Книга Вкус жизни - читать онлайн бесплатно, автор Лариса Яковлевна Шевченко. Cтраница 8
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Вкус жизни
Вкус жизни
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Вкус жизни

…Дети, милые дети. Они верили, что все преодолеют. Где была верная рука, надежное плечо инструктора?.. При чем тут он? Дети еще не знали, как жестока бывает природа, которой все равно: взрослый ли, ребенок, робот ли попадает под ее жернова. Лавина снега затягивает тебя, и ты как в огромной стиральной машине. А когда она останавливается, ты словно замурован в бетоне… Только родителям до каждой клеточки тела понятна потеря, понятна бездна безысходности. Ей не вернуть единственного, ради которого жила, каждый день совершая героические подвиги: трудовые, бытовые, моральные, нервные, ощущая радость видеть, слышать сыночка, печалиться с ним и за него. Бессонные ночи, аскетизм – тоже ради него. Что теперь осталось ей? Какая цель в жизни, какой смысл?

…Те трое суток, пока искали детей, ей казалось, что она медленно умирает: изнурительны были дни, мучительно длинны ночи. Она что-то смутно помнила, но доподлинно не понимала. Только страх и боль… Она физически ощущала не только отупение холодеющего мозга, но и торможение всего организма. За три дня она ни разу не вышла из палатки, не шевельнула даже кончиками пальцев. Глаза не двигались, застыв блеклыми льдинками на обветренном сером лице. Плотно сжатые, мертвенно бледные губы каменной, жесткой, резкой складкой еле вырисовывались. А потом ей сообщили о сыне. И мир окончательно рухнул, исчез…

Врач спасательной команды, сам черный от пережитого несчастья, долго смотрел на мумию с руками, вытянутыми по швам, на остекленевшие глаза, трогал вену на шее, задумчиво хмурился, щупал, тер неживые пальцы вялых, бессильно лежащих ладоней. Потом вышел из палатки. Через некоторое время зашел снова, еле переставляя задеревеневшие ноги. Сел рядом. И вдруг громко, навзрыд заплакал, тяжело навалившись ей на грудь. Его слезы текли по ее лицу. Его огромное, мощное, как глыба льда, тело сотрясали рыдания…

Она знала горе, трудности, обиды, боль, и именно на боль этого большого, сильного человека откликнулась ее душа так, как не могла бы откликнуться на добрые слова, заботу и сочувствие. Именно колебания боли его души совпали с частотой ее отчаяния и, сложившись, вызвали в ней энергию, пробудившую, оживившую и поднявшую ее.

Очнувшись, некоторое время она приходила в себя, все еще не понимая, что с ней происходит. И вдруг всплеск горьких эмоций одним ударом, одним мощным толчком встряхнул весь организм, и хлынули слезы. Тяжелые и холодные, они выливались с диким рычанием, с гортанными всхлипами и рыками, потом с высокими воплями, еще бездумные, неосознаваемые. Что-то первобытно-безудержное, дикое было в ее стонах и воплях. И тут только доктор заметил, что в болезненном остервенении сжимает, чуть ли не ломает ей пальцы. Он почувствовал, что руки ее теплеют.

Два стонущих человека изливали друг другу свое горе. Два измученных тела дрожали, соединенные одной болью, одной бедой. Два сильных человека, измученных горем, больнее которого не бывает… Ее бессознательно погибающая душа уже не надеялась выжить, она не хотела выживать. И вдруг, когда несчастья сплелись, их стало двое… Потом они долго лежали молча и неподвижно. В радужной мути под ее веками проступало лицо сына… Она плотно сжимала веки с единственным желанием, чтобы того дня никогда, никогда не было… Она ничего не хотела кроме своего сыночка, своего солнышка, своей планеты, своей частички космоса…

Она понимала, что теперь будет жить, потому что надо, потому что обязана. Кому надо? Себе? Этого вопроса она не задавала, только прислушивалась к медленно растекающемуся по телу, еле ощущаемому теплу, коликам в пальцах рук и ног, к вялой боли, постепенно расслабляющей стиснутую, словно металлическими обручами грудь. Ее сознание медленно оживало, принося, словно издалека, из плотного тумана приглушенные звуки и неясные картины событий трехдневной давности. Оно снова возвращало ее к мучительным воспоминаниям и к последним словам сына: «Мамочка, я достоин тебя… Ты моя самая любимая»…


Детство

Женщины тихо переговаривались между собой, а Инна сидела, глубоко задумавшись. Ей вспоминались рассказы о раннем детстве Лены, ее новой странной подружки, непонятно откуда и в каком качестве появившейся в их деревне, да еще по соседству с домом, где жила ее бабушка. Им было тогда по девять лет.

…Из своего самого раннего детства Лене запомнилась керосиновая лампа, висящая на стене. Она еще не знала, что этот предмет на длинном шнуре называется лампой. Почему она выделила ее из всего уже знакомого? Все вокруг беспрерывно менялось, а лампа всегда оставалась на месте, рядом с нею. Каждый раз, просыпаясь, она видела ее и непонятно почему смотрела на нее бесконечно долго. Это успокаивало. Лампа висела и будто говорила: все хорошо, я тебя оберегаю. Иногда, открыв глаза, она ничего в темноте не видела и тревожилась, но лежала тихо и ждала, когда лампа вспыхнет и станет приятно-приятно и тепло.

Случалось и такое: ее тряско баюкают, она засыпает, а проснувшись, не обнаруживает перед глазами привычного предмета, пугается и оглашает комнату криком. За этим следует грубый окрик, резкий шлепок. Она сжимается в комок, что-то внутри ее мелко-мелко дрожит в непонимании и обиде. Она вновь разражается ревом, опять получает шлепок и на время замолкает, словно пытаясь понять и себя, и того, кто за что-то ее наказывает. И не поняв, снова обиженно ревет в голос, требуя привычного…

Эти ее воспоминания кратковременны. Они как редкие, еще неуверенные весенние лучики – скользнут и скроются, но насовсем не пропадают… Потом она замолкает, покоряясь неизбежности. А может, сон брал власть над ней, и наступала тишина. И вдруг среди ночи взрывался чей-то крик – до визга, до хрипоты. И общий нестройный хор снова будил тишину, требовал чьего-то внимания. Голоса постепенно сипли и замолкали, будто понимали, что надеяться не на что… Так было в изоляторе… В память о нем на ее теле остались огромные безобразные шрамы. Чирьи. Говорят, от холода и голода. И что тут поделаешь… Главное, выжила… И еще аптечный запах запечатлелся, как что-то опасное, неприятное.

Она помнит те мелочи, о которых все давно забыли, а, может, и не знали. Конечно, она запомнила немногое из первых двух лет жизни. В основном эти воспоминания непонятные, бледные и расплывчатые, словно осенние блики, но зато с отдельными яркими моментами, похожими на одномоментные вспышки, на вздрагивание нерва. Они четко запечатлены в ее памяти. Их картинки не стираются, не обесцвечиваются. Помнит она их потому, что они дороги ей или оставили на сердце заметную зарубку, пробуждая в ней первое печальное осознание себя…

Она знает тоскливое чувство одиночества, когда никто не подходит, а ей больно до потемнения в глазах. Она лежит в темном углу и слышит, как рядом всхлипывают, вскрикивают, постанывают, покряхтывают, поскуливают такие же никому ненужные… Она этого еще не понимает, но чувствует…

Говорят, грустные воспоминания со временем исчезают из памяти. Наверное. Но это случается, если их перекрывают радостные.

…И вдруг лучик солнышка заглядывает в окошко, весело пробегает по детям. Он изумляет ее. Это первый яркий проблеск радостного сознания. Хочется следить за ним, ловить взглядом, не отпускать. А он уже умчался дальше – радовать травку, цветы, деревья. Она их уже видела в открытую дверь и запомнила. Им тоже нужен теплый лучик. Они тоже его ждут. Птицы за окном что-то рассказывают ей, листочки что-то нашептывают. Ветер то уныло грустит, то весело будит кого-то. Иногда слышится шелест дождя. Все они, эти звуки – ее любимые. Они всегда где-то рядом за окном и всегда возвращаются к ней. Она их не боится. Они ласково успокаивают. От их тихого присутствия она впадает в полудрему… Это уже совсем другое – разноголосое и разноцветное воспоминание.

…Уже совсем светло. Кто-то первый возвещает о своем пробуждении басовитым, бодрым, отдохнувшим голосом. И все подхватывают и вторят ему – как лягушки на болоте. Так обычно говорит добрая няня. (Она не знает, что такое лягушки, но няня говорит ласково, значит это что-то хорошее.) Из хора выделяется чей-то оглушительно звонкий, какой-то осознанно сердитый голос.

Входит добрая няня. Ее чуть надтреснутый голос звучит тихо и мягко. Руки у нее большие, теплые, уверенные. Тело помнит их приятные шершавые прикосновения. Наверное, это первое осознанное восприятие добра… Одним, двумя движениями она обмывает раздраженную попку, промокает пеленкой и уверенно делает «кулечек». Орать больше не хочется. Тянет в сон. Но голод не тетка, а злой дядька. И опять начинается ор…

А другая няня кричит и шлепает. Она только входит, а сердечко уже заранее трепещет и прыгает, как пугливый солнечный зайчик от холодного ветра. Оно будто на тонкой резинке, которая вот-вот оборвется. Лена так мала, что не умеет говорить, только чувствует страх, опасность. Она уже думает… А лампа не упадет со стены, не исчезнет?.. Шлепок. Ей бы смириться, замолчать, а она «разоряется» до посинения. Кто покрепче, те орут до покраснения. До чего надеются докричаться?


Воспоминания о своем детстве всплыли в памяти Инны.

…Мои ранние воспоминания никак не оформлялись во что-то более или менее понятное. Они не давались, ускользали. Я четко помнила себя только в три года. Я в детсад тогда ходила. Обнимет утром отец – и на целый день придает доброй уверенности в себе. Как важен был для меня его одобрительный взгляд… пусть даже осуждающий, непонимающий, но прощающий. Как больно отзывалось в сердце невнимание, торопливо брошенное на ходу «пока». Не подошел, не положил руку на голову, не обнял… и никакой уверенности, надежности.

Опять Ленины слова выплыли из памяти:

«…Думаешь, не зная ласки, не ждешь ее? Еще как ждешь. Как, бывало, болезненно-радостно вздрогнешь от одного-единственного мягкого взгляда или случайного спокойного прикосновения, неожиданного поглаживания! От горько-сочувственного – тоже вздрагиваешь, но совсем по-другому. Душа сворачивается в тугой кокон и не пускает внутрь себя, потому что там и так слишком много лютого холода и тоскливого одиночества.

…Не хотела плакать, само плакалось. А потом и плакать разучилась. Все больше молчком, зверьком… И только иногда не выдерживала, когда ураганом обид разрывало сердце. Вернее, организм сам начинал непредсказуемо разряжаться, и она убегала, пряталась, самолюбиво стесняясь своих слез… Полководец Суворов не плакал, и она не будет. (Няня о нем читала, а ее как пробило: «Я буду, как он!»)» А физической боли она тогда уже не боялась, притерпелась. Но это было позже, лет в шесть…

…Еще в ее ранней памяти осталось окно, за которым шла какая-то особенная жизнь. И она верила, что та жизнь интереснее и добрее. Там жило солнышко со своими яркими теплыми лучиками, оно прогоняло черную ночь и кошмары тяжелых снов, приносило долгожданное утро. Она не ощущала в жизни за окном ничего тревожного или страшного, потому что ничего не знала о ней. Правда, ее печально беспокоили гудки паровозов. (Видно, станция была поблизости.) Она никогда еще не видела поезда, но представляла его себе чем-то огромным, громко несущимся из черной неизвестности в далекое светлое… А иногда сквозь щель неплотно притворенных внутренних рам доносился тихий замирающий плач запутавшейся в паутине мухи. Сначала было любопытно, потом жалко…

Она всей душой стремилась в тот незнакомый ей, притягательный мир. Но она была маленькой, и требовалось ей жить в этой комнате, заполненной вечно шумящими детьми, в этом суетливом муравейнике… Она ела настоящих муравьев. Они выползали из-под пола. Их все дети ели…

Подрастая, она все ближе и ближе подбиралась к окну. Сначала видела там плывущие облака. Они в разные дни были разные: то белые, как подушки в больничном изоляторе, то пепельно-синие, то оранжевые, ярко подсвеченные солнышком. (Так объяснила добрая няня). С тех пор она полюбила небо и чистые белые облака, сулящие радость. Она уже знала, что на свете есть радость – добрые шершавые руки няни.

И почему-то она никогда не боялась грозы и молний, хотя, как и все, вздрагивала от грохочущих раскатов. Но ведь не боялась! Любила это будоражащее буйство природы и не понимала панического визга детей, их испуганных глаз и лишь с любопытством взирала на них, дрожащих, цепляющихся друг за друга.

И вот она уже умеет взбираться на табурет и дотягиваться до подоконника, вот уже карабкается на него. Какое счастье целыми днями смотреть в окно, где все время что-то меняется! Она сидит мышонком, чтобы не заметили, не стащили, не прогнали. Она снова и снова то приближает лицо к самому стеклу, то удаляет, изучая получающиеся различия. С картинками в книжке она так же поступает. Потому что нравится.

В разное время года и в разную погоду оконное стекло меняется, и от этого даже уже знакомые картинки кажутся другими. Запотевшее окно дает расплывчатое туманное изображение, и жизнь за окном в дождь совсем иная. Да и капли, стекающие по стеклу, рисуют фантастические картины, глядя на них, можно придумывать удивительные рассказы… Она так играет.

Оно – это занятие – осталось с ней на всю жизнь. Вольно или невольно в любых переплетениях линий или в игре цветовых оттенков на любой поверхности она до сих пор находит развернутые сюжеты картин и видит лица – особенно лица! – и с улыбкой наделяет своих «героев» характерами, сочиняет им биографии, интересные сюжеты из когда-то увиденного, кем-то пережитого или просто придуманного.

…А как удивительно сказочно морозное, обледенелое, все в прекрасных узорах стекло! Эти тонкие изящные рисунки она могла изучать часами, блуждая в волшебном лесу, просто водя пальчиком по изморози. Еще стекло можно лизать и делать круглые окошечки-проталинки и попадать в другой, радостно искрящийся мир, и жить в нем, воображая себя кем угодно: зайчиком, припорошенным кустиком, снеговой тучкой… принцессой из той самой красивой на свете сказки, которую рассказывала няня. И тогда уходящий день кажется самым счастливым: радостным и тихим. И нет этой комнаты, нет жалко плачущих детей и сердитых воспитателей – нет ничего из того, что называется детдомом. Зато есть пронзительное, хотя и призрачное счастье. Оно внутри нее. Оно в ней.

…Самая большая радость, которую она чувствует, – это раннее летнее утро, когда через открытую форточку плывет прохлада, слышен легкий шелест листьев, когда чувствуется аромат цветущей акации, растущей в двух шагах от стены их дома. Запахи, запахи… она блаженствует… Она не может про все это рассказать, но чувствует, что внутри нее много-много хороших слов. Просто они еще не умеют из нее выходить, как не умеют пока ходить дети из самой младшей группы. Они перекатываются, ползают, но не могут подняться и пойти. Так вот и ее мысли…

Подоконник нагревается, и она нежится в жарких лучах солнца. Но это еще не вся и не совсем настоящая жизнь. Это только ее кусочек, островок счастья. Настоящая там, за окном, и она мечтает о ней, рисует ее в своем воображении, как мысленно рисует себе зверей из сказок. Она почему-то уверена, что там хорошо.

И вот она на крыльце, на пороге в новую жизнь. Она чуть покачивается, потому что ходит еще не совсем уверенно. Мир оказывается еще прекрасней, чем она себе его представляла. Он такой… он такой… Так бы и стоять, овеваемой живым ветерком… вдыхать запах весны, запах радости жизни, вбирать ласковые лучики, греться, тянуться к ним… Листья на деревьях трепещут – не оторвать от них глаз, и звуки они издают такие приятные, нежные, как музыка души. А на кустике их можно потрогать…

Она еще не знает, что весь этот теплый мир называется словом «красивый». Она жмурится, подставляет солнышку свое худенькое, бледное после зимы личико, ладошки и голый животик. Тепло проникает в каждую клеточку. Ей приятно. Ей так здорово! Так говорят большие мальчики, которые бегают рядом с крыльцом. Они тоже счастливы, кричат от восторга… Ее зовут, толкают, куда-то тащат, а она никак не может очнуться от счастья…

…Как-то вечером она засмотрелась на звездное небо. Оно ее непонятно тревожило. Пораженная призрачным блеском лунного света, размечталась. Всех детей увели спать, а она осталась во дворе одна. В тот вечер она впервые осознала чувство одиночества. Было ей тогда всего три года. Сияние луны ее тревожило, но она полюбила его на всю жизнь.

…Однажды в зеркале (это было в больнице) в первый раз увидела себя. Не сразу поняла, что это и есть она сама. Испугалась чего-то, вздрогнула. Долго издали искоса поглядывала в зеркало, привыкала. Было любопытно, охватывал непонятный страх перед «потусторонней» незнакомкой, прячущейся неизвестно куда в пустом коридоре. И все же осмелилась, подошла, потрогала и улыбнулась. Немного поскоблила ногтем обратную сторону зеркала, чтобы узнать его тайну. Хотела хоть одним глазком заглянуть в неведомое, в непонятное. Позже кошку застала за таким же занятием. Та тоже искала своего двойника и даже поначалу пыталась воевать с ним. Сравнила свое поведение и кошки, улыбнулась и почему-то смутилась.

…Как-то повели их по улице городка. Она впервые увидела много больших домов. Домашний ребенок сидел на лавочке и ел конфеты. Они остановились, сбились в кучу. И ни в ком не находилось воли отвести взгляд от конфет, исчезающих во рту мальчишки. Не возникло мысли отнять – так сильно все были поглощены зрелищем поедания сладостей, просто заворожены, загипнотизированы. Долго не могли отвлечься, сделаться равнодушными. Пошли дальше. Увидели, как другой маленький мальчик нес кулечек конфет. Заметив большого мальчишку, он стал торопливо засовывать их за щеки… Хулиган крепко держал малыша за волосы и выковыривал у него изо рта розовые шарики. У мальчика текли слезы. Зрители стояли кружком, разинув рты, пытаясь понять… Так в память врезалось…

Потом она еще немного подросла… Сегодня ее обидели взрослые. Она умчала свою беду в лес. Упала, не могла пошевелить ни рукой, ни ногой. Думала про все на свете. А свет-то весь – вот он, один детдом, ни больше и ни меньше. Ей хочется плакать, но не плачется. Привыкла прятать боль в сердце глубоко-глубоко. Оно часто слегка покалывает, напоминая о себе. Только тихие грустные мысли не запереть на замок.

У нее есть дружок. Желая ее порадовать, он делится с ней всем, тем немногим, что у него есть, пусть даже самым малым, но очень ему дорогим: самодельным деревянным пистолетом, рогаткой, просто красиво изогнутым сучком. Но здесь он ей не помощник. Он сейчас стал бы колотить палкой по стволам деревьев или орать до одури, пока не схлынет раздражение от несправедливого наказания, а она тихой мышкой, печальной улиткой сидит под деревом, и крутятся в ее голове маленькие мыслишки об огромных детских горестях.

Почему убегала в лес? Потому что хотела молчаливого уединения. Ее ощущения совпадали с однотонным, жалобным шумом ветра в вершинах деревьев, таким понятным и близким. Его порывы напоминали горькие всхлипы обиженной души. И покорное печальное падение осенних листьев тоже соответствовало ее грустному настроению, слезы подступали, но не текли… Красивые листья зачем-то расстаются с матерью-деревом и погибают. Жалко… (И почему это память выбирает и сохраняет именно печальные моменты?)

Ей в лесу не страшно. Здесь ей вольно и спокойно. Она любит лес, и он ее любит. Она ложится на шуршащую листву, смотрит в небо и улетает на белых облаках в царство, где все люди счастливы. Небо долго не отпускает ее, потому что тоже ее любит. Она это чувствует…

Незнакомый звук притягивает ее взгляд в то место, откуда вот-вот должно появиться что-то живое, роящееся – шмели или шершни. Она не боится их, но из предосторожности все же прячется за дерево. Ей интересно. Она радуется… Встревоженный ветерок принес дождь. Капли шлепают по листьям. Хорошо!

…Спускалась в овраг, а сама думала: «Зачем лезу?» Но мысль была какая-то далекая, глухая. И она все равно продолжала спускаться. Почему?.. Через речку пыталась перебраться вброд. И опять думала: «Зачем?» Не понимала опасности и шла в глубину, пока не сообразила, что может утонуть. С большим трудом выбралась… Потом была жутчайшая яма, где она чуть не погибла. И в нее полезла из любопытства. Дикое желание во что бы то ни стало вылезть, чтобы не опозориться перед малышами, заставило бороться. Наверное, так мир познавала.

Вспоминая лучшие моменты из дошкольного детства, те, что в своей несхожести и неповторимости укрепляли ее и радовали, она понимала, что это по большей части общение с природой, а не с людьми. Природа во всей своей бесконечности и непостижимости тогда принадлежала ей. Так казалось. А вот принадлежать к миру людей так, чтобы он радовал, восхищал, чтобы она любила его, у нее не получалось. Она ощущала сложность окружающей ее природы, и это нравилось ей, а непостижимый человеческий мир пугал. От него не скроешься, не сбежишь.

Ей была по душе простая логика общения с природой: я тебя не трогаю – ты меня тоже, я тебе помогаю – ты мне тоже. А с людьми так не получалось. На добро ей часто отвечали злом, обманом, не испытывая при этом угрызений совести. И ее удивление и возмущение только подтверждали странную тайну их неизбежности и непонимания ею причин таких взаимоотношений. Отторжение себя от плохих людей было единственно приемлемым способом общения. Она не смотрела в их сторону, отворачивалась, сжимала свое сердце в кулачок, чтобы мучительное чувство обиды не разрывало ее душу. А потом убегала в светлый березовый лес или в поле, где бесконечное, спокойное пространство растворяло в себе все плохое. Конечно, не полностью. Грусть всегда оставалась с нею.

Наблюдая за шумно играющими мальчишками, она думала: «Я одна такая тоскливая, или они умеют прятать свою грусть?» В дошкольном детстве она редко предавалась беспечным забавам, только внимательно наблюдала их со стороны, словно изучала.

…Перед отъездом в другой детдом было прощание с доброй няней. И тут она впервые почувствовала, что может любить кого-то из этого неласкового, непостижимо чужого мира взрослых. И в ее душе что-то стронулось, ей вдруг захотелось чуть-чуть соприкоснуться с тем миром, но так, чтобы вовремя спрятаться в свою скорлупу, если больно тронут, грубо зацепят… Няня, даря ей ласку прощания, разбудила в ней сначала слабую, а с годами все крепнущую способность не бояться будущего. Она увозила с собой ее сочувствие и любовь. Ее сердце согревалось няниными объятьями, омывалось няниными слезами. И ее собственные слезы стали в тот момент не слезами горестей и обид, а знаком любви и благодарности к этому доброму человеку. Когда горе расставания, страх неизвестности и радость ласки прощания в один миг сошлись, слились воедино, сердце впервые позволило себе допустить в душу удивительное незнакомое чувство… ощущение настоящего счастья. «Няня меня любила, когда я сама еще не умела любить», – вспоминала она позже.

…Но и в другом детдоме, а потом и в семье еще долго наяву и во сне ее преследовал яростно ненавидящий взгляд жестокой воспитательницы, в ушах оживал ее змеиный голосок. В голове вспыхивали страшные моменты. На смену одной картине являлись другие, не менее отвратительные… Воспоминания эти, часто бессвязные и бессмысленные виделись ей как живые. Она жутко пугалась, начинала непроизвольно сучить ногами, будто пытаясь убежать. Иногда от страха на время теряла голос… как в те печальные годы, уже кажущиеся далекими-далекими… Чаще всего это случалось в первые минуты пробуждения, когда тело уже бодрое, а рассудок еще в тумане. Когда давняя память выступала на передний план и мучила ее кошмарами, оставляя горький осадок на весь последующий день.

(Много-много лет спустя, оглядываясь на прожитую жизнь, она поняла, что никто никогда больше не жалел, не успокаивал ее, никто так не был с ней нежен и ласков, как та няня. Она больше никогда так остро не ощущала любви сострадающей. Вот откуда в ней постоянная тоска и неожиданно бурные, вроде бы беспричинные слезы! Душа всегда желала тепла и любви, а их не было…)

Потом появился дедушка, потом бабушка. Но то было совсем другое… и по-другому…

Никогда в ней не было легкой беззаботности, которая дается человеку в детстве, в родной семье и остается с ним навсегда. В ней постоянно присутствовало настороженное, томительное отношение ко всему происходящему, которое накладывала и выказывала болезненная память о прошлом и никогда не исчезающая тоска… Отсюда в глазах грусть и безнадежность, так несвойственные ее возрасту.


– …Я не задавалась таким вопросом. Не занимала меня эта проблема. Не берусь утверждать, что настал ее черед. – Голос Жанны прервал ход мыслей Инны, и они, вяло заскользив по узким каналам памяти, незаметно рассеялись.

И, тем не менее, немного поспорив с Жанной, Инна опять окунулась мыслями в воспоминания.

…Иногда рассказы Лены окрашивались в цвет сиюминутного настроения… Здесь, в деревне, ее тоже обижали, но никто не слышал ее стонов, и на лице ее ничего невозможно было прочесть. На людях почти всегда улыбка «рот до ушей»: она всем довольна. И никакой взрослый никогда не мог догадаться, о чем она думает. Правда, иногда взгляд грустных, недоверчивых глаз опровергал первое впечатление, не укладывался в привычную схему взрослых, но лишь я знала, что эта ее веселость продиктована глубокой внутренней трагедией, только я иногда видела ее редкие, но такие безутешные слезы. Отревется где-нибудь за сараем или в огороде, и станет ей легче, хоть и не полностью. Чем еще заглушить свое иждивенческое горе? Чем остудить закипающие жгучие обидчивые слезы? Разве что представить, будто все, что вне ее, как бы отодвигается далеко-далеко и не касается никаким боком?..