Сделав сестренке укол, она предупредила маму: уколы нужно делать каждый день. Провожая врачиху к дверям, мать протянула ей пачку макарон.
– Возьмите, прошу вас, денег у меня нет. Мне так неловко, мы так часто вас беспокоим…
Во всех семьях было принято как-то расплачиваться с врачами, приходящими на дом, или делать им подарки. Но в нашем доме не было ни денег, ни красивых вещей.
– Что вы, Эся, – в замешательстве сказала врачиха, – не нужно этого!
Прижав к груди захрустевшую пачку макарон, мама сказала:
– Мне нечем платить за уколы. Положите Эмму в больницу, пожалуйста.
Вечером приехала скорая помощь. Эмма, поняв, что ее опять разлучают с мамой, отчаянно заплакала:
– Ну, мама! Ну, мамочка! Не отправляй меня! Ну, пожалуйста! Поезжай со мной!
Во дворе стоял невообразимый шум. Рыдала и кричала Эммка, бешено лаял и рвался с цепи Джек. Растерянные Валя и Миша выглядывали из окна.
Мама, конечно, не выдержала. Схватив меня за руку, она подбежала к машине, стала упрашивать, чтобы ей позволили отвезти дочку. Мы уехали.
Заключительной сцены я не видел, но без труда могу восстановить ее по образцу десятков других, сходных.
Все стихло. Двор стал обычным. Спокойным, благополучным двором, в котором ничего не происходило. На крыльцо не торопясь вышла бабка Лиза.
– Миша! Валя! Чего это собака, вроде, лаяла? Кто-то приходил, что ли?
Глава 10. Так больше нельзя…
Ташкент быстро менялся. Даже я замечал это. После землетрясения к нам приехали бригады строителей из всех союзных республик. Город обрастал строительными лесами. Вздымались башни подъемных кранов. Их стрелы казались мне похожими на стволы огромных пушек. Вырисовываясь высоко в небе, они поворачивались из стороны в сторону, словно выискивая свою цель где-то далеко, у самого горизонта. А в каждой башне сидел машинист и по знаку рабочего, стоящего внизу, передвигал кран в нужное место. Большой изогнутый крюк подцеплял здоровущую железобетонную плиту, и кран, поигрывая ею, как запеленутым младенцем, поднимал ее на самый верх стройки. Тросы его издалека выглядели, как тончайшие нити и казалось, что груз, который они несут, удерживается в воздухе какой-то магической силой. Я мог бы часами глядеть и глядеть на это удивительное зрелище.
Весь город жил стройками. По радио чуть ли не каждый день сообщали об успехах строителей. И, что правда то правда: помощь их была очень ощутима. Советское государство умело показать свою мощь – а она была – но, к сожалению, не тогда, когда требовалась повседневная забота о людях. Мощь обнаруживалась, когда можно было блеснуть, покрасоваться перед всем миром.
Но каких бы успехов ни достигало строительство, какими бы темпами ни велось, оно не могло решить жилищной проблемы, которая в Ташкенте и до землетрясения была очень остра. Так же остра, как и в любом большом городе Советского Союза. А уж теперь, после катастрофы, люди, казалось, только и говорили, только и думали, что о жилье.
На любом предприятии создавалась «живая очередь» из тех, кто остался без крова. У одного из зданий возле Туркменского базара целыми днями толпился народ: там помещалась комиссия по проверке аварийности квартир, и люди в тревоге и волнении ждали решения своей судьбы. «Аварийщикам» нередко предлагалось уехать из Ташкента, им предоставляли квартиры в других, менее перенаселенных, городах республики и за ее пределами.
Наступило лето, как обычно, жаркое и сухое. А, может быть, еще более знойное, чем всегда. К десяти утра наш двор превращался в пустыню. Замолкшие птицы прятались в листве. Исчезали кошки в прохладе чердаков. Джек, пытаясь спастись от жары в тени своей будки, лежал высунув язык, учащенно дыша. И даже мухи не летали над раскаленным, размягчившимся асфальтом.
Отец плохо переносил жару. Астматикам в сухую погоду обычно легче дышится, а он задыхался. Ослабел, даже не мог ходить. Его снова забрали в больницу.
А так как перед этим отец успел поругаться с бабкой Лизой, началась старая история: мишенью, в которую летели все стрелы, оказалась мама…
– Эй, старогородская! – презрительно окликал ее «интеллигент» дядя Миша. – Снимите-ка себе другую квартиру. Я ваше жилье готов оплачивать.
Мама в ответ только сжимала плечи. Она и сама готова была уехать хоть на край света. Но куда? Как?
В больнице отцу стало полегче. И однажды во время обхода, увидев маму, врачиха, очень довольная, сказала ей:
– Ну, дело пошло на поправку. Можно забирать домой.
Она ожидала, наверно, обычного маминого: «О, как я рада! Спасибо, доктор!» Но мама сказала каким-то не своим, резким, решительным голосом:
– Мне некуда его забирать!
– Как это некуда? – удивилась врачиха.
– У нас аварийная квартира. Мы живем в палатке, во дворе у родителей.
Тут удивился я. В какой это палатке мы живем? К счастью, я не спросил этого.
– Почему же не у родителей? – спросила врачиха.
И мама ответила, теперь уже своим голосом, теперь уже правду:
– Кому он нужен больной? Они от него отказались.
Я поглядел на отца. Он низко опустил голову и не вмешивался в разговор. Да и что он мог сказать? Он знал, что мама права: уезжать надо во что бы то ни стало.
– Хорошо, – помолчав, сказала врачиха. – Вызывайте комиссию. Справку принесите сюда. Будем думать, что делать дальше.
Из больницы мы поехали к Туркменскому базару, и мама подала заявку на инспекцию квартиры.
А потом мы отправились домой, и я все думал, что сейчас увижу палатку, о которой говорила мама. Но палатки во дворе не оказалось.
Я остался поиграть возле летнего душа. Этот большой желтый бак наполняли из шланга, подключенного к водопроводу. Кроме душа, в баке был и кран внизу. Он плохо закрывался, под ним всегда была лужица, очень полезная, по моему мнению: из нее и голуби часто пили воду, и для игры вода могла пригодиться.
Я с удовольствием возился возле лужицы, и вдруг услышал равномерные глухие удары. Бум-м… Бум-мм… Бумм-мм… Они становились все сильнее, слышались все чаще. И звучали они за нашей дверью. В испуге я бросился в дом. Распахнул дверь. Удары – они были теперь очень громкими – доносились из спальни. Я заглянул туда.
Мама, моя мама стояла ногами на кровати и, взмахивая топором, который она держала в обеих руках, раскачиваясь всем телом, колотила им по стене…
Вернее, это была не она, не мама, а кто-то совсем другой. Моя мама всегда была доброй, нежной, тихой. А та, что так яростно била топором по стене, была злой, страшной, опасной. И, голосом, не похожим на мамин, продолжая неистово рубить стену, взлохмаченная, осыпанная штукатуркой, она твердила, как какое-то заклинание:
– Так больше нельзя… Так больше нельзя… Так больше нельзя…
Штукатурка летела во все стороны. Белая пыль покрыла пол, кровати, окна. Посуда в серванте дребезжала. Снова затикали сломанные настенные часы, словно вспомнив о страшной апрельской ночи. А я стоял, окаменев, у дверного косяка, и тело мое вздрагивало от каждого удара топора.
Запыхавшаяся мама уселась на кровать. Дыхание ее постепенно выравнивалось, искаженное лицо расправилось, снова стало прежним, маминым. Она поглядела на меня почти совсем спокойно и сказала:
– Вот теперь и у нас, сынок, аварийная квартира. Будем жить во дворе в палатке. – И она, устало усмехнувшись, огляделась по сторонам.
По всем углам спальни, не говоря уж об изрубленной стене, зияли трещины.
А со двора давно уже доносились крики. В комнату ворвалась бабушка Лиза. Спальня ее находилась рядом с нашей, за стеной. Удары топора, вероятно и там были достаточно ощутимы. Но, вбежав к нам, бабка просто не поверила своим глазам.
– Иби, нэ мурам, нэ мурам! Чи кари?![8] – завопила она.
Подняв топор, мать прошла мимо бабки.
– Хоть теперь избавлюсь от вас!
Глава 11. Мы переехали!
В один из первых декабрьских дней 1966 года произошло, наконец, то, о чем так долго мечтала мама. Ее волей и ее руками сотворенное чудо: мы уехали из старого дома. Мы вообще уехали из Ташкента, переселились в Чирчик.
Этот город находился всего в 30 километрах от нашего. Отец сам его выбрал: во-первых, недалеко, случись с ним что, его родственники (так он полагал) помогут маме. Во-вторых, он знал, что Чирчик – город новостроек, работу найти будет нетрудно. И, действительно, отец вскоре начал преподавать физкультуру в средней школе № 19, а мама устроилась швеей на трикотажную фабрику «Гунча».
Поселили нас в Юбилейном поселке – так назывался один из микрорайонов Чирчика. У нас была теперь отдельная квартира! Новая, в новом доме. Три комнаты и застекленная терраса. Как и всем, кто жил на первом этаже, нам выделили огородный участок перед окнами у входа в дом. Были в нашем садочке и розы, и вишня, и тал – так в Узбекистане называют тополя.
Впрочем, я не очень-то интересовался садом. Меня захлестнули, заполнили свежие впечатления. На одной площадке с нами поселилась семья греков. Над нами жили украинцы Куликовы. На третьем этаже – крымские татары Зинединовы, а над ними – Ильясовы… Словом, наш подъезд, как и другие, был маленьким интернационалом. Мне это было внове.
Соседи, конечно, быстро перезнакомились. Вскоре начались ежевечерние сборища возле подъездов. Начались пересуды, обмен новостями и, разумеется, сплетни. Главной их любительницей, а также глашатаем, была Дора, немолодая гречанка, жившая на одной площадке с нами. Под вечер, если стояла теплая погода, она непременно выплывала из подъезда.
Грузно усевшись на скамейку (Дора была женщиной дородной), она принималась молоть на маленькой ручной мельничке то кофе, то черный перец. Под жужжание своей мельнички она с упоением болтала со всеми, кто появлялся рядом. У нее был несомненный дар уличного оратора. Ни один из жильцов дома не проходил мимо, каждый останавливался послушать Дору и вовлекался в разговор. Поднимался шум, в окнах и на верандах появлялись любопытные лица. Митинг становился не только многолюдным, но и многоэтажным.
Пожалуй, только моя мама избегала этих сборищ. Обсуждение чужих дел никогда ее не привлекало. А разговоры под окнами с легкой руки Доры постоянно принимали личный характер. И, как я вскоре выяснил, с особенным постоянством обсуждалась личность моего отца. Я сам не раз это слышал, притаившись за открытым окном веранды. Увы, никогда не долетало до моих ушей доброе слово о нем.
В Чирчике у меня быстро появились друзья. Это были братья Куликовы, семилетний Коля и шестилетний Саша из квартиры этажом выше. А братья Зинединовы – Рустем, который уже ходил в первый класс, и шестилетний, как и мы с Сашей, Эдем – жили над Куликовыми. Пятеро пацанов одного возраста и из одного подъезда – что могло быть лучше? Мы сразу нашли общий язык и выяснили, какие игры нам больше всего нравятся. Одной из них, конечно, была «войнушка». Но кроме этой старой игры, знакомой детям всего мира (к несчастью, не только детям), познакомился я здесь и с новой, не менее увлекательной. Называлась она «хлопушка».
Весной, как только в арыках появляется вода, на дне их начинает скапливаться глина. Из нее лепили что-то вроде лепешек. В центре каждой из них проделывалась вмятина с тонким дном. Вот и получалась «хлопушка». Теперь оставалось поднять ее и, дыркой вниз, с силой швырнуть на асфальт. «Пах-х»! Звук был такой, будто выстрелили из пистолета. А если мы пятеро, взяв в руки по две «хлопушки», швыряли их одновременно… Что там пулеметная очередь! Дело в том, что пространство, где мы играли, находилось между стоящими параллельно, метрах в сорока друг от друга, домами. И здесь, естественно, создавался эховый барьер, где звуки раскатывались, подобно грому.
Вряд ли наша стрельба доставляла удовольствие взрослым. Но это нас не волновало. Наоборот. Если кто-нибудь из соседей отваживался отругать нас за какие-то шалости, под его окном немедленно раздавалась канонада, особенно громкая и длительная…
Началось знакомство и с новым городом. Долгое, постепенное.
В отличие от Ташкента, Чирчик был городом совсем юным. Возник он в 1935 году, объединив несколько рабочих поселков, созданных для строительства Чирчикской ГЭС и электрохимкомбината. Но этим комбинатом, первенцем химической промышленности Узбекистана, дело не ограничилось. В Чирчике был построен комбинат тугоплавких металлов, трансформаторный завод, появились обувная и швейная фабрика. К нашему приезду это был крупный индустриальный центр, в нем насчитывалось 25 промышленных предприятий. А на широкой холмистой долине, которая начиналась сразу за городом, нередко раздавался грохот танков, гулкие орудийные раскаты: в танковом училище, самом большом в Узбекистане, шло очередное полевое учение.
Вот в какой любопытный город мы переехали. Вот почему наш подъезд, наш дом да и вообще весь Чирчик был таким многонациональным: прослышав про новый город, где идет большая стройка, где нужны работники самых разных специальностей, сюда съезжались люди даже из других республик.
Главенствовал над городом химический комбинат. Огражденный со всех сторон высоким кирпичным забором с колючей проволокой, он находился неподалеку от въезда в Чирчик со стороны Ташкента. Из высокой его трубы круглые сутки валил дым ядовито-желтого цвета. В безветренные дни он упирался прямо в небо, как толстый, скрученный жгутом, канат. Или скорее, как чудовищная кисть, которая весь небосвод окрашивает своей ядовитой желтизной. И желтизна эта, скапливаясь, образовывала брюхатые, гнойные облака.
Стоило подуть северному ветру, а происходило это очень часто, холмистая долина не защищала город от холодных ветров, как по всему Чирчику разносился едкий неприятный запах. От него першило в горле, слезились глаза. После дождя на листьях и на траве появлялась желтизна. А уж вокруг самого комбината деревья и палисадники были совершенно неестественного оттенка.
Все жители города знали, что заводские выбросы ядовиты, что защиты от них не создано, фильтров на трубе нет. Но я не слышал о каких-либо попытках горожан добиться, чтобы их перестали отравлять. Работники комбината рады были и тому, что их поили молоком. Бесплатно… Об акциях протеста и речи не могло быть. Всевластный комбинат имел стратегическое значение. За день его можно было переключить на выпуск военного сырья.
* * *Впрочем, если бы не дым, Чирчик был довольно уютным и привлекательным городом. Его разрезала на две части река Чирчик, или, как ее тут попросту называли, канал. Дело в том, что в черте города берега зацементировали, чтобы предупредить эррозию: ведь Чирчик был норовистой горной речкой, которую по весне щедро пополняли водой снега, таявшие на отрогах Тянь-Шаня. Как только начиналось это весеннее половодье, ручьи, потоки, водопады бурно устремлялись вниз, заливая и захватывая все на своем пути. Становясь рекой, потоки эти мчались, как взволнованная мать, потерявшая своего ребенка и в поисках его готовая заглянуть в каждый угол, в каждую щель, преодолевая любые препятствия. Вот почему в городе реке необходимы были зацементированные берега.
Вдоль дорог и тротуаров шумели листвой деревья, благоухали в палисадниках розы, в арыках весело журчала вода.
Но все это я увидел позже, когда подрос. А пока мы еще малыши и путешествуем не дальше своего детского сада или школы.
Наш с Эммой детский сад – он назывался «Буратино» – мало чем отличался от прежнего, ташкентского. И занятия в группах были такие же, и гулять нас выводили во двор с беседками. Правда, не встречались мы на прогулках с нашей любимицей мышкой. Зато во дворе в большой клетке жил беркут, гордая птица. Он презрительно поглядывал на нас, надменно отворачивался, когда мы начинали с ним разговаривать и, кажется, мало обращал внимания на наши попытки накормить его хлебом. Попытки были безуспешными, потому что в плетеной проволочной клетке отверстия были слишком маленькими…
Мама работала на фабрике в две смены. Первая начиналась в восемь утра, и, чтобы не опоздать, мама отводила нас с Эммой в садик очень рано, чуть ли не к шести. Время было зимнее, мы приходили в полной темноте и прогуливались час-полтора возле запертого здания среди снегов. Снега в ту зиму было очень много. В лунные ночи он красиво блестел, отливая серебром. А луна была тоже очень красивая, большая-большая. Казалось, она так близко, что ее можно достать рукой.
Вдвоем нам не было страшно. Но в садик мы часто попадали с промокшими ногами и воспитательницам приходилось переодевать нас.
Глава 12. «Гунча»
С тех пор, как я себя помнил, я знал, что моя мама – швея. Среди первых слов запомнились мне и такие: «норма», «выработка», «план». Произносила их мама сердито. Похожие слова я услышал и в Чирчике: мама и здесь работала на швейной фабрике, которая называлась «Гунча». Впрочем, теперь мама говорила о работе не с таким раздражением, как прежде. Что-то изменилось. Что – я, конечно, не понимал. Рано мне было разбираться в производственных процессах и отношениях. Разобрался я много позже. А детство – это впечатления. И одно из оставшихся в памяти – как однажды мама повела нас с Эммкой к себе на фабрику.
В тот день наш детский сад был закрыт на карантин. Мама с утра была дома, а собираясь на вечернюю смену, сказала: «Не оставаться же вам одним. Лучше уж на фабрике переночуете…»
Мы долго ехали в автобусе. Он тяжело пыхтел и взревывал, поднимаясь на горки. Их было много. Дорога, извиваясь серпантином, шла то вверх, то вниз, а по сторонам от нее то взбирались на горки, то теснились внизу новенькие четырехэтажки. Некоторые из них еще были в строительных лесах. Четвертый микрорайон – так называлась эта часть города – рос и достраивался. Здесь и находилась мамина фабрика.
В широком вестибюле нас охватила прохлада, большая люстра сверкала под потолком, а на стенах было много ярких плакатов. Среди них висела увенчанная красными буквами доска, на которой были чьи-то фотографии. И вдруг на одной из них я увидел маму. Я остановился, схватил ее за рукав: «Мам, что это?» – «Доска почета». Она засмеялась, но лицо у нее было довольное.
Мы подошли к дверям со стеклянной табличкой. Мама одернула Эммкино платьице и постучалась. «К директору идем. Поздоровайтесь», – прошептала она.
Директор оказался совсем не страшным, он назвал нас богатырями, но услышав, что мама просит разрешения оставить нас в цехе на ночную смену, замахал руками: «Что ты, Эся, как можно!» Впрочем, увидев мамино расстроенное лицо, крякнул и распорядился: «Посади в углу на тряпках. Подальше от машин, слышишь? И чтобы не бегали!»
Мы поднимались по лестнице, ведущей к цеху, а там, наверху, что-то рокотало и стрекотало все громче и все раскатистее. Казалось, сейчас навстречу нам, сюда на лестницу вылетит что-то стремительное и огромное. Это шумел швейный цех. В несколько рядов он был заставлен швейными машинами, штук по 20–30 в каждом. У меня просто дух захватило, столько их здесь было. Эти педальные зингеровские машинки мне казались просто великолепными. И вот началась смена, и моя мама села за одну из этих замечательных машин…
«Гунча» была трикотажной фабрикой, и шили здесь главным образом трикотажные пиджаки. Шили – это короткое слово. Но включает оно в себя множество операций от раскроя до пришивания пуговиц. Множество коротких, четко размеченных, жестко ограниченных операций, не требующих ни выдумки, ни фантазии, но зато требующих точности и собранности, не допускающих ни малейшего отклонения. Группа, в которой работала мама, пришивала воротники. Эта операция называлась «вточка». Но и она делилась на части. Мама делала исходную вточку. Насадку. Она начинала пришивать воротник на спинке пиджака, в самой середине выреза. И от этого начала, от этой насадки, зависело все: ошибись мама на миллиметр – вся работа будет испорчена. Брак.
К концу ряда подвозили тачку с товаром. Мама хватала из тачки пиджак, воротник. Р-раз – и пиджак подлетает к машине. Р-раз – и он уже перекрутился стремительно в маминых руках, с такой быстротой, что я и цвета его не успел заметить. И как воротник оказался на нужном месте, не увидел… Р-раз – и насадка готова, пиджак перелетает к следующей швее… Стрекочет, стрекочет, стрекочет мамина машинка. Она сидит, склонив голову, чуть раскачиваясь, непрерывно движутся ноги, движутся быстро и точно руки. Она сидит, поглощенная работой, не замечая, кажется, ни гула цеха, ни грохота проезжающих мимо тачек, ни того даже, что мы, ее дети, восседаем в уголке на груде разноцветных обрезков и глядим на нее… Впрочем, за мамой наблюдал я один. Груда ярких, мягких обрезков – это был настоящий клад, которому позавидовала бы любая девчонка! И подумать только, что такое сокровище здесь, на фабрике, считалось просто мусором! Эммка рылась в обрезках, что-то приговаривая, хватала их, крутила, связывала, примеряла. То шарф себе повязывала, то косынку, то сооружала что-то вроде разноцветной одежды Арлекина. Словом, она была при деле.
А я, я не мог оторваться от конвейера. Я глядел, как быстро движутся по нему пиджаки, и все время возвращался взглядом к маминой машине. К ее рукам. И вот что я вскоре заметил: мама работает быстрее других. Вот пиджак перешел к следующей швее, а та еще не закончила предыдущий. Вот кто-то крикнул издалека: «Эся, отдохни, перестань тарахтеть!» Но нет, мама не слышит, не поднимает головы.
Мама была замечательной швеей, виртуозом. Она просто не умела работать плохо. Но не только в этом было дело. На «Гунче», в отличие от ташкентской фабрики, платили по выработке. Здесь мамин заработок стал зависеть от ее рук, от ее мастерства. Мамины неустанные руки кормили нас с Эммкой.
Только здесь, в Чирчике, мама почувствовала, что ее труд ценят. Пройдет какое-то время и ее наградят Орденом Трудовой Славы 3-й степени. В городе всего пять человек получат такую награду. И, конечно же, это маму радовало. Наверно, очень радовало. А то, что мамин труд был изнурителен, то, что ее быстрота, собранность, сосредоточенность, требовали огромной затраты сил, нервного напряжения, Господи, да разве она думала когда-нибудь о себе?
Когда на фабрике появлялись ученицы, их приводили к маме. Кто же лучше научит, кто терпеливее покажет – и раз, и два, и десять – как работать? К ней приносили испорченные вещи, и она исправляла их, исправляла с искусством хирурга, успешно делающего сложную операцию безнадежному, казалось бы, больному.
Вероятно, в любом деле настоящий мастер лишь тот, кто кроме мастерства обладает и душевной щедростью.
* * *…Час шел за часом. Цех рокотал слитно и непрерывно. Эммка давно уже уснула, зарывшись в груду своих сокровищ. Я тоже стал задремывать, но вздрогнул и проснулся, потому что вдруг наступила тишина. Начался перерыв. Не знаю, была ли на фабрике столовая, но в этом цехе многие работницы перекусывали прямо у своих машин. Включали кипятильники, шуршали пакетами, разворачивая бутерброды. К нам с Эммкой то и дело подбегали женщины, кто с конфетой, кто с печеньем. Добрые усталые лица, косыночки на волосах, фартуки, облепленные нитками… Вот подошла и Шура Черемисина, наша соседка по дому.
– Молодец, что привела, – сказала она маме. – Пусть посмотрят, чем мы тут занимаемся.
– Пашем, – коротко ответила мать. Она сидела возле нас с кусочком нитки на нижней губе.
Ниточка на губе была почти у каждой швеи. Ниточка помогала им сосредоточиться во время шитья. Все при деле: руки, ноги, глаза и даже губы.
Глава 13. «А у нас соседка – гречанка»
– Дети, вставайте! Пора, пора…
Я открыл глаза и сразу зажмурился. В глаза хлынул яркий свет, все еще непривычный после небольшой, темноватой ташкентской спаленки. Два больших окна выходят на задние огороды, в простор, в открытое пространство, за которым вздымаются холмы. Вечером за них уходит солнце. Во второй половине дня оно гостит в нашей спальне, щедро заливая ее своими лучами. Впрочем, мама уже поставила на окна решетки, чтобы мы, заигравшись, через окна не лазали.
Минуту-другую я лежу, любуясь спальней. Стены здесь нежно-голубые с золотистым накатом из полосатых ромбиков. Смотришь, смотришь на стену – и начинает казаться, что ты в космосе, что тебя окружают звезды, одни звезды… И полами можно полюбоваться – они свежевыкрашенные, почти ровные.
Загремело радио. По утрам отец ставит приемник на подоконник в гостиной, или в зале, как мы называем эту комнату, чтобы мы с Эммкой делали зарядку. Пятнадцать минут под музыку. Мы занимаемся с удовольствием, однако успеваем побаловаться и погримасничать.