«Друзья, друзья», – монотонно повторила Катерина Боннин, словно литанию[48] читала. Никто не обращал внимания на ее бормотание, а она все повторяла и повторяла одно и то же, пока другие слова, так же случайно выхваченные из общего разговора, не заставляли старуху сменить песню. Катерина Боннин столь своеобразно участвовала в семейных тертулиях[49], когда хорошо себя чувствовала. Время от времени, однако, ее приходилось запирать в самой дальней комнате дома, поскольку она делалась буйной, кричала и билась в стены, уверяя, что ее преследуют ведьмы, дабы унести с собой, словно сухой лист.
В тени виноградной лозы палящие лучи полуденного солнца смягчались и нежно падали на лица собравшихся. Длинный стол был накрыт белоснежной льняной скатертью, на которой Марианна, старшая дочь Пепа Помара, расставляла блюда с острыми маринованными зелеными и маслянистыми черными оливками и графины с белым вином из виноградников Биниссалема, доставшихся Вальсу в наследство от его брата Пере.
– Отрезайте хлеб, – сказала девушка, прислуживающая за столом, – или, если вам больше по вкусу, – пирог. Он испечен на нашей кухне, – прибавила она, поскольку никто еще не сделал выбор, – с чистыми руками и с открытым сердцем.
– О, у него, должно быть, вкус хорошего оливкового масла, – ответил Понс с лукавой усмешкой.
– А вы отведайте кусочек, так узнаете! – предложила девушка, которая не поняла, на что намекает шорник[50].
Аромат роз мешался с запахом базилика, в изобилии росшего в больших глиняных горшках, расставленных возле скамеек, на которых они сидели. Зелень, радующая глаз, тихий плеск воды в оросительных канавках елеем проливались в душу Шрама, даря покой, которого ему так не хватало, чтобы все взвесить и определить, о чем из увиденного и услышанного нужно рассказать отцу Феррандо, а о чем можно без особого греха умолчать. Ювелиру хотелось бы ничего не упустить, но до сих пор хозяев можно было упрекнуть лишь за поливку огорода в воскресный день – а это peccata minuta[51], да и, по словам Марии Агило, подобным же образом поступали монахи из курии. Гораздо более серьезным прегрешением было, например, то, что делали в монастыре Святой Маргариты: они перекрывали тряпьем оросительный канал и пользовались водой, которая им не принадлежит… Тут же и сказать нечего против сородичей, которые спокойно поливают огород, чтобы отдохнуть с друзьями в воскресенье. Высказывание Понса о том, что пироги у Вальса делают на оливковом масле, а не на нутряном жире, было той шуткой, которую нелепо принимать всерьез, да и касалась она больше семейства Пепа Помара. Ее можно упомянуть лишь в том случае, если ничего более серьезного здесь не произойдет. Как же ему не хотелось вновь переживать мучения прошедшей ночи, когда он скрупулезно перебирал в памяти деталь за деталью, отбирая то, что может быть интересно исповеднику! Кортес так глубоко погрузился в размышления, что совершенно забыл о своем намерении участвовать в общем разговоре. Этого, впрочем, никто не заметил, поскольку как раз вошли Консул с сыновьями Жозепом и Матеу – единственные гости, которых все ждали.
Жозеп Таронжи по прозвищу Консул, потому что много лет назад он был послом в Англии, поприветствовал собравшихся и обнял Пере Онофре Агило, с которым дружил задолго до того, как тот выхлопотал себе разрешение и покинул Майорку[52], чтобы представлять интересы торговцев и владетельных сеньоров острова в экспорте оливкового масла и импорте льняного полотна. Негоциант буквально несколько часов назад приехал в Пальму и очень скоро должен был покинуть ее, чтобы участвовать в заключении очень выгодного договора между портовыми властями города и Ливорно, поскольку у него был там дом, где жили жена и дети, а сам он пользовался всеобщим уважением.
Присутствие Консула развязало язык Агило, который, пока ждал приятеля, почти не открывал рта. Сейчас же он пустился в рассказы о своих приключениях, и особенно о последних чудесах, свидетелем которых был. Пока все лакомились черными оливками, он поведал, как в порту Генуи – дальше последовало описание точного места, где все происходило, – в часовне Святого Эльма один монах-проповедник воскресил на глазах присутствоваших человека, который всего за час до этого упал, словно громом пораженный, а изо рта у него пошла пена. Все это случилось с ним, когда он обвинил святого отца в том, что реликвии, при помощи которых тот исцеляет страждущих, – фальшивые. Якобы это вовсе не частицы мощей святого Луки, а украденные с кладбища кости какого-то несчастного бедняка, чью могилу разрыли, чтобы облапошивать добрых христиан. Монах вознес краткую молитву, прося Бога простить эту заблудшую душу за ложь, потом возложил на голову упавшего берцовую кость святого – и тот чудесным образом воскрес. Спасенный со слезами на глазах подтвердил, что слова его были злобным наветом, и вознес Господу хвалы вместе с остальными прихожанами, которые щедро наполнили деньгами суму отца-проповедника, не перестававшего благодарить Отца Небесного.
Только Консул, выслушав эту историю Пере Онофре, заметил, что оба мошенника – и монах, и воскрешенный – явно состоят в сговоре. А Габриел Вальс добавил, что священников и монахов, которые торгуют фальшивыми чудесами, немало оттого, что слишком много на свете легковерных простофиль.
Все сели за стол, но эскуделья Агило остывала, а он так и не опустил в нее ложку. Он рассказывал, что в Марселе был знаком с одним капитаном пиратов, у которого была мартышка, прислуживавшая ему лучше всякого раба. А еще у этого капитана (по всем признакам, фламандца) был слуга, который одним только криком, словно прицельным выстрелом из лука, разбивал стекло на мелкие осколки. Однако удивительные способности, данные ему от рождения, по непонятным причинам не исчерпывались мощным голосом: он еще мог сгибать столовые приборы из серебра одной лишь силой взгляда. А между вторым блюдом и десертом Пере Онофре поведал, что знал одного человека, который умел летать. Так вот, тот скопил у себя дома целую гору перьев – вроде как для набивки тюфяков, чтобы никто ничего не заподозрил. Ему уже осталось всего ничего до осуществления задуманного, поскольку после наблюдений за полетом птиц – от голубей до стервятников и орлов – он рассчитал соотношение веса тела к длине оперения и стал подбирать клей и ремни, чтобы прикрепить к рукам искусственные крылья.
История о летающем человеке больше всего заинтересовала собравшихся: все начали задавать вопросы и выпытывать подробности. Больше всех в этом деле разбирался Консул, поскольку читал книгу, изданную в Лондоне неким Франсеском Голдвином, в которой описывались приключения одного типа из Севильи по имени Доминго Гонсалес, который летал на Луну.
– Но сделал он это иначе, чем твой приятель, – очень серьезно сказал Консул. – Не брал он и орлиных крыльев, как об этом писали древние. Гонсалес использовал плетеную из ковыля корзину, к ней веревками привязал двадцать пять дрессированных гусей, которые выдерживали его вес и могли лететь куда угодно.
– Все это либо плутовство, либо – козни дьявола! – оборвал его шорник Понс.
Но Консул, не обратив внимания на это высказывание, продолжал уверять, что читал об этом собственными глазами и может показать книгу.
– Ты, конечно, ничего не поймешь – ведь она написана по-английски, – прибавил Консул, – но я могу перевести ее тебе.
– А… Теперь все понятно, – сказал Понс. – Ты сам не слишком силен в английском и наверняка что-нибудь не так понял.
– Ну и как, добрался этот Домингес до Луны? – спросил Микел Вальс, который был заинтригован этой историей и совершенно не заметил скепсиса шорника.
– Конечно! И обнаружил там совершенно другой, чудесный мир, много лучше нашего. Селениты – так называют себя обитатели этого светила – выше и сильнее нас. И гораздо, гораздо лучше. Они никогда не лгут, а наибольшей их добродетелью является верность. Никогда там брат не предаст брата, а друг – друга. Когда рождается ребенок, то селениты по его внешности сразу знают, будет ли он добродетельным, и если видят, что он склонен ко злу, то тайно отправляют дитя на Землю и обменивают на одного из нас…
– Ты хочешь сказать, Консул, что веришь в эти россказни? – на сей раз рассказчика прервал торговец Жорди Серра. – Я думаю, что этот Домингес – сумасшедший, а упомянутый тобой Голдин или Голвин, как там он зовется, поверил ему, как последний осел, записал этот бред и издал.
– Я не путешествовал с ним в одной корзине, конечно, – сказал Консул, – но заметь: Колумбу тоже никто не хотел верить, а он открыл-таки Индию.
– Ну да: проплыв по морю, на каравеллах, как положено, – снова возразил Серра. – Воздух же не создан, чтобы человек по нему летал. На то есть птицы.
– Ну, это ты так думаешь! – подал голос Вальерьола, решивший внести в разговор свою лепту. – Возможно, вы не знаете, но пророка Аввакума ангел перенес по воздуху из Иудеи в Вавилон, чтобы тот пришел на помощь пророку Даниилу. Ангелы и демоны летают, летают и ведьмы…
– Ведьмы, ведьмы! – закричала Катерина Боннин, которая до того момента вела себя тихо, но упоминание ведьм привело ее в крайнее возбуждение, заставило забыть об обеде и выскочить из-за стола.
– Мы этого не увидим, но придет день, когда человек – господин земли и моря – завладеет воздухом и создаст корабли, чтобы бороздить небесное пространство. Будьте уверены! – сказал Вальс.
– То, что ты узнал из книги путешествий, Консул, я читал в одной древней книге, – произнес Агило. – Там рассказывалось об одном петухе, который долетел до неба и узнал все тайны Природы: отчего горят звезды и меняется луна, по какой причине происходят землетрясения и дуют ветры, но он сохранил все это в секрете.
– И это ты говоришь? – воскликнул Консул. – Откуда ты знаешь, что это не шутка – путешествие этого петуха? Или ты веришь рассказам Зопета, что были времена, когда животные разговаривали, орлы летали на небеса, и не только они, но и верблюды с жуками?
Уже подали на десерт фрукты и сладости, когда Шрам, смотревший на все широко раскрыв глаза, попросил Пере Онофре поточнее описать своего знакомого, стремившегося летать, – как того зовут и где тот живет.
– Его имя не имеет значения, потому что живет он не на Майорке, но если ты хочешь сбежать отсюда, то я выправлю тебе разрешительные бумаги, и ты спокойно уедешь по морю, поскольку я нахожу, что это более естественный способ покинуть остров.
– Речь вовсе не обо мне, – горячо заверил Кортес, почувствовавший себя неловко. – Мне нет никакой необходимости уезжать отсюда. Я это так, из любопытства спросил.
– Я так и подумал, – заключил Пере Онофре, чувствовавший себя сбитым с толку, потому что из-за возникшей дискуссии не мог сообразить, как ему вновь завладеть всеобщим вниманием. – Что касается моря, – громко сказал он, воспользовавшись тишиной, – знаете ли вы, что в Голландии один мудрец высчитал, сколько нужно губок, чтобы высушить всю гавань в Антверпене…
– Лучше б они просто откачали воду, – высказал свое мнение Консул, – так выйдет быстрее.
– Стоило бы изобрести машину, откачивающую из голов дурные мысли, – заявил Габриел Вальс.
– А еще такую машину, – снова заговорил Пере Онофре, – которая воспроизводила бы человеческую речь с совершенной точностью…
– Механизм, – подхватил Вальс, – который бы записывал каждое слово, ничего не пропуская, точь-в-точь. Тогда мы бы всегда были уверены в том, что говорили, или в том, что мы позволили себе сказать. Это было бы полезно иметь в суде. – И он пристально посмотрел на Шрама, но ювелир не обратил на это никакого внимания, поскольку в этот момент положил на тарелку новую порцию десерта и глотал, смакуя, очередной кусок, сосредоточившись на его тонком вкусе.
Солнце скрылось в серых тучках, и на сад опустились сумерки, когда Кортес в обществе Понса покинул гостеприимные владения Вальса. Они молча дошли до города – шорник был человеком немногословным, – вошли в него через ворота Святого Антония и вскоре распрощались. Шрам несколько раз оглянулся, чтобы проверить, не идет ли кто за ним: он решил идти домой не сразу, а зайдя сначала в Монтисион, чтобы только извиниться перед отцом Феррандо и объяснить, отчего не пришел к нему утром, однако бумагу не хотел отдавать. Разговоры за обедом очень заинтересовали его, особенно история про летающего человека, так что ему было что добавить в донос. С другой стороны, Шрам намеревался смягчить провинности двоюродного брата, хотя полностью исключить свои обвинения он не мог из-за договора с исповедником, как бы Габриел Вальс ни настаивал на этом. Но до монастыря ювелир так и не добрался, потому что перед ним внезапно выросла смутная человеческая фигура. Кортес поднялся к дверям своего дома, чтобы лучше рассмотреть, кто это. Пере Онофре Агило сердечно поприветствовал старого кляузника, стоящего с ключом в руке, но приглашение зайти отклонил.
– Ну, мы еще увидимся. Когда, ты говоришь, отплываешь?
– Послезавтра.
«Этот знает, что делает, – подумал Шрам, распрощавшись с торговцем. – Убедив всех, что обязательно вернется, быстро и без проблем справил себе разрешительные бумаги. И торговля у него идет отлично, как говорят. Он богатеет, много путешествует, всем доволен. Повидал мир. Взлететь на искусственных крыльях – это вполне в его духе. Кто знает, может, он про себя рассказывал?»
Кортес сказал Полонии, что ужинать не будет, поскольку объелся за обедом, и заперся в своей комнате. Не стал он и подниматься на крышу. Ювелир устал за день и решил побыстрее лечь, в надежде, что бессонница отступит и он наконец отдохнет. Шрам аккуратно разделся – ведь наряд был воскресным – и натянул ночную рубашку. Когда он складывал одежду, к его ногам выпали бумаги, которые он бережно хранил на груди весь день. Кортес положил их на подушку. Потом поставил светильник в изголовье и начал читать:
Во имя Иисуса Христа, Пресвятой Матери Его и святого Иосифа!
По указанию своего исповедника я, Рафел Кортес по прозвищу Шрам, написал эту бумагу в субботнюю ночь начала июня года 1687 от Рождества Господа нашего, чтобы облегчить душу, искупленную Христом.
В прошлый четверг мой двоюродный брат Рафел Кортес по прозвищу Дурья Башка пришел ко мне домой, чтобы возвестить о том, что ему было видение архангела Рафаила, каковой повелел предупредить меня, дабы я не отклонялся от пути истинного и не отвергал Закон Моисеев. Также сей архангел повелел брату совершить обрезание всей его семьи. Обоих сыновей Дурья Башка подверг этой процедуре в ту же ночь, когда дочь его Айна была принесена домой раненой на руках чужеземного моряка, как Вашему Преподобию уже известно. Дурья Башка также сказал, что не станет докучать мне и угрожать, поскольку я – католик и папист, а потому никогда не вернусь к истинной вере предков: не блюду заповедь субботы, но отдыхаю в воскресенье, ем нечистую пищу – свиное мясо и всякую рыбу без разбора, с чешуей и без. Все это между мною и Дурьей Башкой происходило в четверг в его лавке, без свидетелей.
Благодарение Господу Нашему Отцу Всемогущему и да пребудет милость Святейшей Девы Марии, Матери Божьей, со мною грешным.
Подпись
Рафел Кортес, Шрам
7 июня 1687 года
Сейчас, однако, после обеда в саду у Вальса, и особенно после его заверений, что он сам станет поручителем за Дурью Башку и тот вскоре выплатит все деньги, какие должен, Шрам не знал, о чем стоит писать, а о чем лучше умолчать. В самом деле – если он расскажет о брате слишком много, то, как ему совершенно ясно объяснил Вальс, никогда не увидит своих дублонов, поскольку все добро Дурьей Башки немедленно конфискуют. Нет, ни в коем случае нельзя писать об истории с обрезанием. И вообще обвинения в адрес родственника надо свести к незначительным прегрешениям. Если же это вскроется, то отец Феррандо зачислит ювелира в сообщники, и тогда не только придется распрощаться с заказом на изготовление дароносицы, но и с собственным имуществом, а то и с жизнью… Похоже, нет иного выхода, как забыть о деньгах и прислушаться к велению своей христианской совести, которая (об этом многажды напоминал ему исповедник) должна быть в согласии с интересами Церкви; они же заключаются не в стремлении повсюду преследовать евреев, но в желании образумить этих дурных христиан, каковые хоть и принимают крещение, однако возвращаются к обычаям, отмененным милостью Господа нашего Иисуса Христа.
«Ведь должен быть способ, – молился Шрам, – ведь должен существовать способ, Господи, чтобы Твое правосудие свершилось так, чтобы я не становился предателем… А если отец Феррандо, который хорошо знает, как работает механизм святейшей инквизиции, смог бы устроить так, чтобы в обмен на мои показания суд счел возможным вернуть мне долг Дурьей Башки?»
Он ничего не говорил исповеднику о долге брата, чтобы иезуит не подумал, будто Кортес просто мстит родственнику. Теперь пришло время все прояснить. За всю жизнь Шрам не видел от Дурьей Башки ничего хорошего. Кроме того, брат уже стар и болен, а процесс над ним сразу начать не смогут… Нельзя сказать, чтобы Дурью Башку очень любили в квартале; наоборот, почти каждый обитатель Сежеля пострадал от его дурных манер, от вспышек беспричинного гнева и от фанатичной преданности старой вере. «Ничего я не выгадаю, если не стану обвинять его, – повторял ювелир, с каждым разом все более уверенно, – сколько бы я ни беседовал с Вальсом, ни обедал в его саду и ни слушал рассказов про летающих людей».
Проведя этот воскресный день в саду торговца столь приятным образом, Шрам только и мог сказать, что там качают воду в выходной, что шорник отпустил пустячную шутку о пирогах без свиного сала и что Пере Онофре рассказал байку о чужеземце, который конструирует себе крылья… Обессилев от напряженных размышлений, ювелир заснул с бумагами в руках. Он проснулся внезапно, едва пробило полночь, весь в холодной испарине и с колотящимся сердцем. Ему приснились люди исполинского роста, которые в сосредоточенном молчании заменили им, Кортесом, какого-то младенца в колыбели, пока нянька – слишком юная, чтобы тщательно стеречь сон ребенка, – отвернулась. Встревоженный столь странным сном, он встал с кровати и подошел к зеркалу, чтобы внимательно рассмотреть свое отражение. Шрам испугался, что фантастическое сновидение сбылось и что этой ночью таинственный визитер с Луны подменил его.
IVГабриел Вальс проводил последних гостей и в поисках предвечерней прохлады пошел к апельсиновым деревьям в обществе одного только Консула. Тот первым начал разговор, едва они уселись в укромном уголке сада, в густой тени, там, где их никто не мог подслушать. Жузеп Таронжи сказал, что целый день прикусывал язык, чтобы не спросить, чего это ради на обед приглашен ювелир, которого можно вообразить где угодно, но только не здесь. Надо думать, для этого у духовного главы майоркских евреев, которого Консул называл, как и остальные близкие люди, Равви[53], были серьезные причины. Поэтому ему только и оставалось, что молча удивляться, глядя на то, с какой любезностью тут принимали Шрама. Габриел Вальс со спокойной улыбкой слушал излияния друга, не прерывая его. И лишь когда Консул напрямую спросил: «Он что, обратился, Равви? вернулся к нам? к нашему Закону?» – заговорил, предварительно взяв с Таронжи слово, что тот сохранит все услышанное в тайне. Вальс рассказал, как Шрам угрожал Дурьей Башке доносом, и, чтобы проверить, сколько правды содержится в словах бедного сумасшедшего, пришлось встречаться с ювелиром. А потом пригласить на обед, дабы убить одним выстрелом двух зайцев: завоевать его доверие, чтобы тот не чувствовал себя отторгнутым от всех, и показать старому кляузнику, что и народ квартала празднует воскресный день так же, как прочие добрые христиане. Так что Шрам мог своими собственными глазами наблюдать, что в саду не происходит ничего предосудительного, никаких еврейских сборищ, как поговаривали церковники. Присутствие шорника Понса и торговца Серра – завсегдатаев этих воскресных обедов – красноречиво свидетельствовало о лояльности жителей Сежеля. Конечно, самому Вальсу Кортес совершенно не нравится. Он ценит в людях верность своему роду, общине, древней традиции, а Шрам – самая настоящая паршивая овца. Так что рассказ о селенитах явно поразил его, как ядовитый укус скорпиона, хоть ювелир и сделал вид, что не принял байку Консула всерьез. Вальс очень ценил умение Жузепа Таронжи в подходящий момент словно бы невзначай провести смысловые параллели и завидовал его обширным познаниям, которые тот черпал практически всегда из книг, благо мог читать на нескольких языках. Хотя ему и не нравилось чрезмерное любопытство Жузепа и стремление стать затычкой в каждой бочке.
Когда Вальс закончил объяснения, Консул с издевкой стал передразнивать свихнувшегося от благочестия ювелира, изображая, как тот потирает, вслед за священником, ладони и с сокрушенным видом предается молитве. Равви не обратил на кривляние друга никакого внимания – про Кортеса он и сам все знал, ему не терпелось поговорить о том, ради чего, собственно, он и попросил Таронжи остаться. Но старейшина еврейской общины не торопился начинать разговор, поскольку знал, что беседа неизбежно взволнует его, вызвав в памяти образы прошлого. Минуло уже шесть лет, но все равно, как только он вспоминал Бланку Марию Пирес, так странная слабость сковывала все его члены, проникала до самого мозга костей и делала тело безвольным, словно бы наполненным жидкостью, состоящей из непролитых слез. Вальс, который никогда, даже в юности, не испытывал подобных чувств и всегда сопротивлялся им изо всех сил, теперь находил определенное удовольствие, представляя – пусть это и было всего лишь томление плоти, – насколько Бланка недоступна и оттого желанна. Наконец, воспользовавшись паузой в болтовне Консула, который так и продолжал издеваться над Кортесом, Равви взял себя в руки и начал разговор, спросив о судьбе арестованного моряка.
– Да, этим утром алькальд разрешил мне с ним повидаться. Мне так его жаль! Этот бедняга по имени Жоао Перес – португалец по происхождению и приплыл из Антверпена. Он уже было решил, что будет гнить в тюрьме до конца жизни. Я устал считать, сколько раз он меня поблагодарил, когда узнал, что капитан корабля поручил мне заняться его делом и добиться освобождения. С капитаном мы знакомы еще со времен моей дипломатической службы в Англии. Не сегодня-завтра он возьмет курс на Ливорно и, коли все сложится так, как я думаю, поговорит с Джакомо Тадески. Ты помнишь его?
– Что ж, все это просто прекрасно и лишний раз подтверждает твою репутацию справедливого человека, но мне хотелось бы знать, что он тебе рассказал о Гарце, и особенно – что известно алгутзиру.
– Первое, о чем я спросил его, Равви, первое, – с горячностью повторил Консул, – это что ему нарассказывал Гарц и он ли его послал сюда. Перес подтвердил, что познакомился с Гарцем в Антверпене, и тот рассказал ему о последнем путешествии на Майорку, о любви к нему прекрасной дамы, так что по описанию юноша заключил, что она точь-в-точь совпадает с образом из его снов, и потому отправился в путь, ибо был уверен, что к нему Фортуна будет более благосклонна, чем к капитану пиратов. Однако Гарц не назвал ему имени дамы, а сам разузнать его он тоже не мог. Все это Перес и рассказал алгутзиру. Я уверил юношу, что капитан одурачил его и что в Сьютат нет ни одной знатной сеньоры, подходящей под описание Гарца, а истории такого рода про обольстительных и коварных дам, которые отправляют своих слуг в поисках незнакомцев, чтобы те развлекали их всяческим образом, – обычное дело среди моряков.
– Должно быть, этот мальчик – чистая душа, если все обстоит так, как ты говоришь…
– Думаю, так и есть, я оставил беднягу сильно разочарованным. Он предпочитал бы верить Гарцу…
– Проклятый Гарц! Бесстыжий тип! Так бы и содрал с него шкуру!
– Ты знаешь, Равви, что я думаю по поводу всей этой истории. Виноват не один только этот пират. Сам путь, выбранный нами, был ошибочным. Эта сеньора…
– Консул, я не разрешаю тебе… Если я не в силах тебя переубедить, так, по крайней мере, могу заставить тебя молчать! Бланка Мария Пирес рисковала своим положением и добрым именем, чтобы помочь нам! И заслуживает лишь уважения и восхищения.
Появление садовника, который пришел за Консулом, чтобы проводить того до Ворот Святого Антония, которые вот-вот должны были закрыть на ночь, прервало старый спор двух друзей. Вальс распрощался с Консулом и снова вернулся в сад, чтобы прогуляться в одиночестве, вслушиваясь в звуки ночи и любуясь звездами. Он всегда так поступал перед вечерней молитвой, если предоставлялась возможность. Но звезды, которые в июньском темном небе казались более яркими и близкими, чем в остальные месяцы, на сей раз не успокоили его. Напротив, лишь усилили внутреннюю смуту, поскольку такой же ночью в начале лета, звездной и бархатной, он впервые говорил с Бланкой Марией Пирес, и ему хватило буквально нескольких минут, чтобы понять, как она не похожа на прочих женщин. Не только потому, что у нее были глаза цвета фиалки, а волосы – словно медовая патока, пронизанная горячими солнечными лучами в августовский полдень, но и потому, что в ней чувствовались отвага и достоинство. Они изредка встречались и до той ночи, когда Вальс должен был сообщить ей о беде, поскольку у него были совместные торговые дела с ее мужем, но до этого он лишь отмечал ее удивительную красоту и обходительность манер. Однако тем вечером, когда он в неурочный час позвал ее слуг, чтобы они открыли дверь и впустили его к ней, Равви смог убедиться в стойкости ее характера и уме. Еще до того, как он начал говорить, женщина догадалась, что новости – дурные, и лишь когда торговец вручил ей перстень, на котором было выгравировано имя мужа, она заплакала. Но не кричала, не рвала на себе волосы, как обычно делали другие жены, не устраивала спектакля перед слугами. Плакала она долго, без стонов и воплей. Погруженная в свое горе, Бланка, казалось, не замечала, что Вальс сидит рядом и что его руки поддерживают ее за плечи, поскольку в какой-то момент ему показалось, что она сейчас потеряет сознание. В этот самый момент волосы сеньоры Пирес коснулись его щеки, на него повеяло жасмином и каким-то особым женским ароматом, и эта смесь запахов поразила его обоняние навсегда. С тех пор его воспоминание о Бланке Марии Пирес было неизменно ими окутано: так, казалось ему, пахли волосы Юдифи, хотя в Библии нечего и не сказано о жасмине. Когда ветер приносил аромат цветущего жасмина из какого-нибудь сада, он неизменно обращался мыслями к вдове своего старинного компаньона Андреу Сампола, о чьих интересах он и по сей день пекся больше, чем о своих, так как тот просил не оставлять Бланку без защиты.