И это имя, словно вырванное из его уст толпой, вернулось к нему многократно повторенное торжествующим эхом:
– Уроз… Уроз… Уроз… Уроз…
Сам не замечая своего движения, Турсун мало-помалу оторвал спину от подушек. Он слышал теперь:
– Уроз… Уроз… сын Турсуна.
Опершись на свои огромные ладони, Турсун сидел, выпрямившись всем своим массивным телом. Такой дар судьбы нельзя принимать лежа. Турсун давно свыкся с мыслью, что давно умерли в нем, стали безразличными и сладко щекочущее нервы чувство гордости, и ощущение горячего дыхания славы. С тех пор как он удалился в имение Осман-бая, давным-давно его лицо и широкая известность разошлись друг с другом, ибо легенда смазывает черты живущих героев. Старый Турсун хорошо знал: если сейчас к имени Уроза прибавляли его имя, то это делалось по привычке, по древнему обычаю, подобно тому, как когда-то они кричали:
– Турсун, Турсун, сын Тонгута.
Неважно! После столь долгого молчания до него вновь доносится голос толпы.
И поскольку этот восхитительный клич раздавался в воздухе благодаря его сыну, Турсун внезапно счел простительным то, что раздражало его и не нравилось в Урозе. Недостаточно широк в плечах? Зато какая гибкость, какая удивительная быстрота движений. На лице нет шрамов, почетных примет чопендоза? Но это же лишнее доказательство его искусства! Чересчур легкая походка, недостойная уважающего себя сорокапятилетнего мужчины? Зато как ловок в седле! И даже этот волчий оскал на лице, против которого в детстве оказалась бессильна даже плетка, все прощал ему сейчас Турсун, слушая крики толпы, где их имена произносились вместе, чем он был вправе гордиться.
Уроз подошел к террасе торговца тканями. И не стал подыматься по ступенькам, а прыжком, лишь слегка опершись о край помоста, очутился на покрытом коврами возвышении.
Купец и его гости встали, чтобы поприветствовать его. Встали все, кроме Турсуна. Какое ему было дело до того, что Уроз был лучшим во всей провинции чопендозом. Он, Турсун, был так же славен до него. Этот чопендоз был всего лишь его сыном.
Когда Уроз увидел монументальную фигуру Турсуна, восседающего по-турецки на ковре, то невольно подумал: «Все остальные здесь и богаче его, и знатнее, и могущественнее этого старика. Но господин здесь он».
И, поборов гордыню, Уроз поклонился, как положено, до плеча Турсуна, коснулся плеча лбом и произнес слова уважения и покорности почти раболепные, но обязательные для сына, приветствующего отца, несмотря на то, что он ненавидел его вот уже почти тридцать лет.
Покорность Уроза в присутствии боготворящей его толпы на мгновение пробудила в Турсуне отцовские чувства.
Он встал и поднял руку. Сразу же наступила тишина, и Турсун сказал:
– Я не люблю бесполезных слов. Стало быть, слушайте, я буду краток. У меня есть новый жеребец, готовый участвовать в играх. Имя ему – Бешеный конь.
– Нам это имя известно, – закричали в толпе.
– Конь, о котором я говорю, – последний отпрыск носивших это имя коней, причем самый лучший, – продолжал Турсун.
– Тогда, – пришел к выводу распорядитель бузкаши, – тогда ему нет равного во всех трех провинциях.
– Я тоже так думаю, – согласился Турсун. – Поэтому на нем будет скакать в Кабуле мой сын Уроз.
Турсун перевел дух. Он сказал то, что хотел сказать. Теперь он мог вернуться на свое место среди подушек. Но вместо этого он вновь поднял руку, показывая, что речь его не кончена.
Что испытывал он? Желание продлить в себе ощущение горячей любви толпы, подобно тому, как человек, долго живший в полночных странах, не может насытиться теплом солнечных лучей? Или же не хотел остаться в долгу у Уроза?
– Слушайте все, кто здесь есть, – медленно произнес Турсун, – вы, которые слышите и разнесете по округе мои слова, будьте свидетелями. Если в Кабуле, нашей столице, мой Джехол выиграет Королевский бузкаши, он тут же станет собственностью Уроза, моего сына, и будет принадлежать только ему.
Сообщив о своем решении, Турсун сел, выпрямив грудь и скрестив ноги.
Еще не успел он закончить этих телодвижений, как послышались возгласы, крики и суждения. В них смешивались правда, ложь, фантазии. Всех поразила щедрость подарка. Все кричали, восхваляя этот поступок:
– Отдать такого жеребца!
– Такую ценность!
– Такую гордость!
– Вот поистине добрый и щедрый отец!
– Как же он любит своего сына!
И Турсун с удивлением подумал: «А ведь, наверное, так оно и есть. Раз я так поступил, значит, должно быть, люблю его».
Уроз смотрел на Турсуна, и на его горделивом и жестоком лице застыло почти детское выражение удивленного недоверия. Он, презревший традиции, презревший обычаи рода и семьи и никогда не имевший коня, так как предпочитал тратить заработанные деньги на праздничные пиры, на дорогие сапоги да шапки, на бои баранов, петухов, собак и перепелов, он, добивавшийся победы только на чужих лошадях, вдруг получает Бешеного коня. В собственность. Ведь он уже ездил на нем. И они друг к другу уже привыкли. А значит, им сам бог велел выиграть королевские игры.
И когда после этого Уроз склонился, чтобы поцеловать плечо Турсуна, впервые в жизни он делал это охотно и с радостью. В голове у него вертелось: «Это же мой отец, мой настоящий отец. Я горжусь им и люблю его».
* * *В глубине лавки гостям было предложено угощение. Турсун и Уроз сидели рядом, но говорили друг с другом мало. Но все равно, разламывая теплую и нежную лепешку или запуская пальцы в душистый плов с десятком разных пряностей, в бешбармак или беляши, протягивая руку за овечьим сыром, чувствовали, что делят не только пищу.
Застолье было долгим. Наконец, слуги стали поливать на руки гостей воду из кувшинов-кумганов. Распорядитель бузкаши тут сказал:
– Благодарю хозяина дома и прошу извинить меня… Мне пора.
На опустевших улочках базара начинало темнеть. «Малый» губернатор проводил своих друзей до главной площади Даулатабада, где находилась его резиденция. Там стояла американская машина старой модели, большая и вся сверкающая. Верх ее был откинут. Шофер Осман-бая, в чапане и с чалмой на голове, открыл дверцы. Хозяин машины пригласил распорядителя бузкаши и Уроза сесть на почетные передние места. Сам же с двумя местными богачами сел сзади.
В связи с такой важной миссией шофер постарался извлечь из мотора и сигнала как можно больше оглушительного шума. Автомобиль совершил круг почета на площади. Сидевшие в нем кричали, смеялись, махали руками. В воздухе колыхались ткани тюрбанов и ярких чапанов. Только шапка Уроза из волчьего меха оставалась неподвижной. Турсун смотрел, как она скрылась за поворотом. Он вдруг почувствовал, что в груди его сразу стало как-то пусто. Чужой человек вместе с другими чужими людьми уехал по пыльной дороге, ведущей через Меймене и Мазари-Шариф, к перевалам через Гиндукуш… А там… Турсун ощутил горечь во рту… На том небывалом бузкаши, что состоится в Кабуле в присутствии короля, на своего Бешеного коня сядет не он.
«Малый» губернатор спросил:
– Не хочешь ли ты, о Турсун, оказать мне честь и попить со мной чаю, зеленого или черного, какого пожелаешь?
– Нет, – резко ответил Турсун.
У него сейчас было одно лишь желание: как можно скорее оказаться посреди круглой поляны с прудом, возле своего любимца.
* * *Проезжая перед школой, Турсун увидел Гуарди Гуэджа, прислонившегося к темной стене, на этот раз одного. Турсун поприветствовал старика и хотел было проехать мимо. Однако вдруг, неожиданно для самого себя, остановил лошадь и произнес:
– Сделай мне удовольствие, о Пращур, прими мое бедное гостеприимство.
– Буду счастлив и сочту за честь, – отвечал Гуарди Гуэдж.
Он поставил ногу на сапог всадника, протянул ему тощую руку и тот, подсаживая старика на круп лошади, удивился: до чего легок, почти невесом был старец.
– Прежде всего, – сказал Турсун, – я покажу тебе моего скакуна.
– Джехола, последнего Бешеного коня, – молвил старый сказочник.
Впервые имя гнедого прозвучало во всей красе и значимо – с тем тайным смыслом, который понимал только Турсун. Тут старый чопендоз понял, что пригласил к себе Гуарди Гуэджа потому, что после столь необычного дня ему нужен был рядом человек более мудрый, чем он сам.
Ехали они быстро и молча. В имении Осман-бая Турсун постарался обогнуть главную усадьбу и службы так, чтобы добраться до своей поляны, никого не встретив.
Возле зеленой изгороди из деревьев сидел Рахим со счастливым лицом и любовался тихим и легким небосклоном, на котором уже были видны первые признаки приближения сумерек. Он прожил самый прекрасный день в своей жизни.
Заметив Турсуна, бача побежал ему навстречу, чтобы помочь спуститься с коня. Продолжая сидеть в седле, Турсун спросил:
– Что ты тут делаешь?
– Ты же позволил мне остаться здесь, хозяин, – широко улыбнулся Рахим.
– Почему ты не рядом с Мокки и с конем? Бача от удивления попятился назад.
– Хозяин, разве ты не знаешь? Взгляд Турсуна остановил Рахима.
– Что не знаешь? – спросил Турсун.
– То, что они уехали… уехали в Кабул, – ответил Рахим.
– В Кабул? Не подождав моего возвращения? Я же приказал саису…
Голос Турсуна был тихим и хриплым.
– А что он мог? – воскликнул мальчик. – Приехал грузовик с солдатами малого губернатора, и у них был приказ распорядителя бузкаши увезти Джехола.
– Здесь распоряжаюсь я, и только я, – грозно промолвил Турсун. Молчи, неверный бача.
И с высоты седла, задев локтем старика-рассказчика, сидевшего позади, Турсун дважды ударил Рахима плеткой по лицу. Свинцовый шарик, закрепленный на конце ее, разорвал кожу, и на обеих щеках слуги мгновенно выступила кровь. Турсун ускакал крупной рысью.
Рахим стоял с опущенными вниз руками, не стирая кровь. Он не плакал. И не сердился на Турсуна. Старый наездник был для мальчика воплощением судьбы.
* * *Имение Осман-бая с одной стороны омывалось небольшой речкой Шириндарья, медленно несущей между глинистыми красноватыми берегами свои мутные воды, обильно засоренные овечьим навозом.
Лошадь с Турсуном и Гуарди Гуэджем осторожно спустилась с крутого берега, прошла по мокрой чавкающей глине и легко перешла речку вброд. Вода не доходила до стремян. Труднее было подниматься на противоположный берег, такой же крутой и скользкий. Наверху копыта пошли легче по каменистой сухой равнине. Быстрой рысью Турсун добрался до небольшого, имеющего форму полумесяца плато, прислонившегося к склону холма. Там стояло несколько убогих мазанок. Посреди плато виднелась большая юрта традиционного узбекского типа, нечто среднее между шатром и шалашом. Круглое в основании, конической формы, это одновременно и походное, и оседлое обиталище было сделано частично из войлока, частично из тростника.
Когда всадники проезжали мимо мазанок, старый сказочник тихо промолвил:
– Калакчекан.
А когда сошли с коня возле юрты, Гуарди Гуэдж сказал Турсуну:
– Жилище это поставил здесь твой дед, когда выменял этот участок земли за несколько ожидавших окота овец.
Хотя и знал Турсун, какова память у Гуарди Гуэджа, услышав эти слова, он был очень удивлен. Но виду не показал и повернулся к тут же подошедшему к ним согбенному дехканину в лохмотьях, за которым следовал столь же бедно одетый мальчик.
Те помогли всадникам спешиться. Мальчик взобрался на лошадь и отвел ее. Дехканин выслушал распоряжения Турсуна. И только после этого, внешне не проявляя любопытства, старый чопендоз спросил:
– Как тебе удается, о Пращур, запоминать все на свете?
– Глаза и сердце хорошо запоминают то, что им полюбилось, – отвечал Гуарди Гуэдж. – Дед твой выбрал это место, потому что оно очень на него походило: нагорье это бедное и невысокое, но человек здесь чувствует себя хозяином и отсюда далеко видна степь.
Сколько раз, вот в такую же вечернюю пору, Турсун окидывал взглядом равнину, уходящую вдаль, до самого горизонта, и сердце его наполнял покой, душа освобождалась от всех мелочных забот, свет заката озарял бескрайнюю степь, и небогатая здешняя растительность превращалась в легкие, прозрачные, драгоценные травы, по которым хотелось скакать, скакать и скакать…
Слова Гуарди Гуэджа вызвали у него в памяти образ старого, некрасивого, даже уродливого деда, и впервые в голову ему пришла мысль, что вот с этих же мест и с таким же ощущением счастья окидывал тот долгим взглядом степь и что была она для него, как вот сейчас для Турсуна, великой страницей мудрости, на которой каждая неровность, каждая ложбина были словно буквами в алфавите вечности.
– Скажи, – задумчиво спросил Турсун, – ты видел столько разных земель и людей, но многие ли из них полюбились твоему сердцу?
Гуарди Гуэдж слегка покачал головой.
– Много мест есть на свете и много людей, достойных любви, – заметил он. – Ты не находишь?
– Нет, – возразил Турсун. – Нет. Друг для всех – значит ни для кого не друг.
– Ну а что и кто были дороги для тебя? – спросил Гуарди Гуэдж.
– Вот это, – показал Турсун на степь. – И еще прекрасные кони. И несколько хороших чопендозов.
Мальчик вернулся из деревни. Он вытащил из юрты скамью, потом – тяжелый, грубо сколоченный стол.
– Скоро ты, о Пращур, сможешь подкрепиться, – произнес Турсун.
Оба они сели рядом, лицом к плато и к простиравшейся ниже плато бескрайней равнине. Солнце медленно опускалось. На гребнях далеких холмов двигались стада овец. Черными силуэтами выделялись на фоне неба верховые пастухи с ружьями. Некоторые из них играли на тростниковых дудках. В степной тиши до Турсуна доносились их примитивные и ясные мелодии. Он с детства привык к этим жалобным звукам. Для него они были одним из элементов сумерек. Но тут ему вдруг показалось, что он никогда не ощущал печали и одиночества этих мелодий, и почувствовал где-то глубоко в груди нестерпимую пустоту и холод. И неожиданно спросил:
– Скажи, Пращур, как называется та местность возле Кабула, где будет проходить Королевский бузкаши?
– Баграм, – сказал Гуарди Гуэдж.
– Велико ли там поле? – спросил опять Турсун.
Старик ответил вопросом на вопрос.
– А почему ты не захотел сам повидать его? Тебе ведь предложили, как я полагаю, поехать вместе с чопендозами, чтобы достойно представить там ваш край.
– Слишком стар я стал, – глухим, грубым голосом ответил Турсун.
– Не так-то ты и стар, – возразил Гуарди Гуэдж. – Ты же ведь страдаешь от сознания, что стареешь.
– Объясни получше, – сказал Турсун.
– Настоящая старость, – объяснил Гуарди Гуэдж, – наступает, когда кончаются все мучения. Когда забываются муки гордости, не остается больше никаких сожалений, когда перестаешь огорчаться. Старость не завидует силе своей собственной крови.
Турсун наполовину выпрямился, опершись руками на шершавую поверхность стола, и вопросительно посмотрел на своего собеседника:
– Почему ты говоришь мне это? Почему?
Не спуская своих утративших возраст глаз с горизонта, Гуарди Гуэдж ответил:
– Ты ненавидишь своего сына, своего единственного сына, как никогда и никого не ненавидел, потому что не Турсун, а Уроз швырнет, быть может, обезглавленную тушу козла в меловой круг к ногам короля.
Голова старого чопендоза слегка склонилась, и он еще сильнее оперся о стол своими огромными ладонями.
– Ты не можешь простить Урозу, – продолжал старец, – что он вместо тебя поскачет на Бешеном коне, хотя ты же сам и подарил его сыну.
Неукротимая шея Турсуна склонилась еще ниже.
– И, желая отомстить сыну, изуродовал счастливое лицо мальчика, – закончил Гуарди Гуэдж.
Турсун откинулся на скамью, ослабевший, сломленный. Посадив вечного сказочника на круп своего коня, он приблизил к себе истину. И понял теперь: именно этого ему в глубине души и хотелось.
Такой прямой в поступках, так хорошо знающий, чем он обязан людям и чем они обязаны ему, человек цельный, никогда не знавший внутреннего раздвоения, он, Турсун, провел весь этот несчастливый день, сам не зная, чего он по-настоящему хочет, и, испытывая то одно неясное чувство, то другое, еще более непроницаемое, мучился от слепой ярости и бессилия, как норовистый конь, пойманный арканом. В одиночку он не мог развязать этот затянувшийся на его шее узел. Он был рожден, чтобы решительно рубить. Но не более того. Вот поэтому-то он и позвал на помощь Гуарди Гуэджа.
И помощь подоспела. Турсун, пожелавший узнать о себе мнение со стороны, сохранив при этом достоинство, услышал то, что отказывался знать из-за своего горделивого упрямства.
Сначала он удивился, что так вот принял с поникшей головой, такое суждение постороннего о себе, высказанное голосом, напоминающим звон надтреснутого стеклянного колокольчика. Но потом понял, что, к счастью, нашел этого необыкновенного старого и мудрого человека, который сумел, не унизив его, великого Турсуна, показать ему его собственные мучения, его стыд и его несчастье.
Подняв голову, он вымолвил:
– Ты прав, Пращур. Но что же мне делать?
– Побыстрее постареть, – отвечал Гуарди Гуэдж. Они помолчали. Тем временем сутулый дехканин принес им блюдо с горячим пловом, миндальную халву с изюмом, кислое молоко, нарезанный арбуз и чай. Но Гуарди Гуэдж и Турсун сидели, глядя в небо.
Надо сказать, что это был период полнолуния. Месяц уже взошел, хотя солнце еще не скрылось за горизонтом. Так что, разделенные небосводом, видны были с одной и с другой стороны сразу два светила. И наступил момент, когда оба они оказались вместе, повисли в равновесии на одном уровне над землей, одного цвета и одной величины. Их красные диски словно остановились, чтобы вечно обрамлять Калакчеканское плоскогорье.
А потом солнце, опускаясь, стало огненно-красным, а луна, поднимаясь, приняла золотистый оттенок. Дневное светило скатилось в бездну, а ночное поднялось на темнеющем небосклоне.
Сутулый дехканин с укором посмотрел на Турсуна:
– Плов и чай остынут, и гостю их вкус покажется менее приятным.
– Ты прав, – ответил Турсун.
И повернулся к Гуарди Гуэджу:
– Извини меня, Пращур. Я задумался о другом.
Они принялись за еду. Дехканин удалился.
– У тебя хороший слуга, – отметил Гуарди Гуэдж.
– Да, хороший, – согласился Турсун. – А Мокки, его сын, станет когда-нибудь хорошим чопендозом.
Пока что он служит саисом при Бешеном коне.
Тут внезапно вся пища показалась горькой Турсуну, и он перестал есть.
– Ты же видел сейчас небо, – сказал Гуарди Гуэдж. – В жизни ничто не остается в постоянном равновесии. Одно поднимается, другое опускается.
– Да, – сказал Турсун, сжимая кулаки. – Да, но завтра солнце опять встанет.
– И мы тоже, быть может, – отвечал Гуарди Гуэдж.
Луна ярким светом заливала равнину. В какой-то хижине заброшенного крошечного селения Калакчекан послышались негромкие звуки домбры и бубна.
IV
ДЕНЬ СЛАВЫ
Запели, зазвенели кавалерийские трубы.
Небо было ясное, солнце грело в полную силу, а со стороны снежных вершин долетал свежий ветерок. Колыхались, хлопая на ветру, словно танцуя и припевая, флаги, знамена, стяги и вымпелы, окаймлявшие весь Баграм. Здесь, на высоте в шесть тысяч футов, должен был состояться первый Королевский бузкаши.
Поле было обширное, но не бескрайнее. Всадники не могли надолго исчезнуть из поля зрения публики, желающей видеть все этапы скачки и борьбы наездников, не могли раствориться на час или два, а то и больше, в бесформенном пространстве, как они имели обыкновение это делать в своих родных степях.
К северу от поля глинобитные кишлачные домики, свежевыкрашенные в розовые и голубые тона, создавали на фоне гор праздничное обрамление. По западному краю тянулась длинная каменная стенка. С восточной стороны пестрая колонна грузовиков, сверкающих всеми цветами радуги, выполняла функцию еще одной ограды. Ну и, наконец, с южной стороны за дорогой, ведущей в Кабул, возвышался холм.
И повсюду – вдоль стены и вдоль грузовиков, на плоских крышах и в складках местности – везде пестрели халаты, шаровары, разноцветные куртки и тюрбаны, вибрирующие в пронизанном солнцем и ветром воздухе. Глядя на это скопление людей, можно было подумать, что в Кабуле не осталось никого – ни молодых, ни стариков, ни детей.
А трубы все пели и пели.
Их веселые звонкие голоса, разносимые ветром, придавали бодрости тысячам и тысячам людей, большая часть которых прошла с утра пешком по пыльной дороге восемь километров, отделявших столицу от ристалища. А люди все подходили и подходили. Над дорогой висели облака пыли, сквозь которые с трудом пробивались солнечные лучи. Путники изнывали от жажды и, когда они, наконец, добирались до холма, расположенного к югу от дороги, то первым делом шли к эфемерным чайханам и к лоткам, наспех сколоченным накануне расторопными торговцами винограда и дынь, арбузов и гранатов. Люди более состоятельные громко подзывали мальчишек с наргиле, шнырявших в толпе и получавших монеты за каждую затяжку дымом.
А трубы все пели и пели.
Напротив холма, с другой стороны, проходившей у самого подножия холма, стояли вплотную к игровому полю, даже вдавшись слегка в него, построенные специально по случаю праздника три павильона светлого дерева, обтянутые яркими тканями. Народ, еще не освободившийся от воспоминаний о кочевой жизни, называл их большими шатрами.
Афганские сановники в европейских одеждах, но с шапочками кулах, напоминавшими пирожки, заполняли шатер справа. Высокопоставленные иностранцы располагались в левом шатре. А вот в центральном павильоне, где посередине стояло большое красное кресло, пока никого не было. Там ждали короля.
Люди в каракулевых шапочках разглядывали иностранных гостей. Среди них были люди, воплощавшие знание, богатство и силу самых могущественных стран мира. Но глаза афганцев не останавливались на этих высокопоставленных офицерах, на этих ученых, на этих главах дипломатических миссий. Как зачарованные, не веря своим глазам, смотрели они на женщин, находившихся в павильоне для иностранцев. Удивление было понятно: в огромной массе народа, скопившейся вокруг поля, не было ни одной женщины – только здесь, в этом маленьком уголке. Даже под чадрой, прячущей женщину с головы до пят, даже за тройной волосяной сеткой, удушающей маской, скрывающей лицо, ни одна женщина, хоть на севере, хоть на юге от Гиндукуша, будь она хоть самого скромного, хоть самого знатного происхождения, не должна была и не могла присутствовать ни на каком публичном зрелище, даже освященном традицией, вошедшем в плоть и кровь народа.
Проходили один за другим века, но степнячки никогда не видел игр, о которых с увлечением говорили, которыми жили, которыми бредили их отцы и мужья, братья и сыновья. И когда, наконец, праздник дошел до столицы и проводился во славу короля, то все подданные его, до последнего кабульского нищего, были приглашены порадоваться зрелищу, все, но только не королева, жена короля. Задумчиво сидели афганские сановники, слушая громкие разговоры и звонкий смех иностранок с обнаженными руками и голыми шеями.
А трубы все пели и пели. И колыхались знамена.
Вот два солдата пронесли перед почетными трибунами большую обезглавленную тушу козла. Из шеи туши еще струилась кровь. Над крышами домов, над грузовиками, по склонам холма пронеслись выражающие нетерпение хриплые крики. Послышались взвизгивания иностранных дам.
Солдаты положили волосатую массу в неглубокую ямку, неподалеку от все еще пустой королевской трибуны, как раз напротив красного кресла. Слева от ямы, на таком же расстоянии от королевского шатра, блестел на солнце выкрашенный известью Круг справедливости. А еще ближе к трибунам, вдоль трех почетных павильонов, был вырыт для страховки широкий и глубокий ров с почти отвесными зацементированными откосами, предохраняющий монарха и его гостей. Такой был совет специалистов, прибывших из степных районов. Уж они-то знали, что разгоряченные пылом борьбы наездники не будут считаться ни с кем и ни с чем, даже с королем, в честь которого, собственно, они и собирались рисковать жизнью.
Еще громче, еще звонче запели трубы. До трибун донеслась пыль от остановившихся на дороге автомобилей. Послышалось звяканье оружия, взятого «на караул». Толпа зашумела. В королевский шатер вошел в сопровождении свиты Захир-шах. Высокий, стройный, породистый, в европейской одежде, с шапочкой кулах из самого драгоценного каракуля на голове, он медленно приблизился к балюстраде.
После этого на огромном поле, обрамленном солдатами в касках, конными солдатами, у которых пики были украшены алыми плещущими на ветру флажками, шумной, яркой толпой, а за ней – цепями гор под ярким небом, начался парад, открывающий Королевский бузкаши.