Немного спустя она сказала сдавленным голосом:
– Так это ты убил графа?
– Я, – был мой ответ.
Она снова смолкла. Потом, как бы внезапно приняв решение, она подошла ко мне, обвила меня обеими руками и горячо поцеловала в губы.
– Каково бы ни было твое преступление, – сказала она твердым голосом, – я твоя соучастница. Ради меня ты совершил это. Это я вовлекла тебя в грех. Ты за меня рисковал жизнью. Я бы хотела отплатить тебе за это, но разве я могу?
Я схватил ее за руки и воскликнул:
– Гаспарда, позволь мне быть твоим защитником, каким я был сегодня, и завтра и навсегда! Раздели со мной опасность и спасение, вину и искупление! Будем вместе неразлучно до самой смерти!
– Вместе и неразлучно! – сказала она.
Глава VII
С того рокового дня, когда я убил Гиша и завоевал любовь Гаспарды, прошел месяц. Ежедневно я писал в кабинете адмирала, который, казалось, был доволен моей работой и относился ко мне с возрастающим доверием. Я чувствовал, что близость моих отношений к Гаспарде ему небезызвестна, хотя он ни единым словом не упоминал об этом.
За это время положение протестантов в Париже сильно ухудшилось. Вторжение во Фландрию не удалось, и неблагоприятное впечатление чувствовалось и при дворе, и в общественном мнении. Женитьба короля Наваррского на прелестной, но легкомысленной сестре Карла, вместо того чтобы сблизить партии, увеличила пропасть между ними. Незадолго перед этим Жанна д’Альбре, мать Генриха Наваррского, пользовавшаяся среди гугенотов великим почетом за личные достоинства, внезапно умерла, как говорили, от яда.
В день свадьбы адмирал, вместо того чтобы присутствовать на мессе, размеренными шагами ходил взад и вперед по площади собора Парижской Богоматери и, всегда столь осторожный, обмолвился словом, которое со злейшей враждебностью было использовано против него.
– Собор, – сказал он, – увешан знаменами, отнятыми у нас в гражданской войне, их надо убрать, а на их место повесить более почетные трофеи!
Этим он намекал на испанские знамена, но слова его были истолкованы в превратном смысле.
Колиньи послал меня с поручением в Орлеан, где стояли немецкие рейтары. Когда я возвратился оттуда и вошел в свое жилище, Жильбер с искаженным лицом вышел мне навстречу.
– Слыхали вы уже, господин капитан, – жалобно говорил он, – что адмирал был вчера предательски ранен, когда возвращался из Лувра в свой дворец? Говорят, не смертельно; в его годы, при тех печальных заботах, которые гнетут его, кто знает, чем это кончится! А если он умрет, что будет с нами?
Я поспешно направился в дом адмирала, но меня не приняли. Привратник сказал мне, что прибыли высочайшие посетители, король и королева-мать.
Это успокоило меня, так как в моем простодушии я полагал, что Екатерина не могла принимать участия в этом преступлении, если она сама навещает жертву. Король же, как уверял привратник, вне себя от негодования по поводу предательского покушения на жизнь его маститого друга.
Я отправился назад в дом советника и застал его оживленно беседующим со странной личностью, человеком средних лет, быстрая мимика которого указывала на его происхождение с юга Франции. На нем был орден Святого Михаила. Я никогда не видывал более умных глаз. В них светился разум, а в бесчисленных складках и линиях вокруг глаз и рта беспокойно играл словно целый мир остроумных мыслей.
– Это хорошо, что вы пришли, Шадау! – воскликнул, увидев меня, советник, в то время как я невольно сравнивал невинное лицо Гаспарды, в котором отражалась только чистота простой и сильной души, с умудренным жизнью обликом гостя. – Хорошо, что вы пришли! Господин Монтень хочет увезти меня в свой замок в Перигор…
– Мы там будем читать вместе Горация, – заметил приезжий, – как мы это делали когда-то на водах в Эксе, где я имел удовольствие познакомиться с господином советником.
– Вы полагаете, Монтень, – продолжал советник, – что я могу оставить детей одних! Гаспарда не хочет расстаться со своим крестным, а этот молодой бернец не хочет расстаться с Гаспардой.
– Так что же, – насмешливо поклонился в мою сторону Монтень, – чтобы укрепиться в добродетели, они почитают вместе Книгу Товия! – Затем, увидев мое серьезное лицо, он переменил тон и закончил: – Одним словом, вы поедете со мной, милый советник?
– Разве против нас, гугенотов, замышляется заговор? – спросил я, становясь более внимательным.
– Заговор? – повторил гасконец. – Нет, не то чтобы заговор! Разве такой, какой затевают тучи перед грозой. Четыре пятых нации принуждаются одной пятой к тому, чего они не желают, – то есть к войне во Фландрии, – это, конечно, должно внести в атмосферу известное напряжение. И не посетуйте на меня, молодой человек, вы, гугеноты, нарушаете первое правило жизненной мудрости: народ, среди которого живешь, нельзя оскорблять пренебрежением к его обычаям.
– Разве вы относите религию тоже к обычаям народа? – возмущенно спросил я.
– В известном смысле да, – сказал он, – но на этот раз я подразумевал только обычаи каждодневного обихода: вы, гугеноты, одеваетесь мрачно, делаете серьезные лица, не понимаете шуток, вы так же накрахмалены, как ваши воротнички. Одним словом, вы обособляетесь, а это влечет за собой наказание, как в большом городе, так и в самой маленькой деревне! Гизы лучше понимают жизнь! Только что я проходил и видел, как герцог Генрих слезал с лошади у своего дворца и пожимал стоявшим вокруг гражданам руки, веселый, как француз, и добродушный, как немец. Вот это правильно! Все мы рождены женщиной, а мыло стоит недорого!
Мне показалось, что за этим шутливым тоном гасконец скрывает тяжелые опасения, и я хотел продолжать свои расспросы, когда старый слуга доложил о приходе гонца от адмирала, который немедленно требовал к себе меня и Гаспарду. Гаспарда накинула густую вуаль, и мы поспешили.
По дороге она рассказала мне, что пережила в мое отсутствие.
– Ехать рядом с тобой под градом пуль по сравнению с этим было бы шуткой, – уверяла она. – Чернь на нашей улице так озлобилась, что я не могу выйти из дому, чтобы меня не начали преследовать ругательствами. Если я одевалась сообразно моему положению, мне вслед кричали: «Смотри, какая высокомерная!» А когда я одевалась скромно, кричали: «Смотри, какая ханжа!» День или неделю это можно вытерпеть, но ведь не видно конца! Наше положение в Париже напоминает мне положение одного итальянца, которого враг вверг в темницу с четырьмя маленькими окошечками. Проснувшись на следующее утро, он увидел только три окна, затем два, на третий день одно, и, наконец, понял, что адский враг запер его в помещение, понемногу превращавшееся в давящий гроб.
Так, беседуя, мы пришли в дом адмирала, который сейчас же допустил нас к себе.
Он сидел на своем ложе, причем раненая левая рука его была на перевязи, и он имел бледный и усталый вид. Рядом с ним стоял священник с седой бородой. Он не дал нам сказать слова.
– Часы мои сочтены, – сказал он, – выслушайте меня и повинуйтесь мне! Ты, Гаспарда, по моему дорогому брату приходишься мне кровной родней. Теперь не время скрывать то, что тебе известно и что не должно остаться тайной вот для него. Твоей матери было причинено зло французом; я не хочу, чтобы и ты поплатилась за грехи нашего народа. Мы должны искупить вину наших отцов. Ты же, насколько это зависит от меня, будешь вести благочестивую и спокойную жизнь в немецкой земле.
Он продолжал, обратившись ко мне:
– Шадау, вам не придется пройти военную школу под моим руководством. Здесь все мрачно. Жизнь моя идет к концу, а моя смерть – начало гражданской войны. Не принимайте в ней участия, я запрещаю вам это. Дайте руку Гаспарде, я даю вам ее в жены. Без промедления поезжайте на родину. Покиньте эту злосчастную Францию, как только узнаете о моей смерти. Устройте ее в Швейцарии, а потом сами поступайте на службу к принцу Оранскому и сражайтесь за правое дело!
Он подозвал старца и предложил ему повенчать нас.
– Только поскорее, – прошептал он, – я устал и нуждаюсь в отдыхе.
Мы стали на колени у его ложа, и священник совершил обряд венчания, соединив наши руки и произнося слова обряда на память.
Потом адмирал тоже благословил нас своей изуродованной рукой.
– Прощайте! – закончил он, лег и повернулся лицом к стене.
Так как мы медлили покинуть комнату, то мы еще услышали ровное дыхание спокойно уснувшего больного.
Молча, в необычайном настроении возвратились мы домой и застали Шатильона все еще за оживленной беседой с господином Монтенем.
– Дело выиграно! – ликовал последний. – Папаша соглашается, и я сам уложу его вещи, так как я делаю это превосходно.
– Поезжайте, милый дядя, – сказала Гаспарда, – не заботьтесь обо мне. Отныне это дело моего мужа. – И она прижала мою руку к груди. Я тоже настаивал, чтобы советник уехал с Монтенем.
Внезапно, в то время как все мы уговаривали его и полагали, что он согласится, он спросил:
– А адмирал покинул Париж?
И когда он услышал, что Колиньи остался и останется, несмотря на увещания близких, даже если его здоровье позволит ему уехать, он, с блеском в глазах, воскликнул твердым голосом, какого я не замечал за ним раньше:
– Ну, так и я останусь! Я часто бывал в жизни трусом и эгоистом; я не всегда заступался, как должно, за моих братьев по вере, но в этот последний раз я не покину их.
Монтень прикусил губу. Все наши увещания оказались бесполезными, старик остался при своем решении.
Гасконец похлопал его по плечу и сказал с легкой усмешкой:
– Старина, ты обманываешь самого себя, если думаешь, что действуешь из геройства. Ты делаешь это ради твоего удобства. Ты слишком обленился, чтобы покинуть твое уютное гнездо, даже в том случае, если гроза завтра разнесет его. Это тоже своего рода точка зрения, и ты по-своему прав.
Затем насмешливое выражение его лица сменилось глубоко горестным, он обнял Шатильона, поцеловал его и поспешил проститься.
Советник, странно взволнованный, пожелал остаться один.
– Оставьте меня, Шадау, – сказал он, пожимая мне руку, – а сегодня вечером, перед сном, зайдите еще раз.
Сопровождавшая меня Гаспарда в дверях внезапно выхватила у меня дорожный пистолет, еще торчавший у меня за поясом.
– Оставь лучше, – предостерег я, – он заряжен.
– Нет, – засмеялась она, закидывая голову, – я оставлю его как залог того, что сегодня вечером ты не опоздаешь к нам!
И она скрылась с ним в дом.
Глава VIII
В моей комнате лежало письмо от моего дяди на бумаге его обычного формата, написанное его знакомым старомодным почерком. Красный оттиск печати с его девизом: «Pelerin et Voyageur»[1] на этот раз вышел чрезмерно большим.
Я еще держал это послание неоткрытым в руке, когда в комнату, не постучав, ворвался Боккар.
– Разве ты забыл твое обещание, Шадау? – крикнул он мне.
– Какое обещание? – хмуро спросил я.
– Прекрасно! – сказал он с коротким и каким-то искусственным смехом. – Если так пойдет дальше, то ты скоро забудешь твое собственное имя! Накануне твоего отъезда в Орлеан в трактире «Мавр» ты торжественно поклялся мне, что сдержишь обещание и навестишь нашего земляка, капитана Пфифера. Я тогда, по его поручению, пригласил тебя к нему в Лувр, на именины. Сегодня день святого Варфоломея. Правда, у капитана много имен – восемь или десять, но так как среди всех Варфоломей с содранной кожей в его глазах наибольший святой и мученик, то он, как добрый христианин, особенно празднует этот день. Если ты не придешь, он истолкует это как гугенотское упрямство.
Я припомнил, что Боккар часто приставал ко мне с такими приглашениями, но я всегда откладывал посещение с неделю на неделю. Что я принял приглашение на сегодня, мне не помнилось, но это было возможно.
– Боккар, – сказал я, – сегодня мне неудобно. Извинись за меня перед Пфифером и оставь меня дома.
Но он самым странным образом начал уговаривать меня, то шутя и приводя ребяческие доводы, то умоляя и заклиная. В конце концов он вспылил:
– Что же, так-то ты держишь честное слово?
И так как я не был уверен, что не дал ему своего слова, то я не смог перенести этого упрека и наконец со страшной неохотой согласился сопровождать его. Я торговался, пока он не обещал, что через час отпустит меня, и мы отправились в Лувр.
Париж был спокоен. Мы встречали только отдельные группы горожан, шептавшихся о здоровье адмирала.
Пфифер занимал комнату в первом этаже на большом дворе Лувра. Я изумился, увидев, что его окна были лишь скудно освещены и что вместо веселого праздничного шума стояла гробовая тишина. Когда мы вошли, капитан стоял один посреди комнаты, вооруженный с головы до ног, углубившись в депешу, которую он читал или даже разбирал по слогам, ибо он водил по строчкам указательным пальцем левой руки. Он заметил меня и, подойдя, резко сказал:
– Вашу шпагу, молодой человек! Вы мой пленник.
Одновременно приблизились два швейцарца, до тех пор стоявшие в тени. Я отступил на шаг.
– Кто дает вам право распоряжаться мной, господин капитан? – воскликнул я. – Я секретарь адмирала.
Не удостаивая меня ответом, он собственными руками схватил мою шпагу и завладел ею. Неожиданность настолько смутила меня, что я даже не думал о сопротивлении.
– Исполните свой долг! – приказал Пфифер.
Швейцарцы встали по обе стороны, и я, безоружный, последовал за ними, бросив взгляд, полный яростных упреков, на Боккара. Я не мог объяснить себе все это иначе, как тем, что Пфифер получил предписание от короля арестовать меня за поединок с Гишем.
К моему изумлению, меня провели только несколько шагов к хорошо известной мне комнате Боккара.
Солдату второпях, видимо, был вручен не тот ключ, и он послал своего товарища к Боккару, оставшемуся у Пфифера, чтобы просить настоящий.
В эти краткие мгновения я, прислушавшись, услыхал суровый ворчливый голос капитана:
– Из-за вашей дерзкой проделки я могу потерять место. В эту чертовскую ночь нас едва ли кто-нибудь потребует к ответу, но как мы поведем завтра еретика из Лувра?
– Да простят мне святые, что я спасаю гугенота, но мы не можем позволить, чтобы эти проклятые французы прирезали земляка и гражданина Берна, в этом вы, конечно, правы, Боккар…
Дверь открылась, я очутился в темном помещении, затем за мной был повернут ключ и задвинут тяжелый засов.
Мучимый своими мыслями, я зашагал взад и вперед по хорошо известной мне из прежних посещений комнате, в то время как загороженное железными решетками, высоко расположенное окно постепенно начало освещаться всходившей луной. Как я ни перебирал в уме все обстоятельства дела, единственной правдоподобной причиной моего ареста мог быть только поединок. Правда, последние раздраженные слова Пфифера мне были непонятны, но я мог ослышаться, или же храбрый капитан мог быть навеселе. Еще непонятнее, более того – возмутительнее, казалось мне поведение Боккара, от которого я никогда не ожидал такого низкого предательства.
Чем дальше я раздумывал, тем более я запутывался в беспокойных сомнениях и неразрешимых противоречиях.
Неужели против гугенотов действительно готовят кровавый замысел! Неужто король, если он не сошел с ума, мог согласиться на уничтожении партии, гибель которой должна сделать его безвольным рабом его честолюбивой родни из Лотарингии?
Или готовится новое покушение на адмирала, и хотели удалить одного из его верных слуг? Но я казался себе слишком незначительным, чтобы могли обратить внимание прежде всего на меня. Король сильно разгневался по поводу ранения адмирала. Разве мог человек, обладая здравым рассудком, в несколько часов перейти от теплой привязанности к тупому безразличию или дикой ненависти?
В то время как я ломал себе над этим голову, сердце мое кричало, что жена моя сейчас поджидает меня, считает минуты, а я заперт здесь и не могу известить ее.
Я все еще ходил взад и вперед, когда начали бить башенные часы Лувра; я сосчитал двенадцать ударов. Была полночь. Мне пришло в голову пододвинуть к высокому окну стул, подняться до ниши, открыть его и, ухватившись за железные прутья, выглянуть в ночную темноту. Окно выходило на Сену. Все было тихо. Я уже собирался соскочить обратно в комнату, когда устремил взгляд наверх и оцепенел от ужаса.
По правую руку от меня, на балконе второго этажа, так близко, что я почти мог дотронуться до них рукой, я увидел три ярко озаренные лунным светом фигуры, которые, перегнувшись через перила, к чему-то безмолвно прислушивались. Ближе других ко мне стоял король: страх, бешенство и безумие исказили до выражения какой-то адской злобы его не лишенные благородства черты. Никакое горячечное сновидение не могло быть ужаснее этой действительности. Теперь, описывая давно минувшее, я вновь вижу духовными очами перед собой этого несчастного – и содрогаюсь. Рядом с ним стоял, прислонившись, его брат, герцог Анжуйский, с дряблым, полным бабьей жестокости личиком, дрожа от страха. Сзади них, бледная и недвижная, но наиболее спокойная, стояла Екатерина Медичи с полузакрытыми глазами и почти равнодушным видом.
Но вот король, как бы мучимый угрызениями совести, сделал судорожное движение, словно хотел отменить отданное приказание, и в то же мгновение раздался выстрел, как мне казалось, во дворе Лувра.
– Наконец-то, – прошептала с облегчением королева, и все три ночные тени скрылись с балкона.
Вблизи зазвонил тревогу колокол, за ним – другой, с гулом присоединился третий: вспыхнул резкий свет факелов, как зарево пожара, затрещали выстрелы, и моему напряженному воображению стало казаться – это слышны предсмертные стоны.
Адмирал убит, я не мог более сомневаться в этом. Но что означает набат, выстрелы, сначала одинокие, потом все более и более частые, кровожадные крики, теперь издали доходившие до моего настороженного уха? Неужели случилось неслыханное? Неужели избивают всех гугенотов в Париже?
А Гаспарда, моя Гаспарда, вверенная мне адмиралом, отдана в жертву всему этому ужасу вместе с беззащитным стариком. Мои волосы становились дыбом, кровь стыла в жилах. Я изо всех сил начал трясти дверь, но железные замки и тяжелый дуб не поддавались. Ощупью я начал искать орудие или инструмент, чтобы взломать ее, но не мог найти ничего. Я бил кулаками, стучал в дверь ногами, кричал, умолял освободить меня, но коридор оставался по-прежнему погруженным в мертвую тишину.
Еще раз я забрался в нишу окна и в полном отчаянии стал трясти железную решетку, но не было возможности сокрушить ее.
Горячечный озноб охватил меня, и зубы мои застучали. Близкий к безумию, я бросился на ложе Боккара и стал метаться в смертельной тревоге. Наконец, когда забрезжило утро, я впал в состояние между сном и бодрствованием, которое невозможно описать. Мне казалось, что я все еще цепляюсь за железные прутья и гляжу на неустанно текущую Сену. И вот наконец из волн ее поднялась полуобнаженная, озаренная светом месяца женщина, речная богиня, опирающаяся на урну, из которой струилась вода, вроде тех, которые сидят на фонтанах в Фонтенбло, и заговорила: но слова ее были обращены не ко мне, а к каменной женщине, невдалеке от меня поддерживавшей балкон, на котором стояли три царственных заговорщика.
– Сестра, – спросила она из реки, – не знаешь ли ты, почему они избивают друг друга? Труп за трупом бросают они на мое струящееся лоно, и вся я испачкана кровью. Фу-фу! Быть может, бедняки, которые по вечерам, как я видела, моют в моей воде свои лохмотья, собрались покончить с богатыми?
– Нет, – зашептала каменная женщина, – они убивают друг друга, потому что не могут никак согласиться, какая дорога ведет к блаженству. – И ее холодный лик исказился насмешкой, как если бы она смеялась над чудовищной глупостью.
В это мгновение заскрипела дверь, я очнулся из своего полузабытья и увидел Боккара, бледного, мрачного, каким я еще никогда не видал его, а за ним – двоих из его людей, из которых один нес хлеб и кружку пива.
– Ради бога, Боккар, – воскликнул я и бросился ему навстречу, – что произошло сегодня ночью?.. Говори!
Он взял мою руку и хотел сесть ко мне на постель. Я стал сопротивляться и заклинал его говорить.
– Успокойся, – сказал он. – Это была недобрая ночь. Мы, швейцарцы, неповинны в этом, так повелел король.
– Адмирал погиб? – спросил я, пристально глядя на него.
Он утвердительно кивнул головой.
– А остальные вожди гугенотов?
– Убиты. Кроме тех немногих, которые, как Генрих На-варрский, пощажены по особой милости короля.
– Окончено избиение?
– Нет, толпа еще бушует по улицам Парижа. Ни один гугенот не должен остаться в живых.
Мысль о Гаспарде, как палящая молния, сверкнула в моем мозгу, и все остальное исчезло во мраке.
– Пусти меня! – вскричал я. – Моя жена, моя несчастная жена!
Боккар изумленно и вопросительно взглянул на меня:
– Твоя жена? Да разве ты женат?
– Дорогу, несчастный, – воскликнул я и бросился на него, так как он заступил мне выход.
Мы начали бороться, и я бы справился с ним, если бы один из его швейцарцев не бросился к нему на подмогу, в то время как другой охранял выход.
В борьбе я упал на колено.
– Боккар! – застонал я. – Во имя Господа милосердного, заклинаю тебя всем, что дорого тебе… заклинаю тебя жизнью твоего отца… блаженством твоей матери… сжалься надо мной и выпусти меня! Я же говорю тебе, что там моя жена… что ее в это время, быть может, убивают, что ее… быть может, в это мгновение истязают! О! – И я стал ударять себя кулаком по лбу.
Боккар возразил успокаивающе, как говорят с больным:
– Ты не в своем уме, бедный друг! На свободе ты не пройдешь и пяти шагов, чтобы тебя не сразила пуля! Всякий знает, что ты – секретарь адмирала. Образумься. Ты требуешь невозможного.
Стоя на коленях, как утопающий, я поднял глаза, ища спасения, в то время как Боккар молча связывал порвавшийся в борьбе шелковый шнур, на котором низко свешивался серебряный образок мадонны.
– Во имя Божьей Матери Эйнзидельнской! – умолял я, сложив руки.
Боккар стоял как зачарованный, устремив кверху взор и как будто шепча молитву. Затем он прикоснулся губами к образку и бережно снова спрятал его в куртку.
Мы все еще молчали, когда вошел молодой офицер, держа в руках депешу.
– Именем короля и по приказанию капитана, – сказал он, – возьмите двоих из ваших людей, господин Боккар, и собственноручно доставьте этот приказ коменданту Бастилии.
Офицер вышел, Боккар, после минутного раздумья, бросился ко мне с приказом в руках.
– Скорей, поменяйся платьем, вот, с Каттани! – шептал он. – Я попытаюсь. Где она живет?
– На острове Святого Людовика.
– Хорошо. Подкрепись вином, тебе нужны силы.
Поспешно сняв свое платье, я надел мундир королевского швейцарца, опоясался шпагой, схватил алебарду, и все мы вместе, Боккар, я и второй швейцарец, бросились на улицу.
Глава IX
Уже во дворе Лувра моим глазам предстало страшное зрелище. Там лежали грудой друг на друге только что убитые гугеноты из свиты короля Наваррского, многие из них еще хрипели. Спеша вдоль Сены, мы далее на каждом шагу встречали ужасные картины. Здесь лежал в своей крови несчастный старик с раскроенным черепом, там смертельно бледная женщина билась в руках грубого ландскнехта.
В одном переулке стояла могильная тишина, из другого раздавались крики о помощи и хриплые предсмертные стоны.
Я же, равнодушный к этим крикам и невыразимым страданиям, в совершенном отчаянии бежал вперед, так что Боккар и швейцарец еле поспевали за мной. Наконец, мы достигли моста и перешли через него. Я бросился бегом к дому советника, не спуская глаз с его высоко расположенных окон. У одного из них я видел размахивающие в борьбе руки: оттуда выталкивали седовласую голову. Несчастный – это был Шатильон – еще мгновение цеплялся слабыми руками за карниз, затем выпустил его и рухнул на мостовую. Я пробежал мимо разбившегося насмерть старика, в несколько прыжков вбежал по лестнице и бросился в комнату. Она была наполнена вооруженными людьми, а из открытой двери библиотеки доносился дикий шум. Я проложил себе дорогу алебардой и увидел Гаспарду, загнанную в угол, окруженную похотливой, ревущей сворой. Она удерживала ее на расстоянии, прицеливаясь из моего пистолета то в одного, то в другого. Она была бледна, как восковое изваяние, и в широко открытых голубых глазах ее сверкало страшное пламя.
С одного натиска растолкав всех перед собой, я очутился рядом с ней, воскликнув: «Слава богу, это ты!» – И она без чувств упала в мои объятия.
Тем временем Боккар со швейцарцем ворвались за нами.
– Эй вы! – пригрозил он. – Именем короля, я воспрещаю вам коснуться этой дамы хотя бы пальцем! Назад, кому дорога жизнь! Мне приказано доставить ее в Лувр!
Он стоял рядом со мной, и я уложил потерявшую сознание Гаспарду в кресло советника.
Тогда из толпы выскочил отвратительный субъект с окровавленными руками и испачканным кровью лицом, в котором я узнал осужденного Линьероля.