тоня не села в автобус, а пошла по разомлевшему от тепла городу. До окраины, где она жила, ходьбы почти час. Тоня легко прошагала город, не торопясь, разглядывая, читая объявления на углах домов. Еще девчонкой, когда она только начинала ездить, когда уезжать было легко и приезжать не страшно, она разделила возвращение на несколько частей: вокзал, вагон, дорога до дому, сестра, дом. Вот эта дорога от автобусной остановки на вокзале до дому была самой приятной частью возвращения. «Мороженщица перешла торговать на другой угол, – замечала Тоня, – дом строят новый, светофор у школы поставили. Живет город». Там, в Казахстане, где они стояли двое суток, весна приходит сразу, сильная, горячая, там, говорят, в апреле тюльпаны цветут и ничего не боятся. А здесь – нет. Весны на родине пришибленные, обстоятельные, как дети после войны. Посветит солнце денек и скроется, опять выжидает чего-то. Пройдя последний каменный дом, Тоня опустилась к речушке, мирно протянувшейся за низкой старушечьей окраиной.
Здесь, на широкой, почти деревенской улице, автобусы не ходили, машины ездили редко, снег казался белее и воздух чище. Опрятная речушка текла сразу за огородами, не засоряясь, потому что была с быстрым течением. Ленивый деревенский дым тянулся из печных труб, тоскливо выли по дворам собаки. Мальчишки чистили для хоккея лед, он вырывался из-под лопат неожиданными зелеными снопами искр. Размахивая руками, к Тоне подбежал племянник Сережа. Кожаная серая шапка почти скрывала его лицо, он постоянно подталкивал ее край вверх и сопел.
– Замерз, поди? – спросила его Тоня.
– Не, – ответил он. – Ты чего привезла мне?
– Тебе ничего, дружок. Людке привезла.
– Ага, – недовольно протянул мальчик. – Все Людке и Людке…
– Ну как же, она маленькая.
Сережа утер нос рукавичкой.
– Я домой не пойду, – сказал он, – а то меня мамка не отпустит. Я потом приду, ладно?
– Ладно. Шею прикрой только. Мамка-то дома?
– Дома! – уже на бегу крикнул Сережа. – Она с ночи пришла.
Дом сестры, высокий, крытый шифером, стоит на горе. Чистенькие, подсиненные занавески на больших окнах. Во дворе порядок – ни одного полешка без места не лежит, снег отгребен далеко за заборы. Сестра Александра, высокая, худая, жарила рыбу у печи, вяло взглянула на Тоню.
– Приехала, – сказала она, переворачивая рыбину ножом. Сестра была бы очень миловидной, если бы не выражение постоянной обиды, сквозившее в ее черных глазах и старившее лицо. Ходила она всегда прямо, словно кол проглотила, поджимая узкие губы.
Из комнат вышла племянница Надя, рослая – в мать. Ласковая, как молодая телочка, повисла на Тониных плечах.
– Что привезла? – спросила она, расстегивая шинель тетки.
– Привезла, – ответила Тоня.
Надя нетерпеливо подпрыгнула и взяла из Тониных рук сумку.
Держась за стенку, на кривых ножках вышла маленькая Людочка, увидела Тоню и улыбнулась.
– Ты моя сладкая, – присела перед ней Тоня. – Иди сюда. Что тебе тетка купила… – Она открыла сумку, вынула большую куклу, поставила ее на пол.
Кукла, чуть поменьше Людочки стояла, блестя глянцевыми щеками. Тоня взяла ее за руку, кукла шагнула. Людочка испуганно шлепнулась на пол и заплакала.
– Ой, какая! – восторженно выдохнула Надя. – Ой, какая…
– Балуешь ты их. – Александра взяла Людочку на руки. – Она, поди, денег стоит.
– Ничего, – ответила Тоня. – Пусть играет.
– А мне-е? – протянула Надя.
– У, бесстыжая. – Мать покачала головой и хлопнула дочь полотенцем по плечу. – Все клянчишь.
– Ну что ты, Шурка. Она уже невеста у тебя, а ты все хлещешь.
Надя, в это время проверившая сумку, держала в руках черные сапоги с длинными голенищами.
– Это мне? – растерянно спросила она.
– Тебе, – кивнула головой Тоня.
– Ой, – простонала Надя и исчезла в комнатах. Она появилась через несколько минут. Поскрипывая сапожками, ладно прошлась по кухне. – Ой, тетечка Тонечка, ой, – радостно всхлипывала она. – Мам, я в сапогах пойду?
– Ну куда там! – Мать посадила Людочку на диван и вернулась к печи. – В валенках дотопаешь.
– Ну, мам, – захныкала Надя. – Мам…
– Не гунди, – прикрикнула Александра.
– Да, у нас все девчонки в сапогах ходят. Одна я в валенках.
Александра молчала, нарезая хлеб к столу, сурово поджав губы.
– Галька Рубцова такие сапоги с ноября носит, – продолжала чуть не плача Надя, исподлобья поглядывая на мать.
– У Гальки отец начальник, – словно себе сказала Александра. – Он до уборной пешком не ходит… Ну, снимай сапоги и собирайся в школу, – вскипела она неожиданно.
Надя, понимая, что просить больше нельзя, пошла в комнаты.
– Лучше бы брату помогла. Если Юрка двоек нахватает, я вам обеим с теткой задам.
Тоня разделась, прошла в теплые, застланные половиками комнаты, за ней шагнула Александра, нервно одергивая фартук.
– В школу! – цыкнула она дочери, увидев, что та поглаживает сапоги.
Девчонка грустно посмотрела на мать, вздохнула, молча оделась и ушла.
– Ты как неродная им, Шура. Орешь и орешь.
– Молода еще учить, – отрезала Александра. – Вот заведешь своих и воспитывай их по системам.
Она подняла клеенку на столе, взяла почтовый перевод.
– Прислал. Вот, мол, дорогие детки, не помрите с голоду. Забочусь. – Она провела фартуком по глазам, с ненавистью бросила бумажку на стол.
Тоня молчала, печально глядя на сестру. До замужества Александра была хохотушкой, с характером легким, отчаянным. Волосы у нее все еще хороши: черные, густые, сейчас редко встретишь такие косы.
– Пойдем, умоешься.
На кухне, раздевшись по пояс, Тоня долго плескалась над цинковой ванной, сестра, поливая ее сверху теплой водой, шлепнула легонько по спине:
– Ишь гладкая какая.
– Стараемся, – весело ответила Тоня, утираясь полотенцем.
– Прокатаешь, Тонька, свою бабью жизнь. Помянешь тогда мое слово. – Александра накрыла на стол, села, сняв платок, аккуратно подобрала волосы.
– Не надоело еще мотаться?
– Нет, – ответила Тоня. – Что ты мотаешься, что я… Одинаково.
– Ну мне положено, – зло хохотнула Александра. – Я теперь мать-одиночка.
– Брось, – мрачно сказала Тоня. – Надоело.
– Вот, поди, попробуй брось. У меня уж вся душа выболела. Пустота горит внутри. Ну куда я их нарожала?
Сестры сели за стол.
Тоня молча прихлебывала чай, слушая монотонный, страдающий голос Александры.
– Видела я эту стерву. Руки белые. Чего ж? Это я износилась, а она за всю жизнь мужику рубаху не постирала. Умная.
Она звякнула ложечкой, перевела дух.
– Ты помнишь, как я пела в школе? Александр Иванович говорил: «Молодец, Сашка, артисткой будешь…»
Тоня смотрела на сестру и думала, что Александра всего на пять лет старше ее. Она сдала в последние годы. Тоня теперь не помнит, чтобы сестра пошутила, просто так засмеялась. А когда-то она действительно хорошо пела. Протяжно, вольно, по-русски, сердцем понимала песню.
– Я тяпну немного, – сказала Александра и достала из шкафчика графин.
– Ты смотри, повадишься, – недовольно заметила Тоня. – Куда их потом девать? Убери лучше.
– Ничего, – ответила Александра, но пить не стала. – Воспитаешь. Ты у нас добрая. Одна на всех такая… Рожай, Шура. Чем больше, тем лучше. И тот, кобель, – рожай. Все боялся – уйду от него. Ну вот, нарожала Шура. Господи, – перешла на шепот она. – Да где же это закон такой, чтобы с четырьмя бросать? Вишь, любовь встретил. А я? Я-то как? – Она в упор посмотрела на Тоню пылающими глазами. Заметалась, схватила платок, дрожа, стала складывать его. – Нету такого закона. При Советской власти живем. Я в обком пойду. Я писать буду. Я найду себе правду.
– Что ты, – тихо сказала Тоня. – Какая власть заставит мужика спать с тобой? Остынь…
Александра резко повернулась к ней, потемнела, опустилась вся. Заплакала Людочка, сидевшая на диване, Александра взглянула на ребенка.
– К такой же, как ты, ушел, – мстительно сказала она. – Маетесь какого-то черта. Все любви ищете. Тебя Гусев сватает, чего не идешь? Тоже ведь разобьешь семью. Чужого мужика уведешь.
– А то они меченые.
– Меченые…
Александра взяла Людочку и унесла в комнату спать.
– Твой-то объявился, – выходя из комнаты, сообщила она Тоне. – Идет со своей кралей. За руки держатся. Ну куды там – любовь! Здравствуйте, говорит, Александра Семеновна. Думаю, заехать бы тебе по шарам твоим наглым. И все «здравствуйте».
– Злая ты, Александра…
– Ну, ты добрая, – ухмыльнулась сестра. – Я злая, а четверых принесла. А ты как кол торчишь, добрая-то. Со всех сторон одна. – Она смахнула крошки с края стола. – Что ты на нее смотришь? Выдери ей космы. Что она, жена ему?
– Старая ты совсем стала, – печально ответила Тоня. – А я ему жена разве?
– Ты с ним больше года жила. Он что думал, когда тебе жизнь корежил?
– Вон она – какая птица. Мне до нее не достать.
– У него этих птиц стая пролетела. Сбесились бабы. Ей-богу, сбесились. Я бы с ним в голодный год за хлеб не пошла. Одна важность в нем, что галстук каждый день носит.
– Не знаешь ты этого, Шурка. Не понимаешь ты любви. Когда вот увидишь, посмотришь – и то сладко. Только бы знать, что жив. А больше ничего не надо.
Александра обиженно поджала губы, помолчала, потом, отвернувшись, словно себе, сказала:
– Вот сделал бы он тебе четверых. Тогда бы я посмотрела, как ты на него любоваться будешь. И знать, что он жив…
В дверь заскребли. Александра вздрогнула, подошла и резко распахнула ее. У порога стоял Вася Шеметов, синий от страха, он держал в руках ушанку и бубнил:
– Тетя Шура, тетя Шура, Сережа… – замолчал.
– Что Се-ре-жа? – по слогам спросила Александра.
– В прорубь провалился.
Александра остолбенела. С минуту она стояла, как вкопанная, тихо бледнея. Потом вдруг взвыла сиреной и метнулась к двери. Она понеслась посреди улицы, ничего не видя.
Из соседнего двора выскочила соседка Бельчиха.
– Кто помер? – испуганно крикнула она.
Тоня, успевшая прихватить полушубок, бежала за сестрой, не отвечая.
– Мальчишка Шуркин, говорят, утонул, – ответили Бельчихе.
Тетка охнула и заторопилась вслед, за ней тоже бежали люди, что-то крича на ходу.
Александра пролетела через сугроб к реке; узел ее волос развязался, и они засыпали ей плечи.
На льду у проруби стоял мокрый, ничего не понимающий, перепуганный насмерть Сережа и клацал зубами. Его только что вытащили. Увидев сына, Александра оборвала вой, остановилась на секунду, словно удостовериться, он ли, потом цепко схватила его и молча, задыхаясь, потащила домой. Люди повернули за ней.
– Слышь! – кричала Бельчиха. – Водки, водки надо – растирать. А потом малиной поить. Аннушка, ради христа, забеги ко мне, – обратилась она к молодой бабе. – У меня в подвале банка малины припасена. Тащи все ей.
В доме их уже ждали. Кто-то готовно держал в руках бутылку водки. Александра в один миг раздела сына, уложила в постель и стала молча, сосредоточенно растирать его. Сережа не мог сказать ни слова и только мелко дрожал, пока его не напоили горячим чаем с малиной.
Через час люди расходились, обсудив со всех сторон случай, давая советы, что делать, если Сережа заболеет.
Мальчик спал, разметавшись на постели, отмытый и порозовевший. Александра так и сидела у кровати сына, безвольно опустив на колени руки, с одуревшим лицом, не говоря ни слова.
– Иди, – подошла к ней Тоня, стараясь поднять ее со стула. – Иди освежись, тебе легче будет. Пройдет. Жив, и слава богу.
Александра поднялась, подошла к печи, открыла дверцу, чтобы подбросить угля, но вдруг резко обернулась на Сережу, простонала и заплакала.
Теперь она уже плакала легко, навзрыд, и Тоня не мешала ей, а сидела рядом и ждала, пока сестра успокоится сама, пока выплачет напряжение и горечь.
– Ты помнишь? – сквозь плач говорила Александра. – Ты помнишь, в прошлом году Сашка Григорьев утонул. На… на… том же месте, – захлебывалась она. – Ой, думала, все. Дума… Думала. Страшно сказать… – Она зарыдала, не закрываясь, поднимая плечи. – Не могу больше. Не могу… Если бы он… Если б он… Я б за ним кинулась сразу. Ни минуты не медля.
– Ложись, милая, ложись. Все хорошо. Все прошло. Больше не пускай его на реку. Водички дать тебе?
– Не, – поднимаясь, сказала Александра.
Тоня довела ее до постели. Сестра легла, все еще плача, потом затихла, уставившись припухшими глазами в потолок.
– Трудно тебе, – сочувственно вздохнула Тоня.
– Нет, не трудно, – тихо ответила Александра и отвернула обмякшее, заплаканное лицо к стене. – Страшно.
– А ты не бойся. Может, еще усовестится, придет.
– Зачем он мне нужен? – Александра всхлипнула, равнодушно прошептала: – Предатель.