Книга Олимп иллюзий - читать онлайн бесплатно, автор Андрей Станиславович Бычков
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Олимп иллюзий
Олимп иллюзий
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Олимп иллюзий

Андрей Станиславович Бычков

Олимп иллюзий

© А. С. Бычков, 2018

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2018

* * *

Светлой памяти Евгения Всеволодовича Головина

«Нам обещано похоронить дерево добра и зла, уничтожить тиранические добродетели, дабы явилась наша совершенно чистая любовь…

Это началось тривиально и постыдно и вот: это кончилось ангелами огня и льда».

Артюр Рембо

Часть 1

От королевской боли

Глава 1

Светозарное

Круглый кругляш с ореховым замком открывался нелегко. Сначала надо было подсунуть, потом поджать, затем надавить и, наконец, поддеть. И, чтобы не слямзилось, просунуть, лучше два, даже три, а то и все четыре, и, конечно, держать замечательно, и тянуть, не давая захлопнуться. И всовывать, всовывать уже потолще.

П-пок!

А я же говорил, осторожнее, осторожнее. А то, как же закрывать потом будем? Ведь видно же теперь, что открывалось. Да может, и не закроется уже обратно.

Пиздец!

Ну ладно, ладно, хрен с ними, с божьими коровками, ничего теперь не поделаешь, давай дальше.

Лезь, говорю, просовывайся, да, так, так, миленький мой, кучерявенький мой. Ну, темно, да, темно. И холодновато, пожалуй, что. Да не дрожи ты так! Ну, пар, да, ну и что теперь поделать. Подумаешь, изо рта. Фонарик взял? Фонарики, говорю, взяли?! Здесь же до нас никого не было. Осторожно, не наступи.

Что, когда, потому что там, где? А впереди клубится и клубится. Ну, страшно, да, пропадает луч, мельчайшие только висят и высвечиваются. Как мошкара – лицемерные и сухие. Ссохшийся пар. Частички обвалившиеся дерна? Торчащие корешки, белые как червячки. Да-а, дела… Слышишь меня? Ага, что-то капает там. Подземелье же. Не хватало еще ебнуться. Стикс, похоже, подступает. Ты, что, Лета – река, запомни. Я знаю, я и говорю, что ад. Да, блять, что ад. Мы в аду, сука. Осторожнее, я же говорил, не наступи. Да тише ты, вон, смотри. Кто? Сам… Неужели? Ложись! И лежи… Тс-сс-с, тихо, а то заметит, и тогда все… Что все?.. Не вернемся обратно…

Зеленоглазое стало им выползать и стало светить их мощно из трубы. Было это оно. Я знаю, рев его уже гадал уши мои, тихо было, тихо, только шуршало оно и подползало. Шуршало и подползало.

– Дон Хренаро, проснись!

– Что такое, дон Мудон?

– Мне приснилось что-то ужасное!

– Что? Что? Говори скорее!

– Хренаро, мне приснился ад… Что мы в аду.

– Что ты такое говоришь, дон Мудон, какой, на хуй, ад?

– Ой, как мне хуево, Хренаро…

– Дон Мудон, возьми себя в руки, ты же мужчина!

– Дон Хренаро, я не могу, у меня кружится голова.

– Чепуха, это сейчас пройдет.

– Нет, нет, Хренаро, мне надо на воздух.

Ночь, вбитая в асфальт Луна, расчеканенная на стеклах, жесть гремящая, спать, спать, мы поедем с открытыми глазами дорогой душистой ели и пихты, Хренаро, осторожнее, не поскользнись, какая светлая темнота, как режет глаза Бычьей звездой, хоть выколи глаз, ниже, ниже, смотри, пролетело оно, что пролетело, дон Мудон? Солнце пролетело, Солнце, дон Хренаро, мимо Лупы, мимо тьмы, углем мнимо обдав нас, и опять расчеканилось, только теперь-то не на стеклах, а на брусчатке, только теперь-то на столбах, о, сколько же здесь распятых, еб твою! сколько же здесь повешенных и висящих на гильотинах! и как они нас ждут, как они нас давно ждут не дождутся, это же надо, Хренаро, да, дон Мудон, как красиво, я лижу, какой чистый красивый воздух морозный, розовый, дон Мудон, языком, вот это ад! дон Хренаро, а ты говоришь, прости меня, значит, и ты тоже? да?! и ты тоже?!

да, да, смотри, вон оно, там, выползает над улицами, зеленоглазое! и Светозарный, Сам, Сам поднимается между домов! осторожно, дон Мудон, чтобы не сковырнулись дома, чтобы не обрушилось на молодоженов, не наклоняйте вбок распятых и повешенных и висящих на гильотинах не отклоняйте, что ожидают вокзала своего, ибо уже подходит и подходит, и… паром траурных обдает.

– Дон Мудон!

– Тс-сс… Тихо… Сейчас… Сейчас все начнется.

Медное утро с оцинкованной кружкой, овеществленное, ударило в таз и разбудило их. И они проснулись и протерли глаза свои кулачками, как мальчики, как два средних мальчика. И умылись и вытерлись полотенцами. Солнце сияло в медном тазу и горел синий газ с оранжевыми язычками, и тужился, и свистел чайник. Тысячелетний город был слишком быстр, а они еще не попили и не поели. Как жить им в остатке, может быть, и не знали. Но знали и съели, наконец, за завтраком и разгладили сомнения свои. И уже как два Гамлета выходили на улицу, выходили в глубоко начищенных сапожках черных и садились на два коня. И ехали уже на двух мотоциклах, как два флага, развеваясь между собой, с Дантом да как с Вергилием.

Посторонись по сторонам! Прижмись к стенкам сосуда, урод, дай дроздам! Это дон Хренаро и дон Мудон, два русских парня мчатся в ад! Навстречу Солнцу своему едут дон Мудон и дон Хренаро. Оно ждет, ждет их не дождется в кузнице своей. Оно бьет, бьет, не разобьется яйцо свое золотое. Блеск кувалды яйца своего золотого наяривает. Давай, давай, Солнце, наяривай яйцо свое, Солнце! Соленое, сладенькое, жиденькое, Солнышко, шалтай-болтай твой на веревочке мчится, на желтенькой, на сурде… О сурда, сурда моя, сурда, ух-ха! Пол ух-ха!

– Хорошо едем, дон Мудон.

– Славненько едем, дон Хренаро.

– Далеко ли до столицы гвоздей?

– Недалеко.

– Как там повешенные, не гнутся?

– Висят, миленькие, подрагивают.

– Распятые?

– На сухожилиях кричат тихонько.

– А на гильотинках не порезались еще?

– Кишат.

– Виснут?

– Киснут!

– Ничего, ничего, дон Хренаро, пусть потерпят маленько еще, пусть помучаются всего ничегошеньки, всего-то чуть-чуть, на пол дыры.

– Га-а!

И – ж-жих – синие выхлопы пронеслись, как в эполетах. Это едут, едут, закусывают дон Хренаро и дон Мудон, в лососинах белых лосинных и черных сапогах с икры закаченных и засекреченных. С несдуваемыми фуражками на головах. Те фуражки секретные пристегнуты ремнями под подбородками от ветра и околыши их буйно блестят.

– Алло, дон Хренаро?

– Хр-рр-р…

– Ты спишь что ли?! Это я, дон Мудон!

– М-мм… кто это?

– Это я, дон Мудон! Просыпайся, давай!

– А-аа, это ты, дон Мудон… А хде это мы?

– Хде, хде, в аду, где.

– В саду?

– Открывай манту!

– Манду?

– Да не реакцию, а акацию!

Была то темная большая и глубокая тюрьма, влажная холодная, с закрытым плотно люком из-под плова, с травой, с бараниной, с корнями, с облаками, растущим вниз головой деревом мандрагора, желающего жевать, мда-с, желающего жевать.

Минерал есть высшее, человек, вообще говоря, хаос, как говорил Новалис. Вот и был это, говорю я вам, ад. И виражи его сужались и сужались на треках. Ажурные развязки, многомиллионные с тончайшими нитями. Ехали по ним вывернутыми наизнанку внутреннего мира своего. Отчуждениями были отчуждены глаза от зрения и от сетчатки, уши от слуха отчуждены были и от услышанных слов, осязание от кожи касаний отторгнуто чешуйками, обоняние – от носовых ноздрей и запахов привходящих. Мозг, однако, выделялся и выделялся, не то, чтобы вскипал, но джунгли мозга уже висли на проводах, да и на безмодемных, уже обвивали лианами и мыслили себя мыслями без смысла и анализ, как уай-фай, один плюс один вычитал, что будет, конечно же, два. И только повешенные маялись на столбах еще, как под ветром. Зюйд-вест дул тогда, и туда-сюда раскачивались повешенные и ждали. И распятые на гильотинных топорах тоже блестели.

Светозарное и Зеленоглазое запивало соком, готовилось выползать. Оно должно было выползать и ползти навстречу, выползая долго и дико через кусты дрока, обдираясь и пугая должно было оно выползать. Должно было ползти оно с нижней выпученной губой, ибо на губе той была у него болячка, и все хотело прижечь Светозарное, зеленкой прижечь, и забывало, но и рано или поздно прижгло себе, и была уже корочка черненькая, чесалась, что не содрать, не содрать, вокруг рассасывалось и бледно-зеленое, и уже проглядывало нежно-розовое губное.

Многим, в то знаменательное утро выворачивало, кому-то сеяли, кому-то наддавали, кого-то накрывали. Другие, однако, бежали на месте, сопротивлялись, и тогда их поддувало подземное, и расширялись тогда голыми и беззащитными они, и все еще человеческие в душе. Ибо хотели оставаться людьми, а не знали, как и зачем, и почему так бессмысленно, и никуда, никуда не деться. Там, обратно, был мох на люке и дерн с белыми червячками отсохших корней, и уже протиснуться назад было невозможно, разве что с электронными на букридерах, а это было лишь иллюзией метрополитенной, что ты едешь обратно, тогда как ты едешь только вперед, в одну неумолимую сторону, и надежда только, что эти два ангела ебаных, дон Хренаро и дон Мудон, что они спасут тебя и будут хранить тебя и хоронить тебя от раскалывающего и раздирающего, от бессмысленного и тупого. А те, кто покупали и мылись голыми и демонстрировали на веб-камерах обнаженные органы свои, будут удручены. Король зла пришлет им смс и будут сами запущены, как уиндоузы на файерфоксах. Так что скоро-скоро им взлетать вниз, взвизгивать вниз, нечестивым. А повешенные и распятые и висящие на гильотинах будут, конечно, скоро будут спасены. Вот только флагами кровавыми доедут до них дон Хренаро и дон Мудон, два ангела ебаных, и зашипит тогда на сковородах, и еще только чуть-чуть помучаются повешенные и распятые, покорчатся на сковородах и выйдут точить вилы костяные свои и с резными топорами выплывут, наконец, на пирогах цветочных.

И поехали неизбежностью зла, призванного на праздник, убийством нетленным, как происки по ту сторону поехали они, как возвращение к ослу времени, как дышать, да, дышать, как Солнце Луной.

– Ты готов, дон Мудон?

– Я готов, дон Хренаро.

– Казнил попа своего?

– Казнил, казнил.

– Ледяной, о, айсберг блистающий, слепи нас теперь, слепи.

– Начинается…


И вот стал тогда ознобом входить, входить сквозной. В ноги входить, входить сквозной. В поясницу входить, входить сквозной. И хотел остановиться было, чтобы замереть. И в лоб стал входить. Оморозить лоб хотел сквозной. Посмотри же, посмотри, как лавы льда низвергаются неподвижно, как ослиное время блестит, и как разгибается пространство, как ледяная паяльная лампа сквозная хочет на волю.


И тогда дон Хренаро и дон Мудон захотели, наконец, родиться, как нерожденные, и, как после смерти своей не умирают, ибо то был уже ад, и заволакивало его вершины, в буран поднимался вершинами своими ад и бровями своими поднимался выше бурана сын зари, дух восстания и отец гордыни, и уже разгоралось черное пламя разума и воли, ибо костяк армии еще бился и отбивался на закат рассвета, и в водоворотах светил открывалось, наконец-то, где же, где творится заветное, где резвится по-прежнему произвол невинный, где когда-то Достоевский молодой восставали с Толстым молодым, где отрывали на губных гармошках пердунам, где рвали ходы засохшие старперам, где мешали свет и тьму в носовых бессмысленных кварках пения ножного… Там, где Достоевский молодой с Толстым молодым восставали чистые и обнаженные по пояс.


Ибо ты давно уже не понимаешь, что происходит с тобой. Тебе кажется, что все еще впереди, а все уже позади. Ты ищешь смысла, и не находишь. Ты думаешь о свободе, а остаются только рельсы кривые и ржавые. Ибо сие и есть ад. И нет дороги обратно. Так поняли и дон Хренаро и дон Мудон однажды на пони, маленьких таких конях, когда еще были ионными людьми. Но с тех пор, как развысились на трубных, с тех пор, как разыгрались на кругляшах и попрыгали в ниппельные бон-бон, не осталось смыслов. И нет теперь, где спрятаться человеку. И тогда дон Хренаро и дон Мудон догадались. Ибо они подъехали, когда стало уже невмоготу. А сын-то зари ждал давно. Ад был давно бодр и плоды его были давно бодрые. Ибо в хрустальном доме – головой вниз – бодрость доброго зла нашего и знойной нашей работы. Кто знает все и про всех? Про каждого из человеков? Про тебя? Как бессмысленно ждешь ты подчас и-мейлов, как ждешь комментов на пост свой, и как, не дождавшись, срываешься на фейсбук. Где всадник без головы, что спасет тебя, где Майн Вир твой? Знай же, что цели нет, жизнь бессмысленна, родители твои рано или поздно умрут, и деньги будут растрачены нелепо, даже путешествие и то не спасет тебя, потому как все равно ты возвратишься обратно. Знай же, что подняться можно только по болтам, и те болты с гайками вкручивают дон Мудон и дон Хренаро, ибо они идут вперед, дон Мудон и дон Хренаро, они знают неизвестное вперед, а назад лишь рак свистит смысл свой известный. И не какой-нибудь, а рак в смысле твоей болезни! Знай же, растягивается неумолимо и бьет обратно по лицу кантианская резинка. Ибо один ты рождаешься и один умираешь – во вторник, в четверг, в понедельник…


И тогда загорелась Бычья и стала разгораться. А дон Мудон с доном Хренаро на спинах лежали своих и смотрели в окно, как «Наутилус» вплывает капитана Немо, ничего не говорил Немо, не доставал из кармана, не вытирал пыль, не кашлял, не чихал, лишь молча вплывал он через окно длинное, все ближе и ближе подплывал. Дай Бычьей было над ним и лед духа восстания и отца гордыни. Ибо по лучам их узнаешь их, не возвращайся, прошу тебя, не возвращайся.

Глава 2

Два романа

С багрово-помятым лицом, попукивая, встал он с кровати, почесывая яйцо, и проснулся, сел, надавливая, сизое, не обращать внимания, ну с днем рождения, Роман!

Он посмотрел в трюмо. Рюмка на похмелье троилась, и трещала голова.

– Бр-рр-рр…

Проглотил.

Как надрались, однако, в самолете над воздухом с директором авиарейсов, но, слава богу, что снова эта дурацкая Москва.

– Машка!

Сука, спит в отдельной комнате, и на хуя было строить дворец? Видите ли, большой у меня живот, видите ли, наваливаюсь. А раньше не наваливался? Сизое с красными прожилками выбеливалось, выжималось из-под ляжки яйцо, и была эрекция, была.

– Машка!

В папильотках просунулась красивенькая головка жены, и выражение было на лице ее как китайская живопись поверх фарфора. Будет опять лежать, как кукла, с открытыми глазами, а все равно, блять, лучше, чем…

– С днем рождения, Роман!

– А где щенятки?

– Гришенька в садике, а Сашенька в школе.

– Мерзавцы.

– Рассолу еще?

– Какой, на хуй, рассолу. Давай-ка сюда!

И рыгнул, в смысле икнул.

– Роман, ты невыносим.

– Не боись, я сзади.

Загоготал и сморщился на молнию в виске.

– Дай еще рюмку.

– Налить?

При виде рыхлого тела жены из-под халата, синеватая ляжка, он слегка опечалился – странное, прустианское, в смысле прустовское, чувство – но авиалайнер любви уже поднимался. Тело хотело всем телом, а тонкая боль была в голове. Да на хуй голову! Он запил коньяком и разжевал анальгин. Подождать или сразу? Жена уже раздевалась, скидывала халат и ложилась покорно, как перевернутая акриловая ванна. Значит, сзади. А могла бы в честь дня рождения и пропустить мимо ушей. О, студия! Он почему-то представил рычаг, как рычаг переворачивает мир. Где, сука, блять, Архимед? И навалился ей на поясницу. Как два бизона стали дышать и карабкаться, пока не пристроилось, пока не наладилось, пока не разгладилось и не пропустило. И что-то было в том, что в папильотках, хм! Даже потрогал ей пальцем как некую необычность. А тело на теле уже громоздилось и скользили в наслаждениях жиры. Что-то терпело, мучилось и, подрагивая, страдало. Скрипел диван, выезжал, и дрожало, как поезд, трюмо. Анальгин голову отпустил, и голова с коньяком уже погружалась по уши в грудную клетку, уходила ниже, в живот, вспучивалась и пролезала овалом в колбаску. И мощно вдвигался и выдвигался мясной красноватый насос, накачивая и накачивая под напор, да, под напор, под пузырящуюся икру, пока, о, господи, пока, о Боже, пока, у, е-ее… ну еще, еще-е… блин, еще-е-ее, и…

Йуу-у-у-ух!..

Накатило и взорвалось. И громадный рушился уже со всеми авиалайнерами, с солнцами и с быками, обваливался на Машеньку, и дрожал…

А вот уже и сидел бодрый за завтраком, с накрахмаленным белым фартуком свежим и уплетал сардельку любимую сочную, треснувшую из-под натянутой оболочки, празднуя день рождения себя – в силе, мощи и славе. Звонила и поздравляла мамочка. Подносила борщи жена. И запивал сметаной борщи он, и пела душа, на губе приклеилась макаронина, блестела органной трубой и вибрировала, свисая, – ту-ру-ру-рам! – Баха вашего за шею прижимать педалью ноги. Роман родился сегодня и снова, Роман – ту-ру-ру-рам! – фортиссимо задрожала сарделька, сегодня придут поздравляющие и принесут свои выи, и Роман будет царить и блистать своими богатствами, славами, и покажет дворец им, громадный четырехэтажный дворец, покатает на лифтах, погуляет поздравляющих по зимним садам, и позагорает их, держа за ошейники, под ультрафиолетом стремительно искусственных солнц…

– Как нам повезло!

– Ромочка, кушай.

– Я говорю, как нам повезло, Машенька!

– Наливать?

– Чистенькую!

– С этим?

– Да не с этим! А где с красным перцем, чтобы стоял!

– Ромочка, надо же мне успеть убраться и приготовиться.

– Успеешь.

– А замотанную синюю кто будет убирать? Китаянку кто будет в магазин отправлять?

– Успеется.

– Да что тебе, мало было? Еще полы на четырех этажах.

– Китайка успеет.

– Назвал имейлами. Ты же хотел дворец показать… Я и Романа пригласила.

Роман с вилкой застыл, но вилка продолжала сардельку нести. И сарделька продолжала нестись в пространстве пяти, шести или даже семи искусственных солнц.

– Романа?

– Вчера отправила смс.

Жена огромная попыталась съежиться, попыталась застыть, но балетная пачка треснула. И театр засквозил – они роли знали насквозь.

– Зачем?

Механические часы вышли на стрелках, как на костылях, и стали вытанцовывать время прошедшее, которое будто бы было, и которого будто бы не было.

– Ты сказал сам.

– Когда?

– Сейчас.

– Ах, да…

Он вспомнил, вилка описала полукруг и вонзилась в сардельку, на фартук брызнуло, на фартук и на скрижали. Роман вынул жало и вколол еще, под углом, так, что теперь брызнуло и на балетные пачки.

– Ромочка!

– Ты забыла снять кожуру.

Он подцепил мокрую пластиковую обертку и снял, оголяя разорванное тело сардельки.

– Ты не рад?

– Нет, почему же.

Чего Роман не мог простить Роману? Что когда-то они писали на зеркале стихи?

– Я отправила, потому что тогда не отправила, а потом ты уже лег.

Корова к папильотках, хитрое фарфоровое дупло, батман тебе на задницу, танцуют не только слоны, но и Карлы Густавы Юнги, мифотворцы херовы, да, я люблю тебя, Роман, как свое несбывшееся, Университет в белом, Университет в черном, я был с тобой молодым изгнанником бузины и ранних астрелей, птиц и пастбищ, выпущенных из лука стрелы, асфоделей на ранней заре водопоя с синих ресниц козодоев, висящих, как ртуть, с глазами печальным, мудрыми… Роман, прочь! Роман, приди! Как раньше, когда мы писали на зеркале стихи, отражаясь до бесконечности сами в себе… Я знал, что деньги – это дерьмо. Так возвращают кредиты, так снова возвращаются во дворцы. И дворцы гудят и вращаются, как чертовы колеса. Я поднимался на крест богатства, а ты видишь только мой толстый живот и жиры мои прустианские. Не ври! Роман по-прежнему тонок, и он сохранил тончайшее, и вечером он исполнит, как учил пальцами мясными на земляничных полянах, черно-белыми элегантными флагами на клавиатурах раскинутых, ритм, да, вы, господа, еще не знаете Романа! И ты, Роман, зря меня похоронил, у вас, господа, флирт в душе с предрассудками, стереотип иллюзий, нет, Роман в жире еще зазвучит, сонатой Вентейля зазвучит Роман, ну, хорошо, пусть не Вентейля, но кофе глиссе я вам исполню, тем более, если приедет Роман, по полям смыслов с маслом приедет к Роману Роман…

Он окунул в сольдо сладкий огурец и заел, голова разъезжалась, выпитое накануне гудело и подлетало к Шереметьево-Два.

– Надо поспать мне еще.

– Китайка вымоет.

– Возьми сумму из пиджака, из нагрудного. Там что-то шесть или семь…

– Поспи, Ромочка, поспи.

– … тысяч долларов.

Вечер уже длил воспоминаниями и Беатриче маленькая уходила за горизонт, как она тоненькая, с попкой тоненькой мыла пол, как наклонялась и тряпочкой терла, и китайские ее ляжечки тонкие, на которой, на молодой, тонким всадником можно скакать под тонким месяцем и тонкой китайской Луной… Роман засыпал, Роман проваливался в Романа. И китаянка мыла, оттирала и зачищала на потолке, над этажом, где ранним утром Роман еще наваливался на жену, а сейчас вдруг запело трюмо, и голая китайская девочка затанцевала на пуантах, и были неразвиты еще ее девичьи груди, и ранней весной сосать было-было поцелуями длинными ее узкие китайские соски, горьковаты были соски, и уже в коробочке оделяло, одаривало сластями овечье, горячее, бритое и блеющее от счастья, вот так, да, вот так, ме-ее-е, тихо, тихо, подожди, я сейчас, я быстренько, ме-е-е, Роман просыпался и засыпал… И мыла китаянка молоденькая мыло, голенькая мыла мыло она, и мало было мыла, и потому мыла мула, мол мула мыла больше всего…

– Так что, вы хотите сказать, что вы и есть Роман?

– Нет, я не в том смысле, что…

– А где вы были вчера в одиннадцать вечера?

– М-мм… был на Тверской.

– А смс получали?

– Смс… м-мм… получал.

– От кого?

– Я… я не знаю.

– Это ложь.

– Нет, нет, честно.

– Честно? Вы получили смс от своего старого друга.

– Правда?

– Он пригласил вас на день рождения.

– Но… я ничего не получал… А вы кто?

– Ах, ты не узнал?! Мы же дон Мудон и дон Хренаро, ёб твою мать!

Глава 3

Лунный свет

Мотоцикл, однако, уже тарахтел, мотоцикл, однако, уже заезжал, шлагбаум приподнимался и пропускал, а ведь Роман ехать не хотел, вчера он еще не хотел ехать и думал, что не поедет, что это капкан, что если он поедет, то опять попадется, что он ничего не сможет им возразить, не сможет в них отразиться, и ничего не сможет им доказать, ведь не рассказывать же, что вчера разбил зеркало в прихожей, чтобы вызвать, что вызвать? да, конечно, плохой знак, если не можешь покончить с собой сам, то хотя бы… тогда зачем же ты снова приехал, а я никуда и не приезжал, вот эти три коттеджа, а теперь поворот налево, пруд, где тонул старый друг Док, названный Романом про себя Романом, именем собственным, и почему-то не утонул, ах, да, друг спасал собаку, полз по тонкому льду к полынье, где плавала собака, и провалился, в телогрейке, в прошлом году, друг весил килограммов сто пятьдесят, да нет, не сто пятьдесят, а девяносто, не меньше девяносто пяти, это без телогрейки, а с телогрейкой, да, он успел ее скинуть в воде, мокрую, тяжелую, набухающую, да не собаку, а телогрейку, а сам держался пальцами за обледенелое и дышал, но он все же смог закинуть собаку, забросить собаку на лед, а сам дышал, Док спас собаке жизнь, богатый, а все равно спас жизнь собаке, владелец студии, а ты никто, Роман, просто отражающийся сам в себе и в своих друзьях, просто мудак и ничтожество, а он тебя любит, твой друг тебя любит и приглашает на дни рождения каждый год, а ты каждый раз почему-то думаешь про капкан, что ты попадаешься в капкан, что будешь защелкнут железной скобой, что будешь дергаться, вырываться и затихнешь, и что он, твой старый друг, будет тогда сосать, будет тогда высасывать, из тебя, Роман, сосать и высасывать, и когда насосется, высосет все до ложечки, и еще когда его жена, да, его жена, ведь он спас собаку, а ты, Роман, кого ты спас? а, ну да, самого себя, вчера, когда разбил зеркало, теперь поворот направо, боже, как много таможенников, они, что, здесь живут? в этих многоэтажных коттеджах? а вот, кажется, и он сам, в конце улицы, какой большой, обещал встретить, вот и встретил, вышел навстречу, чтобы Роман не заблудился, не развернулся и не уехал обратно за шлагбаум…

– Привет, Док!

– Привет, Роман!

– С днем рождения, дорогой.

– И тебя также.

– Меня-то за что?

– С моим, с моим.

– А, ну да, шутка юмора.

Роман снял шлем, и вот уже обнялись, поцеловались и прошли за загородку железную, за калитку железную, и Док защелкнул скобу, лязгнуло и, позвякивая толстой цепью из-за угла в перевалку вышла собака, значит, реальность все-таки есть, с черной мягкой отвисшей губой, и укоризны были исполнены ее умные коричневые глаза – как ты мог?! как же тебе не стыдно?! у тебя же ни капельки никакой совести… – цепь натянулась, погрустнели глаза, и собака была остановлена ошейника шипами.

– Большое животное.

– Ага.

– И как это ты его?

– Что?

– Ну, тогда.

– А, да, это была та еще история.