Анна Всеволодова
Воспоминания Дитрихманна. «В сем умереть готов». Письма Джона Белла, шотландца, исполняющего должность врача при русском посольстве в Персию, прежде неизданные
©А. Всеволодова, 2018
©Издательство «Алетейя» (СПб.), 2018
* * *Воспоминания А. Ф. Дитрихманна
Под редакцией А. В. Всеволодовой
I
Теперь, когда я стал стар, многое представляется мне иначе. Далекие картины начали уже терять свежесть и чистоту своих красок. Образы, носившиеся когда-то передо мною и пересекавшие орбиту жизни, подобно сверкающим метеорам, утратили свой блеск и удалились совершенно с умственного моего небосвода. Все-таки я не ошибусь, предположив, что к тому моменту, когда глаза мои сомкнутся и затворятся ото всех видимых образов, некоторые из них останутся, чтобы не покидать меня в последнем пути. Из того, что мысли мои все чаще устремляются к сим лицам, заключаю, что момент, в который мне потребуется все их участие, не далек, а потому поспешу рассказать то, о чем намеревался.
С чего мне начать? Я не сочинитель, и мысли мои разбегаются, как скоро хочу я выразить их пером. Но стану воспоминать и записывать, как сумею.
Я уже объявил, что никогда не был сочинителем, а потому будет уместным добавить каков род моих занятий.
Несколько поколений моих предков посвятили себя медицинскому поприщу. Известный некогда член медицинской канцелярии фон Дегульст состоял с моей семьей в дальнем родстве и помог моему отцу, тоже доктору, устроиться на службу при дворе императрицы Анны. Воля отца, обстоятельства и собственная охота согласно направляли меня к той же цели, я избрал медицину родом своей деятельности, будучи еще отроком. По окончании слушаний общего курса Славяно-греко-латинской академии, я среди прочих студентов-медиков, держал экзамен на звание доктора. В присутствии таких знаменитостей как Николай Бидлоо и Павел Захарович Кондоди, бывших нашими экзаменаторами, я провел четыре операции.
В том числе успешно совершил литотомию – иссечение камня из почки. Действовал я, руководствуясь наставлениями Чизлдена, английского врача, которому одному из первых удалась эта операция. По единодушному мнению комиссии я выдержал испытание «изрядно».
Если читатель сколько-нибудь знаком с медициной, то по одному тому, что студенту предложили произвести литотомию (даже пусть только на трупе) он может судить о том сколького я достиг в своем искусстве. Кроме того, от природы я был очень ловок, и, хотя никогда не был ни умником, ни красавцем, к тридцати годам сумел прослыть и тем и другим. Первое удалось мне благодаря искусству входить в доверие к любому лицу, а также молчать, когда того требовали обстоятельства. Второе – благодаря крепкому сложению и бархатным широким бровям, которые у русских называются «соболиными» и служат верным признаком решительного нрава.
Прибавьте к этому изящную важность обращения, с детства перенятую мною у русских вельмож и прекрасное, по моему положению, образование, и вы поймете, что в своем кругу я был достаточно заметною особой.
Некоторые, знавшие меня в ту пору, полагали, что я много мог достигнуть в военной службе. Другие говорили, что природные мои способности, родись я только в более высоком звании, позволяли мне испробовать жребий политика и дипломата. Сам же я был убежден, что мог украсить собою любое поприще.
* * *Однажды поутру матушка с озабоченным лицом объявила, что у нее до меня есть дело.
– Готов служить вам, – отвечал я со всегдашней своей любезностью, прежде чем узнал в чем состоит оно.
Надо сказать, матушка, несмотря на то, что отец ее был простым русским лавочником и не мог дать дочери никакого сколько-нибудь приличного образования, была дамою весьма разумной и дельной. Мне было хорошо известно, что она не потребовала бы ни от меня, ни от отца ничего выходящего за пределы интересов семьи и упрочению нашего положения.
– Благодарю тебя, мой друг, – продолжала матушка, присаживаясь рядом со мной.
– Вчера виделась я с Натальей Гавриловной, и она со слезами просила меня о сестре своей Прасковье Гавриловне. Она давно больна, но еще никогда не обращалась к доктору, сколько-нибудь знающему свое дело. Муж ее скуп до крайности и пользует супругу искусством приятеля своего – цирюльника и обилием тяжелой, нездоровой пищи до которой сам большой охотник. Ты знаешь скольким обязаны мы нашему благодетелю, супруге которого приходится Наталья Гавриловна близкой родней. Я не могу сделать ей неприятность.
Я очень понимал, что отказать Наталье Гавриловне было не только не любезно, но грубо и дерзко. Было бы делом черной неблагодарности пренебречь всеми услугами, которые были оказаны моему отцу нашим благодетелем Блюментростом. Будучи вдохновителем и директором Медицинской канцелярии сей ученый муж отдал не мало энергии делу примирения и объединения представителей немецкой и русской партий в своем заведении. Чтобы сколько возможно умерить пыл честолюбивых соперников он специально ввел должности двух секретарей канцелярии— русского и немецкого. Для отца моего, поистине, было счастьем пользоваться доверием такого человека. Протекции Блюментроста были обязаны мы полученным отцом правом пользовать Эрнеста Бирона. Вторым, равным по значимости моему отцу медиком, был Карл Рейнхольд. Этот иногда бывал зван на совет самими Фишером и Сханцем, пользовавшими государыню и первых лиц двора.
– Итак, вы посылаете меня к сестре Натальи Гавриловны, несмотря на скупость ее супруга? – спросил я, зная, что матушка не любит приказывать, и ей приятнее будет ответить на мои предположения, нежели прямо объявить свою волю.
– Что делать, мой друг? Наталья Гавриловна умоляла меня именем нашего благодетеля. Кроме того, она уверила меня, что, если только больная получит облегчение от болезни, а сама она – облегчение от слез и тоски, муж ее готов будет на издержки, которые должен был бы понести скупой супруг сестры ее. Задержись, если потребуется, в их семействе. Этим окажешь ты большое утешение мне и Наталье Гавриловне, а себе доставишь немалую пользу. Ведь Прасковья Гавриловна больна не на шутку, и если Бог поможет тебе, ты упрочишь свое имя, которое уже мало уступает в известности имени твоего отца.
– Что ж, матушка. Вы как всегда правы, – отвечал я, – далеко ли мне ехать?
Оказалось, что семейство Прасковьи Гавриловны приживает в селе Бугурасово в семидесяти верстах от столицы, и состоит из супругов и одной дочери, тоже нездоровой после несчастного происшествия дорогой, когда экипаж перевернулся при спуске с холма и придавил ребенка.
Путешествие в Бугурасово проделал я без каких-либо задержек и поздно вечером, когда дом уже спал, прибыл в усадьбу. Слуга провел меня в отведенную комнату, опрятную и просторную, но лишенную каких-либо претензий на изящество убранства. Я устал с дороги и, стремясь размять онемевшие члены, решил пройтись по саду прежде, чем лягу спать.
Скоро начал накрапывать дождик. Тщетно искал я укрыться от него под сенью липовых и дубовых аллей. Их нигде не было видно, и через четверть часа поисков, которые я предпринял в разные направления не слишком удаляясь от дома, мне пришлось убедиться, что садом здесь называли огород очень обширных размеров, весь почти засаженный капустою с смородиновыми кустами. Осматривать его я не чувствовал никакой охоты, вернулся в дом и лег спать.
Наутро, поднявшись по обыкновению своему рано, узнал я, что хозяева еще почивают и снова вышел прогуляться. При солнечном свете мое невыгодное впечатление от усадьбы не изменилось. Напрасно мой взгляд искал утешения на каких-нибудь живописных беседках, подстриженных кустарниках, симметричных дорожках, усыпанных толченым красным кирпичом. Ни этих, ни каких иных доказательств отдаваемой хозяином дани прекрасному и изящному нигде не мог я обнаружить. Везде чувствовалась тяжелая рука собственника зажиточного, умеющего извлекать доход из всякой безделицы, или еще вернее будет сказать – умеющего не делать никакого лишнего расхода.
Конец сада или огорода обнесен был высоким, в человеческий рост крепким забором, составленным из обтесанных бревен. За ним видны были барские и крестьянские пашни, сейчас уже сжатые, потому что лето было на исходе. Постояв немного у этой преграды и полюбовавшись восходящим солнечным диском, я рассудил, что, вернувшись застану хозяев бодрствующими, и повернул обратно. Я не ошибся, застав все семейство за утренним чаем, которого и меня просили откушать.
Хозяин дома звался Ефремом Трофимычем, и оказался грузным человеком пятидесяти лет, одетым в точно такой же кафтан, какой носил мой человек. Естественно, я предполагал, что супруга его будет под стать своему мужу, а потому был удивлен, найдя ее дамою одних лет со мною, и казавшуюся еще моложе, до того она была тщедушна, и так постоянно робела, безо всякой причины. За столом также познакомился я с кузиной Ефрема Трофимыча, незамужней девицей лет сорока, имеющей много общего со своим братом, и с Марьей Ефремовной или просто Марьюшкой. Это была претолстая, неуклюжая, хромая девица четырнадцати лет, обладавшая весьма смешливым нравом.
Мне было предложено понаблюдать ход болезни хозяйки и назначить лечение. Я наблюдал неделю и пришел к следующим выводам:
Прасковья Гавриловна больна была чахоткою не первый год и болезнь развивалась. Больная имела от природы мало жизненных соков, кроме того она постоянно терзалась, видя убожество своей дочери, опасаясь за ее судьбу, и находилась под тяжестью разного рода страхов и печалей, происходивших от пренебрежения Ефремом Трофимычем интересов ее. Последний отдал явное предпочтение своим привычкам, совпадающим со вкусами его кузины, которая гостила в доме непрерывно и более походила на хозяйку, чем Прасковья Гавриловна.
Ввиду всего этого, но разумеется не касаясь темы отношений внутри семьи, я высказал Ефрему Трофимычу свои соображения и посоветовал полную смену обстановки для больной.
– На Старой Руссе из-под земли бьют целебные источники, кои многим больным пользу приносили и были бы хороши как для Прасковьи Гавриловны, так и для Марьи Ефремовны.
– Что вы, сударь? – возразил мне хозяин с живостью, – где же найти мне время ехать? Легко сказать! А хозяйство на кого покинуть? Народ то ведь вор.
– Если дела ваши в самом деле не позволяют покинуть имения, то хотя измените свой стол и порядок дня. Больной нужна легкая, но очень питательная пища и усиленное движение.
– Более питательной пищи, чем подается к столу, я придумать не могу. Сами изволите видеть – что ни день, то свинина, то баранина, даже в постное время скоромимся.
– Ни то, ни другое супруге вашей не подходит. Завтра же распорядитесь прислать из города французских булок. Птицу можно достать и здесь, если у вас имеется хороший стрелок, и охотник. Смородиновый сок, соединенный со сливками только что снятыми, тоже в состоянии ваш человек изготовить. Только все эти блюда не однажды употребляться должны, а постоянно.
– Вы, сударь, видно привыкли жить в столице. А у меня лишних людей в доме нет. Одного, изволите говорить, человека надобно послать стрелять цесарок, другого – кушанья заморские стряпать. В поле то, сударь, кто же останется? Сейчас и урожай подоспел немалый.
– Я только исполняю свое дело, Ефрем Трофимович. Приказывать вам не могу, а известить – обязан. Супруге вашей предстоящая зима может стать не по силам.
– Это уж вам лучше знать. Вы – лекарь. Отчего же не лечить, если хворь приключилась. Я ведь не на то закон принял, чтобы от хворой жены откидываться. Коли возьмете недорого, то движением лечить согласен. Только двигаться должна Прасковья Гавриловна, а люди мои не в города за булочками скакать, ни по лугам с дробовиком бегать не станут.
Помня желание матушки, я принудил себя остаться в усадьбе, обитатели которой были мне противны, домашние порядки – скучны и отвратительны, возможности к проведению необходимых для больной мер – ограничены.
Скоро познакомился я с двумя соседями – помещиками. Один из них оказался человеком просвещенным, какого я не мог надеяться встретить в провинциальной глуши, и какого не часто родит столица, ибо он достоинства ума соединял с прекрасным сердцем и беспорочною простотою привычек. Он был благообразный красивый старик на вид годов около шестидесяти, если только человек таких лет, и у которого один рукав пустой и набит ватою, а глаз вытек и завязан платком, все-таки может назваться красавцем. Он был морским офицером, образование свое получил в Англии, где провел первые годы службы под знаменем короля Георга.
Недавно вернувшись из русской экспедиции в Америку, он обосновался бобылем в своем доме. Последний более походил на хутор, чем на усадьбу – достойное владение, чтобы посреди пустыни закончить свой век. О себе сосед мой говорить не любил, но я слышал стороной его печальную историю.
Он происходил из небогатого, боярского рода, пережившего несколько опал и почти угасшего. Один из последних потомков его участвовал в стрелецком бунте и был обезглавлен в Москве. Сосед мой родился несколькими годами ранее казни отца, и провел горькое детство, постоянно скрываемый уцелевшими опальными. Какой-то благодетель сумел среди прочих дворянских детей отправить несчастного сироту изучать морское дело в Англию. Мы сошлись очень быстро, как это часто бывает с двумя образованными людьми, встретившимися в кругу невежд. Впрочем, в Прасковье Гавриловне, несмотря на полное отсутствие просвещения и недостаток ума, я нашел женщину скромную, тихую и не совсем лишенную поэтичности. Так, например, бродя по мокрому огороду, она могла находить прелесть в висевшем на смородиновых листах дождевых каплях, и называла его «очарованным садом». Я думал было развить эту сторону ее натуры декламациями Буало, которыми очень сам увлекался. Однако слушательница моя была так неразвита в умственном отношении и так робела, боясь выказать этот недостаток, что от стихов не вышло никакого проку и я забросил это занятие.
Заботясь, чтобы Прасковья Гавриловна как можно долее проводила времени вне дома, который и на здорового человека, мог нагнать тоску, я старался приучить ее к верховой езде. Занятия эти давались с большим трудом, потому что трусливость очень мешала Прасковье Гавриловне, но терпением и настойчивостью я принудил ее ежедневно проезжать на старенькой и смирной лошадке несколько верст. Напрасно проносился я мимо пугливой наездницы на норовистом своем коне, ни уговоры, ни собственный пример не могли принудить Прасковью Гавриловну перейти на рысь. С суеверным ужасом глядела она на моего огромного коня, боясь даже приблизиться к нему, и умоляла о том же Марьюшку, которая несмотря на неуклюжесть и хромоту ловко и быстро освоилась со своею лошадкой и скакала на ней целыми днями.
Я заметил зависимость между состоянием здоровья Прасковьи Гавриловны и ее дочери. Нездоровье последней терзало ее мать гораздо сильнее, чем ее самое, и я принял все возможные меры к лечению Марьюшки. Собственноручно смастерил я для девочки некое подобие жесткого чулка из гладко обструганных досочек, натирал ее больную ногу разогретым муравьиным соком каждый вечер докрасна, после чего тотчас заключал ее в этот чулок на всю ночь. Мне и матери процедура эта стоила большого труда, потому что пациентка была с норовом и не вдруг позволяла себя лечить.
Наконец увидал я с торжеством первые признаки перелома в ходе болезни. Лихорадочный блеск в глазах Прасковьи Гавриловны сменился покойным выражением, кашель все реже ее терзал. Мне было очень досадно, что никто в доме не выражал радости о здоровье хозяйки, которую я объявил вне опасности, и не изъявлял мне никакой благодарности.
Я должен был увериться, что успех мой не кратковременная удача и подготовить Прасковью Гавриловну к предстоящей зиме, сколько это было в силах человеческих.
Поэтому, видя несомненное облегчение от болезни, приготовился я дать Прасковье Гавриловне решающее средство. Оно составлено было из настоянных личинок домашних мотыльков, поедающих обыкновенно наши сукна и меха. Во всю жизнь я не мог без сожаления примириться с истреблением этих полезнейших насекомых, хотя необходимом, но бесчеловечным и жестоким по отношению к тварям, детеныши коих нередко спасали больного от смерти или отдаляли оную на более или менее продолжительный срок.
Я уже говорил, что свел знакомство с двумя нашими соседями, один из которых был морским офицером. Вторым, нередко гостившим у нас соседом был мелкопоместный дворянин Анищев, молодой человек несколькими годами младше меня. Сначала я был очень обрадован знакомству с ним и предполагал, что наша дружба умерит скуку постылого Бугурасова, но скоро убедился, что Анищев скорее подходит в товарищи Марьюшке, чем мне. Интересы молодого дворянина не простирались далее травли русаков, а познания ограничивались здравыми рассуждениями о достоинстве жеребца. Эти двое гостей, если не считать семейства Ефрема Трофимовича, и составляли все мое общество. За обедом старался я развлечься приятными разговорами, а также недавно начатою мной забавой ухаживания за Прасковьей Гавриловной. Подражая придворным, у которых имел я счастливый талант перенять очень многое, я выдумывал такие тонкие способы намекать своей даме о моих нежных чувствах, что ни Анищев, ни Ефрем Трофимович совершенно ничего не примечали. Бедная Прасковья Гавриловна не умела ответить на мои любезности ни шутливым гневом, ни шутливой благосклонностью, принимала их всерьез и по обыкновению своему пугалась. Замешательством ее забавляясь, я смеялся до слез, к недоумению прочих сотрапезников. Старый офицер видел отлично мои маневры и не раз с явным неодобрением смотрел в мою сторону.
Однажды, когда мы по уходе дам, остались за столом вдвоем, чтобы по вывезенному из Англии обычаю распить початую бутылку, он произнес с важностью:
– Я давно собирался попотчивать вас одной историей. Не желаете ли вы выслушать ее теперь?
– Ваши рассказы сделают мне всегдашнее удовольствие, – отвечал я и приготовился слушать.
II
Я нисколько не льстил своему гостю этим замечанием, ибо в отличии от огромного большинства старых вояк, мой сосед не увлекался ни рассуждениями о тактике военных приготовлений, ни преувеличенными россказнями о кровавых баталиях. С неизменным своим тактом, он всегда помнил, что собеседник его не является участником подобных событий, подробности которых ему могут быть весьма скучны. Со своей стороны, я очень ценил это свидетельство любезности моего друга и платил ему тем же – то есть избегал утомлять его чрезмерным посвящением в секреты моего искусства.
– Во время моего учения и службы в Англии, – начал старик, – был я знаком с одним молодым человеком, моим соотечественником, который также изучал морское дело. Среди нас, молодых мичманов, выделялся он как своей наружностью, так и нравом, ибо то и другое делало его весьма похожим на девицу. Надо отдать ему должное, не мало красавиц позавидовало бы овалу его лица, чудесным русым волосам с редким отливом пепельного цвета, который позволял не посыпать их пудрою, прекрасным глазам, всегда грустным и задумчивым. Впрочем, сам он был самого неблагоприятного мнения о своей наружности и с удовольствием променял бы ее на крепко сколоченные фигуры своих товарищей. Учился он не хуже других, видно было только, что в морское дело отдан он был не своею волею. Зато музыку он и исполнял, и писал с большой охотою, и дня не проходило, чтобы он не держал в руках флейты или не сидел за клавесином. Звался он, как и я Алексеем. Грубые или жестокие нравы английских моряков вызывали в нем отвращение. В проказах наших и попойках он никогда не принимал участия, и, наверное, если б только осмелился, постарался бы и нас от них удержать. Все мы отказывали ему в дружбе, считая белоручкой, девчонкой и трусом, что делало его жизнь в учении не слишком сладкой. На борту же военного судна она стала еще несноснее. Вверенные его команде матросы, поняв с кем имеют дело, оскорбляли его кто как умел. Старшие офицеры не оказывали ему даже того снисходительного покровительства, которое часто и поддерживает, и задевает молодых мичманов. Скажу кратко, что сей молодой человек доведен был до такой крайности, что даже посягнул на свою жизнь, о чем расскажу в своем месте.
Корабль, на котором я нес службу назывался «Эдгар» по имени сына его капитана и владельца лорда N. По причинам, которые станут вам вскоре ясны, я стану так именовать своего капитана.
– Вы можете не опасаться моей нескромности, – заметил я, – ведь я не знаю и, вероятно, никогда не узнаю ни одного знатного лица Англии.
Рассказчик оставил мои слова без внимания и продолжил:
– «Эдгар» представлял собой линейный 54-пушечный корабль, шедший в Джеймстаун и конвоировавший судно водоизмещением в 2000 тонн с грузом черных рабов для наших колоний.
Лорд N был в сопровождении своей семьи, состоявшей из Леди N и единственного сына Эдгара, мальчика 13 лет. Фортом Джеймс, куда мы направлялись, командовал дядя леди N, родной брат очень известного в Англии адмирала, воевавшего вместе с Джоном Норрисом за испанское наследство. Для леди N путешествие в Америку было далеко не первым знакомством с морем, ибо она часто сопровождала своего отца, в том числе и в Мериленд, где обосновались в то время английские католики, к которым принадлежала ее семья. Отец леди N много усилий прикладывал к тому, чтобы сколь возможно улучшить положение колонизаторов и несколько раз совершил рейды до Чесапийской бухты, конвоируя корабли, груженные табаком.
– Опишите мне лорда N, сударь, ибо я очень мало знаю англичан, а знакомства не свел ни с одним их них. Однажды только пользовал купца Робинсона и видел посланника Витворта.
– Постараюсь исполнить ваше желание, хотя мне не просто увидеть его теперь таким, каким я увидал впервые, когда взошел на корабль.
Лорд N был статным, высоким человеком лет около 36-ти или 37-ми. Не могу сказать, чтобы он был некрасив, или не умен, или не любезен, но очень скоро я почувствовал, что ему много не достает до истинного дворянина. Впрочем, не хочу судить о нем и предоставляю вам самому составить мнение о его светлости. Отдам ему справедливость – он был храбрым и очень разумным солдатом, но все же когда его внушительная фигура, в роскошном мундире величественно опираясь на капитанскую трость вырисовывалась на корме, я не мог отделаться от впечатления, что вижу переодетого старшину. Но довольно о лорде N. Сэр Эдгар обещал стать таким же сильным и здоровым, как его отец и на протяжении путешествия обучался всему относящемуся к управлению кораблем вместе с мичманами.
Вторым человеком после капитана был командор, старший лейтенант Беренсдорф, родственник статс-секретаря короля Георга. В его подчинении было еще трое лейтенантов, среди них сын адмирала Роберта Блейка, Филлипп – с которым я впоследствии очень сдружился. Не стану, чтобы не утомлять вас, представлять сейчас баталера, доктора, капеллана, парусных и оружейных мастеров капитана морской пехоты, руководящего нашим абордажным отрядом, скажу только, что всего нас было около 100 человек и многие как из офицеров, так и из команды плавали еще с отцом леди N. Это обстоятельство имеет очень большое значение для моего рассказа, ибо поскольку на борту находилось значительное число преданных ей людей, и поскольку она унаследовала от отца ум и волю в мере, превосходящей ту, какая обычно бывает отпущена ее полу, супруга лорда N занимала положение более значительное, чем скромная роль путешественницы. Леди N неплохо разбиралась во всем, имеющем касательство к управлению военным судном и хотя никогда прямо не обнаруживала своей осведомленности, а тем более, одобрения или порицания действиям капитана, последний несомненно тяготился ее авторитетом.
Возможно, по этой причине, а может и по иной, лорд N был менее внимателен к ней, чем было бы желательно для наших офицеров, так как они лишались возможности приносить жене своего капитана те невинные знаки уважения и любезности, какие обычно сопровождают путешествующую при подобных обстоятельствах знатную даму. Будучи младшим офицером, я не бывал приглашен обедать с капитаном, но не раз слышал обрывки разговоров Берендорфа со старшими офицерами, из которых мог заключить об их досаде на то, что ревнивый нрав лорда N, не дает им никакой возможности получить удовольствие от остроумия его супруги. Говорили, что капитан считает будто обед подается только за тем, чтобы его съели и разошлись, что леди N должна два раза повторить свое желание послушать клавесина, прежде чем оно будет выполнено, что будто бы капитан был сердит на свою супругу оттого только, что она выказала слишком много радости по поводу известия об исцелении нашего старика – капеллана от приступа ревматизма и тому подобное. Со своей стороны, леди N выказывала супругу столько высокомерия, сколько мне еще ни в ком не приходилось видеть.
Старый Уолтор, бывший вестовым адмирала, в пору его производства в лейтенанты, рассказывал и не без сочувствия к леди N, что ей не было еще 17 лет, когда адмирал приглашал ее высказаться перед старшими офицерами по какому-нибудь вопросу, имеющему касательство до достоинств испанского галеона, и только для того, чтобы заставить всех полюбоваться оригинальными замечаниями и румянцем, который вспыхивал на ее лице, от удовольствия при этих знаках внимания и уважения отца.