Если бы не телевизор – один из первых ламповых «Рекордов», в конце 1970-х годов уступивший место своему более современному, но все равно черно-белому собрату, квартира казалась как бы застывшей во времени на несколько десятилетий. Радио – кстати, той же марки «Рекорд», не имевшее даже радиолы, в старших классах я уговорил мать купить за 17 рублей проигрыватель-приставку, подключил его к нашему старенькому радиоприемнику, сделав нечто напоминающее современный музыкальный центр.
Под стать главной была и маленькая комната – после смерти бабушки она безраздельно стала моей. Спал я все годы на такой же сетчатой железной кровати, разве что прикроватный коврик был с орнаментом, а не с пейзажем. Собирая в детстве значки, я украшал ими свой ковер. Рядом с кроватью стояло нечто среднее между письменным столом и этажеркой – при свете настольной лампы я писал там домашние сочинения, делал остальные уроки, читал. В небольшой ящичек я вставил замочек для мебели и хранил письма от девчонок, запирая их от не в меру любопытной подчас матери. Помимо шкафа для посуды в моей комнате с незапамятных времени стоял огромный сундук – сними с него пожелтевшее от времени зеркало, многочисленные коробки и банки с вареньем, – при желании на сундуке можно было спокойно спать даже двоим, постелив, разумеется матрас.
Сундук достался бабушке в наследство еще от ее родителей. Подозреваю, что они привезли его с собой из Украины, когда мигрировали в Туркестан. Лишь однажды за все время после смерти бабушки мать отважилась снять с сундука весь хлам (это по моему мнению) и показать мне содержимое почти сказочного сундука. Внутри него лежали пластинки еще XIX века, для граммофонов, потом постреволюционные советские, уже для патефонов – патефон я, кстати, еще застал в нашей квартире и очень любил крутить его ручку, мама всегда предупреждала меня: «Не сверни голову патефону», в смысле, не порви пружину при заводе. Подобная коллекция сегодня имела бы приличную стоимость у знатоков.
После бабушкиной смерти мы провели на кухню водопровод, чтобы облегчить стирку и мытье посуды – до этого приходилось воду таскать ведрами из колонки, стоявшей во дворе. Сливную яму вырыли в своем палисаднике и, поскольку, кроме умывания и мытья посуды да стирки раз в неделю воду ни на что не тратили, яму за тридцать лет так ни разу и не чистили.
До землетрясения наша квартира меня устраивала – так жили абсолютное большинство ташкентцев, многоэтажных домов с нормальными с сегодняшней точки зрения условиями, было мало, их интенсивное строительство началось лишь в хрущевскую пору в конце 1950-х. Одной из маминых подруг, Раисе Дмитриевне Баранчиковой, чей муж работал в органах – так уважительно тогда называли КГБ, дали вместо аналогичной с нашей новую благоустроенную квартиру на Чиланзаре, только что начавшем строиться огромном жилом массиве, в окончательном варианте растянувшимся на два городских района с численностью жителей в каждом более двухсот тысяч. Тогда я впервые увидел, что такое благоустроенное жилье, хотя хрущевку с совмещенным санузлом теперь трудно назвать благоустроенной.
Я взрослел, начал ходить по друзьям, видел чистоту и порядок в их даже не благоустроенных квартирах, в которых начали появляться мебельные «стенки», магнитофоны, на излете 1960-х – и цветные телевизоры, хотя по тем временам они стояли бешено дорого – 750 рублей, в нынешнем масштабе цен это 75 тысяч. Как шутили молодые тогда кавээнщикимысле, не порви пружину при заводкечную стоимость у знатоков. учку. – патефон ь хлам (это по моему мнению) и показать мне со, купить цветной телевизор в те годы могли или веселые, или находчивые. Ничего из перечисленного в нашем доме не было. Первый взнос на двухкомнатную кооперативную квартиру тогда составлял 800 рублей, столько же стоил тогдашний «Запорожец» или «горбатый». Мама работала одна, отец алиментов не платил, денег едва хватало на еду и одежду, хотя квартплата тогда составляла сущие копейки – за квартиру, свет и газ мы платили в общей сложности десять рублей. Мамины друзья, дед с бабкой предлагали взаймы эту сумму, чтобы потом расплачиваться как за кредит, несколько лет. Мама занималась репетиторством, летом при желании ей можно было по две-три смены работать воспитателем в пионерских лагерях, словом, года за два – три мы бы с этой суммой расплатились. Но, великий консерватор, мама не пошла на риск (по ее словам). После землетрясения наш район оказался в зоне сноса. Мама терпеливо 30 лет (!) ждала эту милость от государства и, не дождавшись совсем немного, уехала на постоянное место жительство к своей младшей дочке в Россию. Иногда я думаю, что мама не захотела менять квартиру в те годы, поскольку новая квартира потребовала бы и новую мебель, а где взять столько денег сразу?
Не рискуя по-крупному, можно было хотя бы потихоньку менять мебель, но, кроме двух холодильников, «Бирюсы» и «Днепра», ничего нового в нашей квартире не появилось. От матери в наследство мне досталось равнодушие к порядку в квартире. У нее книжки, газеты лежали пачками, причем последние не уничтожались годами. Теперь, сорок лет спустя, мой компьютерный стол завален книгами и бумагами наподобие материнской квартиры, а моя бедная Верочка бесполезно бьется со мной, временами, когда я в командировках, наводя на моем столе новый порядок.
Так мы и жили с мамой – по современным меркам как нищие, тогда – чуть ниже среднего уровня. Маму я запомнил склонившуюся над тетрадками, вечно опаздывающую – на работу она убегала впритык, в школу врывалась со звонком. Еще запомнилась одна материнская особенность – страсть к лекарствам. Она пила их смолоду лошадиными дозами, и пыталась привить эту привычку и мне. До сих пор львиная доля ее пенсии уходила на лекарства, да и к Галине она переехала только потому, что зять Юрий был классным врачом – он ежедневно мерил теще давление, приводил из больницы друзей – узких специалистов, придирчиво осматривающих мать.
Дед
Мой дед по отцу, полный тезка – Александр Николаевич Трубецкой – родился в Белоруссии в мае 1906 года. Так уж случилось, что его отец к тому времени командовал одним из пехотных полков русской армии, расквартированной неподалеку от Минска. В 1909 г. прадеда перевели командовать уже дивизией в Туркестан. Так дед оказался в Ташкенте. Когда началась Первая мировая война, дивизия генерала Н. А. Трубецкого была переброшена на фронт. В 1915-м, по осени, прадед геройски погиб в бою. Дед с матерью так и остались в Ташкенте. Благодатный по сравнению с Белоруссией климат, безбедное существование на государственную пенсию вдовы и двух сыновей – впереди был традиционный для княжеской семьи путь: гимназия, военное училище, служба во имя царя и Отечества.
Хотя княгиня Елизавета Трубецкая с детьми жила в новой, европейской части Ташкента, мальчишки общались с узбекскими, таджикскими, еврейскими детьми, чьи отцы были чиновниками в царской администрации Туркестанского края. Способность к языкам проснулась у деда с детства. К окончанию школы – уже советской, разумеется, дед великолепно говорил на узбекском, таджикском, сносно владел фарси, понимал идиш и иврит. Понятно, что его очень интересовали восточные языки. Окончив в 1923 году ташкентскую школу №1 – так стала при большевиках именоваться бывшая царская гимназия, отец поступил на восточный факультет недавно открытого первого в Туркестане университета – тогда он назывался САГУ – Среднеазиатский государственный университет. Дед поступил без проблем – а как иначе, если абитуриент наизусть читал Коран на арабском, стихи Навои, Фирдоуси, Омара Хайяма – на их родных языках, разумеется. Но, поступая в университет, дед совершил преступление (по советским, разумеется, меркам), исказив сведения о своем социальном происхождении. В анкете для поступающих в графе «отец» дед написал: солдат, погиб в империалистическую войну. Прошло два года и ВЧК-ОГПУ докопались до истинного происхождения деда, оказавшегося на поверку сыном царского генерала. Первая и вторая советские конституции лишали детей бывших дворян, купцов первой и второй гильдии, царских чиновников и офицеров царской арии права получения высшего образования. Вина деда усугублялась еще и тем, что он к тому времени был не просто студентом второго курса, а студентом-коммунистом.
Отвечать пришлось сразу и дважды за одно и тоже деяние, перед партией и перед государством. Перед государством ответственность светила уголовная, из партии грозило исключение. Поскольку вначале должны были разобраться по партийной линии – сначала полагалось исключить из партии, а затем уже предать суду как беспартийного гражданина, то дед был пока на свободе. Его персональное дело разбирала партийная комиссия – аналог гражданского суда в ВКП (б). Деда из партии, безусловно, исключили. Но по уставу он имел право на апелляцию в любую вышестоящую над райкомом партийную организацию, вплоть до ЦК ВКП (б). Генеральному секретарю ЦК товарищу Иосифу Виссарионовичу Сталину и успел написать дед перед арестом.
В наше время его письмо затерялось бы в тысяче других, приходящих на имя Президента страны. В лучшем случае его отправили бы в местную администрацию – разобраться и доложить об обстоятельствах дела. Но тогда, восемьдесят с лишним лет назад, дедова апелляция на исключение из партии и университета легла на стол самого Сталина. Я уж не знаю, под хорошее настроение ли попало это письмо к будущем вождю всех народов, или Сталина тронули проникновенные строки деда – он написал, что да, его отец, боевой генерал, но пал смертью храбрых в 1915-м, защищая Отечество, в Гражданской войне, следовательно, не мог принимать участие, против красных не боролся и, по мнению деда, доживи отец до революции, непременно встал бы на сторону новой власти. Факт остается фактом. Вскоре деда освободили из следственного изолятора, восстановили в рядах коммунистической партии и в студенческих рядах. Дед получил личное послание И. В. Сталина: «Дорогой Александр Николаевич! Мне понятна Ваша тяга к знаниям. Дети за отцов не отвечают – это правило должно соблюдаться в советской стране. Но Вы можете гордиться своим отцом, павшим на поле боя за независимость Отечества. Гордимся и мы, помня всех истинных патриотов России. Поэтому Вы восстановлены в партии и в университете. Партии нужны грамотные кадры. Всего самого доброго! С коммунистическим приветом Иосиф Сталин, Генеральный секретарь ЦК ВКП (б). 25 ноября 1925 года».
Это короткое послание на бланке ЦК партии более полувека простояло в рамочке на письменном столе деда как самая драгоценная семейная реликвия. Оно сыграло роль защитного тотема – в разгар репрессий товарищи из компетентных органов раза три наведывались к деду – и в 1937-м, и в начале 1940-х, и в 1949-м по ленинградскому делу – у деда было много знакомых из Питера. Всякий раз, начиная обыск, оперативники наталкивались на это сталинское письмо и фотографию, на которой дед был изображен рядом с вождем – снимок сделали в Кремле, где дед побывал на одном из всесоюзных совещаний учителей – хотя дед хотел заниматься наукой, партия направила его в школу. Чекисты, прочитав послание и разглядев снимок, извинялись за ошибку и уходили, оставив деда и его семью в покое. Письмо это позволило младшему брату деда стать офицером уже Красной Армии. Комполка Владимир Николаевич Трубецкой, как и его отец, пал смертью храбрых, защищая Родину, только теперь уже в войну Великую Отечественную.
Сталин как бы незримо следил за судьбой деда – тот весьма успешно продвигался по административной линии, пройдя в школе путь от рядового учителя узбекского языка до директора той самой школы, где потом учились мои родители и я сам. Вот почему двухкомнатную квартиру без всяких удобств, такую же, как и у нас, из саманного кирпича, ему дали прямо во дворе школы. В маленьком флигеле кроме деда расположились еще две учительские семьи. В первом и втором классах на переменах я не бегал в буфет, а мчался к бабушке, пил у нее чай со всякой вкуснятиной.
В 1961-м дед, давно уже работавший первым заместителем начальника отдела учебных заведений Управления Среднеазиатской железной дороги, получил, наконец, благоустроенную квартиру в двухэтажном железнодорожном доме в центре города, на Спортивной улице, это рядом с хореографическим училищем. Двухкомнатная квартира с огромной лоджией, фактически игравшей роль третей комнаты в жарком ташкентском климате, долгое время была предметом зависти для меня и мамы.
С дедом было восхитительно ходить на базар – так на Востоке называют рынок. Долгие годы он покупал продукты на Госпитальном базаре, возле которого жил, потом, переехав на новую квартиру, стал посещать Туркменский рынок, рядом с которым прожил последние 28 лет своей жизни. Дед был прирожденным востоковедом. Он с ходу определял национальность продавца по одному ему знакомым признакам – узор тюбетейки, расцветка халата, диалектизмы в речи – и начинал торговаться на родном наречии продавца. Это вызывало закономерное удивление со стороны продавцов – надо же, русский с виду мужчина, а говорит по-нашему, без акцента. Разумеется, восхищенные продавцы уступали деду в цене, порой до половины выставленной стоимости товара. Только в последние два года перед смертью, когда дед уже тяжело болел, бабушка отправлялась на базар сама, но по-узбекски она говорила плохо, хотя сама выросла в Кагане (это городок близ Бухары) в махалля – так назывались улицы и кварталы, населенные преимущественно местными народами. Вот почему бабушка все время удивлялась, как резко подорожали продукты из-за горбачевской перестройки.
Когда дед и бабушка (ее звали Татьяной Герасимовной) поженились в таком далеком 1928-м году, двадцатилетняя бабушка совершенно не умела готовить, а двадцатидвухлетний дед, природно расположенный к поварскому делу, умел готовить практически все – и супы, и вторые блюда, и салаты, даже печь пироги и торты. Свое мастерство в медовый месяц дед тщательно скрывал от юной супруги. Этот его тактический ход принес стратегическую победу: бабушка, уверенная, что без нее муж умрет с голоду, вынуждена была за короткий период освоить все кухонные премудрости.
– Бабушка никогда бы не научилась готовить, встань я на следующее утро после свадьбы к плите, – делился опытом со мной дед, показывая, как готовить плов, мариновать шашлык, лепить пельмени или делать весенний салат. От деда я научился готовить практически все, но всем трем женам говорил, что умею лишь плов и шашлык – чисто мужские блюда. Но в форс-мажорных обстоятельствах, оставаясь единственным взрослым в семье, я готовил для всех. Ничего, ели.
Конечно, дед запомнился мне не только тягой к кухонным изыскам. Сказывалась дворянская кровь – дед любил проводить приемы, вечера, как и его княжеские предки. Дед был центром известного кружка ташкентской интеллигенции, куда входили не только педагоги – сослуживцы деда, но и повзрослевшие ученики, которых у деда за десятки лет было великое множество. Гостеприимные двери его дома были открыты всегда, но по праздникам его дом становился интеллектуальной тусовкой, на которой без стеснения и вполне открыто все вопросы, волновавшие страну в те годы. Я начал на правах старшего внука участвовать в этих тусовках пацаном еще в хрущевскую оттепель, потом юношей – в брежневский «застой». Не помню случая, чтобы кто-то из собеседников за столом боялся открыто высказывать свои мысли, боялся, что его «заложат». Дед знал семью писателя Леонида Андреева, был знаком со многими узбекскими писателями, артистами, учеными.
Среди его друзей мне запомнился одногрупник деда по восточному факультету университета, назовем его Николаем Михайловичем Светлицким. В отличие от деда, он пошел в науку, успел до 1937-го защитить кандидатскую диссертацию по наречиям народностей горного Афганистана, а потом почти на двадцать лет угодил в ГУЛАГ за троцкисткую деятельность – печально памятная 58-ая статья УК РСФСР. Николай Михайлович не сломался, выжил и, более того, глядя на его холеное белое лицо с красивыми очками в золотистой оправе – посмотрите на портрет Генерального секретаря ЦК КПСС Ю. В. Андропова – Николай Михайлович был его точной копией – трудно было поверить, что этот интеллигент два десятка лет валил лес в сибирской тайге. О лагерных годах Светлицкий за столом не распространялся. Но, узнав, что я поступил на факультет журналистики, однажды долго один на один беседовал со мной за чашкой чая.
– Саша, зачем ты выбрал эту профессию? – вопрошал Николай Михайлович. Услышав традиционный ответ – «Чтобы писать!» – Светлицкий ласково улыбался и предупреждал меня с высоты своего жизненного опыта. – Свободной прессы не бывает. Продажна не только капиталистическая журналистика, но и наша, советская. Ты окончишь университет, пойдешь работать в газету, на телевидение или радио – и твою свободу будут ограничивать – этого начальника нельзя критиковать, а роман этого писателя надо раздолбать к чертовой матери – в то время как раз начались гонения на Солженицына. – Саша, дорогой, ну не ходи ты в журналистику!
Очень скоро я понял правоту слов Светлицкого. Хотя после освобождения из лагеря судьба была благосклонна к Светлицкому во всех отношениях – он стал сначала доцентом, потом, защитив докторскую, профессором того самого восточного факультета ТашГУ, что окончил в конце 1920-х, женился – для многих неожиданно: его жена Клавдия Степановна, врач по специальности, была моложе мужа на двадцать лет. Они познакомились в санатории где-то в Подмосковье, где Светлицкий отдыхал, а Клавдия Степановна волею случая оказалась его лечащим врачом и безумно влюбилась в пациента. Уже позже выяснилось, что Клавдия Степановна – дочка генерала КГБ. Интересная получилась ситуация – дочь чекистского генерала вышла замуж за бывшего политического заключенного. Кстати, вместе они прожили счастливо почти двадцать лет. Николай Михайлович, всегда очень бодрый, не жаловавшийся на здоровье, шутивший, что Колыма его только закалила, умер в одночасье в конце 1970-х, вернувшись после работы домой, поужинав и сев в кресло читать свежие газеты. «Известия» выпали из его рук. Ни Клавдия Степановна, ни подоспевшая «скорая» ничего не смогли сделать: остановка сердца.
Среди знакомых деда был и замечательный врач, удивительный человек Эммануил Яковлевич Шац. Для тогдашнего Узбекистана доктор Шац был примерно тем, чем для России сейчас является доктор Рошаль. Интересная сама судьба доктора Шаца. Подростком он стал инвалидом – соседский мальчишка из рогатки выбил Эмме левый глаз. Но и с одним правым глазом Шац сумел блестяще окончить школу, поступить в медицинский институт, с третьего курса которого ушел на фронт, где всю войну прошагал в санбатах, постепенно поднимаясь в воинских званиях. Доучивался капитан медслужбы уже после войны. Доктор Шац стал классным педиатром. Его авторитет расширил круг пациентов – у доктора Шаца лечились дети высокопоставленных чиновников партийно-государственной номенклатуры республики. Эммануил Яковлевич стал личным врачом детей первого секретаря ЦК Компартии Узбекистана Ш. Р. Рашидова. Доктору Шацу предлагали многие административные посты – вплоть до министра здравоохранения республики. Но от всех высоких административных постов доктор отказывался, проработав большую часть жизни главным врачом обыкновенной районной детской поликлиники в центре Ташкента.
С дедом они познакомились из-за общей любви к литературе. Еще на фронте доктор Шац встретился с Константином Симоновым. Вскоре после войны известный поэт попал в опалу и оказался в Ташкенте фактически в ссылке, но официально – собственным корреспондентом «Правды». Общаться вне работы с опальным поэтом в те годы решались немногие – доктор Шац в их числе. Бывал Симонов и у деда на посиделках, как дед скромно называл свои вечера.
Эммануил Яковлевич, хотя и был детским врачом, но вылечил и деда. После войны у деда обнаружился туберкулез – дед много курил, сказались и голодные военные годы. На фронт деда не взяли, а какая несладкая жизнь была в тылу, сами знаете. Конечно, дед и все родные были в шоке – открытая форма туберкулеза – дело не шуточное. В те годы врачи лечили хорошо и упорно. Дед несколько месяцев провалялся в больнице, потом отдыхал в санатории в Крыму. Болезнь приглушили, но она давала о себе знать, хотя курить дед бросил мгновенно, как только узнал о диагнозе.
Доктор Шац посоветовал своему старшему другу воспользоваться одним народным рецептом.
– Хочешь выздороветь, каждый день перед ужином пей сто граммов водки. Не больше, но и не меньше. Разовьется аппетит, а в профилактике и лечении туберкулеза главное – хорошее питание.
Когда деду поставили диагноз «туберкулез», ему исполнилось 50 лет. Последовав совету доктора Шаца, дед дожил до 83-х, почти до самой смерти употребляя свои «наркомовские», как он любил говорить, сто граммов водки. Бабушка, разделившая тяготы народной медицины вместе с дедом (правда, доза была женской, 50 граммов), пережила деда на восемь лет и скончалась в 1996-м году в возрасте 88 лет.
Доктор Шац, лечил, разумеется и нас с Галиной. Наш дом на Большой Миробадской находился на участке детской поликлиники №1, где главврачом был Эммануил Яковлевич. Конечно, у меня был участковый педиатр, но, всякий раз, когда ситуация с моим здоровьем по мнению матери и деда становилась критической, мать, учившая детей Шаца, звала «самого». Эммануил Яковлевич не отказывался никогда, сам приезжал к нам домой. Успел консультировать доктор Шац и моих детей – уже выйдя на пенсию, Эммануил Яковлевич работал консультантом в Республиканской детской клинической больнице.
Дед с бабушкой прожили вместе 61 год, и только после смерти деда я узнал от бабушки, что целый год из этих шести с лишним десятилетий они жили врозь, более того, были официально разведены. Балагур и весельчак, писавший знакомым женщинам такие, к примеру, посвящения на книгах: «Ты прекрасна, другого не дано. При взгляде на тебя все члены замирают, кроме одного…», – он, безусловно, нравился женщинам. Когда дед стал крупным начальником в системе железнодорожного образования, он по роду работы часто выезжал в командировки, не только в дальние школы где-то на Богом забытой узловой станции в Кара-Кумах, но и в Москву, в МПС. Там, в столице, у него появилась зазноба. Дед – решительный человек, взял и разошелся с женой, благо сын (мой отец) был уже совершеннолетним, курсантом военного училища, и дело о разводе рассматривалось в ЗАГСе.
Год дед прожил в Москве у своей симпатии, работая в центральном аппарате МПС. Но заела тоска по привычному, десятилетиями складывающемуся образу жизни с «Барабанчиком» – так ласково дет называл бабушку Татьяну Герасимовну, девичья фамилия которой была Барабанчикова. В итоге дед бросил Москву, престижную службу, вторую жену и вернулся в Ташкент. «Свято место» – и на работе, и дома – было пусто.
К Татьяне Герасимовне дед относился нежно, при посторонних не позволял себе повысить на нее голос или одернуть, хотя наедине, по словам бабушки, бывало всякое. Маму мою, свою первую, но далеко не последнюю сноху, дед очень уважал. Хотя и дед, и бабушка, разумеется, как ни как – свекровь, по должности положено, позволяли себе критиковать мать, особенно, когда я уже вырос и сам женился. Нынче, когда их обоих уже давно нет в живых, вспоминая, я понимаю, что дед любил мать больше, чем бабушка. Их роднило не только чувство дедова вины за сына, фактически бросившего мать с двумя детьми – поэтому они и взяли Галину к себе на воспитание, это чувство было присуще и бабушке, хотя она порой в развале семьи обвиняла больше мать – это понятно, для любой матери собственный сын всегда непогрешим. Дед гордился тем, что из-за дружбы с ним мать, еще школьницей, выбрала профессию учительницы, продолжив, таким образом, его дело. Мы с Верой, следовательно, уже третье поколение династии педагогов Трубецких.
Дед заменил мне отца. Это он учил меня пользоваться бритвой, когда я вырос, в седьмом классе подарил первые в моей жизни часы, когда я начал работать над своим почерком, чтобы сделать его более понятным для учителей, дед подарил мне писк тогдашней моды – китайскую авторучку с золотым пером, предмет зависти моих одноклассников – она стоила баснословно дорого по тем временам – целых 6 рублей! Дед учил меня поведению в трудных обстоятельствах, а, самое главное, честности в любой ситуации. Каюсь, я не всегда выдерживаю его жесткие требования к честности и по сей день.
Навсегда врезались в память чаепития у деда. После того, как они с бабушкой получили благоустроенную квартиру на Спортивной улице, я каждое воскресенье утром стал приходить к ним купаться – у нас-то удобств не было! Дед согревал к моему приходу газовую колонку – старинную, этакий бак с водой, внизу которого располагалась горелка. Я мылся, а потом оставался у деда пить чай и обедать. Удивительно, но факт: дед, до тонкостей знавший особенности чайной церемонии (в ее мусульманской, а не китайской или японской) трактовке, предписывающей употребление чая небольшими дозами из пиалушек – главный принцип при разливе чая в пиалушки: чем сильнее ты уважаешь гостя, тем меньше чая ему наливаешь! – в отсутствии гостей местной национальности предпочитал огромные полулитровые бокалы. Был и для меня персональный бокал одной конфигурации с дедовским – с тех пор в нашей семье в повседневной жизни используются только бокалы, самый большой, разумеется, у меня. Неизменным из чайной церемонии оставалось только правило: чай должен быть заварен сиюминутно. Дед предпочитал бросать на дно своего громадного бокала чайную ложку сухой заварки, наливал крутой кипяток и пил, обжигаясь – такая же привычка пить чай или кофе огненными осталась и у меня.