– Я еще вот, доктор, пулю подобрал, которой в капитана стреляли… – Пашка неловко протянул Новаку пулю. На большой Пашкиной ладони она смотрелась как растопыривший хищные, острые лепестки свинцовый цветочек. – Ей, видите, носик рассекли, чтоб была разрывная.
– Нам тут, Пашенька, пули не нужны, – кротко сообщила Аглая. – Мы людей лечим. Пулю ты лучше отдай своему красному командиру.
– А я думал, вдруг пригодится, – Пашка глянул на нее так беспомощно, что она тут же пожалела о сказанном.
– Ну давай, – Иржи Новак, сжалившись, взял у беспомощно топтавшегося Пашки злосчастную пулю. В конце концов, человека, может быть, через несколько дней расстреляют. Так что лучше теперь с ним по-доброму, хоть и красноармеец…
Чтоб порадовать Пашку, доктор Новак вынул из груды хлама лупу и изучил пулю.
– Любопытно…
Вопреки ожиданиям, пуля и впрямь показалась ему интересной. Он взял скальпель и соскреб с распахнутых лепестков на лабораторное стеклышко сероватую субстанцию. Рассмотрел под микроскопом. Удовлетворенно хмыкнул.
– И чего там? – Пашка наблюдал за действиями врача с почтением и непонятной надеждой. Доктор Новак сунул в рот трубку – сталкиваясь с интересными явлениями и давая им объяснение, он всегда закуривал трубку, – но разжечь ее не успел. В лазарет стремительно вошел майор Бойко, с порога кинул резкое:
– Где он?
Не дожидаясь ответа, шагнул за ширму. Увидел лежащего без сознания Шутова.
– Рядовой Овчаренко! Ты как посмел на капитана СМЕРШ поднять руку?! Теперь нам всем… – Бойко задохнулся словами, только сжал бессильно кулак, то ли грозя рядовому, то ли демонстрируя, как им всем теперь будет.
– Да я не рукой, товарищ майор. Бутылкой. Он в ребят целил.
Верхняя губа майора чуть дрогнула.
– Значит, он целил? – Бойко кивнул на неподвижного Шутова.
– Так точно. Сначала в себя самого, потом в Тарасевича, да еще кричал, страшно так, что Тарасевич, мол, уже труп и должен принять свою смерть, потом во всех ребят по очереди…
– А ты, рядовой, ребят, значит, спас? – с металлом в голосе уточнил майор Бойко и вдруг рявкнул так, что затряслись пузырьки и пробирки на стенах: – Спас, да?!
– Виноват, товарищ майор, – Пашка горестно переступил с ноги на ногу в опасной близости от керосиновой лампы.
– Ладно, Паша, с тобой потом разберемся, – майор чуть хлопнул рядового по плечу, смягчившись так же внезапно, как и озверел, и повернулся к доктору Новаку. – Когда он придет в себя?
– Строго говоря, он уже должен быть в себе. – Новак раскурил трубку. – Черепно-мозговой травмы нет, ну разве что небольшое сотрясение – и только. Огнестрельная рана тоже несерьезная. Но на пуле, которой в него стреляли, я обнаружил следы вещества… подозреваю, что какого-то яда растительного происхождения. Налицо симптомы острейшей интоксикации…
– Что вы собираетесь предпринять?
– Много жидкости и покой. – Новак пыхнул трубкой. – Противоядия у нас нет. Так что я не берусь сейчас делать прогнозы.
– Хотите сказать, он может и не очнуться? – уточнил майор.
– Как медик могу сказать, что человеческая жизнь – штука хрупкая… Взять вот нас с Глашенькой… да и с вами, товарищ майор. Сегодня мы все живы-здоровы, а завтра товарищ Шутов очнется, огорчится, что с ним такая неприятность в Лисьих Бродах случилась, – и…
– Не стреляй! – выкрикнул вдруг с койки заросший, которого Аглая называла про себя Дикарем. – Не стреляй! Не стреляй в Никитку! – Он заслонил лицо руками и обмяк, увязая, как в могиле, в своем темном бреду.
– А этот у вас откуда? – с изумлением спросил Бойко, который только теперь обратил внимание на второго пациента. – Это ж наш подопытный!
– Подопытный?..
– Мы его с Деевым нашли в «Отряде-512». Япошки его недобили. И от нас сбежал – даром что не жилец. В легком дырка, в печени…
– Боюсь, вы его с кем-то путаете, майор, – уверенно сказал доктор Новак. – У этого только одна огнестрельная рана – сегодняшняя. Она не критична. Еще его тигр подрал – но следы от когтей поверхностные, не глубокие. Жить будет, определенно.
– Если от меня кто сбежал – я того ни с кем не перепутаю, – задумчиво произнес Бойко. – В общем, так, доктор. Товарищу Шутову обеспечьте наилучший уход. Если с ним что-то случится… – майор сделал выразительную паузу, – это будет большой потерей.
– Несомненно. – Доктор пыхнул трубкой. – Очень большой потерей. Для всех нас. Я сделаю все возможное.
– Рядовой Овчаренко. Будешь сюда заходить, присматривать за подопытным. Если очнется, сразу доложишь…
– Вам? – с готовностью вскинулся Пашка.
– Старшему по званию. А если… то есть когда капитан Шутов придет в себя, скажите ему, что поисковая группа вынуждена была уйти без него.
– Но как же… без него-то? – оторопел Пашка.
– Рядовой! Вы капитана СМЕРШ бутылкой по голове отоварили. Теперь мои приказы будете обсуждать?!
– Виноват, товарищ майор.
– Мы действуем согласно распоряжению товарища капитана, – зачем-то все-таки пояснил Бойко уже с порога. – Было сказано на рассвете выдвигаться – вот мы и выдвигаемся. Ожидать, пока товарищ капитан придет в сознание, не было сказано.
– Я тут часик-другой сосну, Глашенька. – Доктор Новак поправил на спинке плетеного кресла плед и, крякнув, уселся. – Нелегкий был день. Если кто-то из пациентов ухудшится… – он растянул рот в зевке, – ты буди, не стесняйся.
– А вы правда ведь сделаете для товарища капитана все возможное, доктор? – с тревогой уточнил Пашка.
– А ты правда думаешь, что тебе будет лучше, если товарищ капитан моими стараниями выздоровеет?
– Так не в этом же дело, – растерянно сказал Пашка. – Это ж человек. Беспомощный. Ему надо помочь.
Глаша снова, словно насильно себя убеждая, подумала, что для нее этот Пашка – слишком простой. Он читает-то небось по складам. А она – генеральская дочка. Он простой, а оттого наивный и добрый. Рядом с ним просыпается совесть.
– Дядь Иржи… грех это, – сказала Аглая тихо.
– Что грех?! Спать? – изумился Новак.
Она молча кивнула на бледного, поверхностно и часто, по-собачьи дышавшего Шутова.
– Так не мы же его подстрелили! – доктор с досадой поднялся с кресла; сон, так мягко и приятно его было сморивший, теперь совсем улетучился. – Мы ничего дурного не делаем.
– Иногда бездействие – тоже грех, – почти прошептала Аглая. – Он и правда сейчас беспомощен.
Она знала, что лицо ее в свете керосиновой лампы одухотворенно светилось. Пашка бросил на нее восхищенный, собачий взгляд.
– Если нужно противоядие, вы же знаете, к кому надо идти, – добавила она совсем кротко.
– Это мы с тобой, Глаша, перед этим человеком беспомощны! – Новак принялся яростно набивать трубку.
– Не курили б вы тут, дядя Иржи. Пациенты все-таки…
– Он таких, как мы с тобой, не задумываясь к стенке поставит! Ты забыла, кто твой отец и мой лучший друг? Так я напомню. Белый генерал Петр Смирницкий!
– Ну и что? – встрял Пашка. – Она с отцом порвала за его антисоветские убеждения! И вот сказал же товарищ Сталин: сын за отца не в ответе! Я и сам из белоказачества происхожу – и ничего, не расстреляли. Наоборот – как есть боец Советской…
– Я знаю, кто мой отец, дядь Иржи, – игнорируя Пашку, сказала Глаша. – А еще я знаю, что вы клятву Гиппократа давали…
Новак хотел что-то возразить, но как-то вдруг весь разом обмяк и как будто сильно состарился. Изо рта свисала так и не зажженная трубка.
– Все так, Глашенька, – сказал он устало. – Все так. Мы по чести живем. А они пусть глотки друг другу грызут, – он неопределенно махнул рукой в сторону коек. – И в спину стреляют… Пойду беспомощному вашему помогать.
Над горизонтом криво размазались первые неуверенные разводы рассвета. Стоя у распахнутого окна, Аглая смотрела, как Новак, по-стариковски сутулясь, идет по утонувшей в стылом тумане брусчатке – как будто по палубе потерпевшего бедствие корабля. На противоположном конце площади красноармейцы из поисковой группы седлали коней. Она закрыла окно, но помещение уже насквозь пропиталось промозглой маньчжурской хмарью. Аглая взглянула на неподвижный силуэт особиста за ширмой и зябко поежилась. Зачем все это? Что на нее нашло? Зачем дядя Иржи пошел за помощью? Этот человек не заслуживает спасения, он опасен. Может быть, он даже участвовал в арестах в Харбине. Может быть, он арестовал и ее отца.
– Ты дрожишь, – Пашка накрыл ее плечи своей шинелью. – Замерзла?
– Знаешь, Пашечка. Я ведь даже не знаю, где сейчас папа. И жив ли. Если будут меня пытать и допрашивать – это все зря. Больше месяца от него нет вестей.
– Тебя не будут пытать, – напряженно ответил Пашка. – Я тебя в обиду не дам.
– Я вот думаю… – продолжила она, чуть покачиваясь из стороны в сторону и как будто не слыша, – а вдруг этот капитан на самом деле за мной пришел?
– Что ты, Глаш. Он здесь совсем по другому делу.
– Я просто чувствую, Пашенька, что за мной идет кто-то…
– А ты выходи за меня! – он с шутовской решимостью рухнул на одно колено, едва не своротив микроскоп. – Будешь не Смирницкая, а Овчаренко. Выслужусь в маршалы – и никто тебя не тронет.
– Пашка, ты клоун.
Она рассмеялась, как бы обозначая, что не отвергает его предложение, но просто знает, что слова его – не всерьез. Смех получился мелодичным, но немного искусственным, как будто включили запись на грампластинке.
– Я простоват для тебя, да, Глаш? – отозвался он без обиды, но и не принимая ее великодушной игры. – Ты генеральская дочка, а я – никто.
– Ну что ты, Пашенька.
Она погладила его по доверчивой большой голове – и вдруг зачем-то поцеловала в макушку. Пашкины волосы пахли дождем и рисом и были неожиданно жесткими. Как шерсть у овчарки, повалявшейся на мокром рисовом поле.
Глава 16
Московская область. Спецшкола-интернат ГПУ. 1923 г.
…Сразу после удара наступает милосердное, освобождающее ничто: только тьма и безмолвие. Но это длится недолго. Первой возвращается боль. Пульсируя в такт биению сердца, боль выхлестывает из того места на затылке, куда пришелся удар бильярдного кия. Вслед за болью возвращаются звуки. Сначала мне кажется, что по ту сторону тьмы кричит, свистит и рукоплещет огромный зал. Спустя секунду я понимаю, что это гремит в ушах моя кровь, а там, снаружи, – голоса и гогот моих мучителей, Фили и его шайки. Мне четырнадцать, а им по шестнадцать, я один, а их четверо.
– Чо скулишь, гаденыш? Ты глиста буржуйская – или красный воин?
Один из них хватает меня под мышки и рывком ставит на ноги. Я не вижу кто. Но точно не Филя, он обычно стоит в стороне и рук не марает. Почему темно?.. Я пугаюсь, что зрение не вернется, трясу головой, и холстина трется о мою щеку, и тогда я, наконец, вспоминаю, что на голову мою накинут глухой мешок. Это часть «тренировки» по придуманным Филей правилам. Они ловят меня, нахлобучивают мешок, волокут в подвал интерната, где когда-то была бильярдная, берут кии и мне тоже дают один. Моя задача – отбиваться от них вслепую. Если я, конечно, боец, а не какое-то там ссыкло белопогонное, недобитое. А если ссыкло, «тренировку» можно прервать одним способом – встать на колени.
– Ну чо, Кронин, продолжим? – Филя брезгливо и совсем легонько тычет меня острым концом кия под ребра, будто проверяя, не сдохло ли насекомое. – Или все-таки на колени?
Я молчу. Через непроницаемую холстину мешка я не вижу, но чувствую, как Филя откладывает кий и делает им знак: приступайте. Я сжимаю свой кий и встаю в боевую стойку. Я пытаюсь ориентироваться по звуку – но все звуки тонут в их дружном гоготе. Один бьет меня кием в спину, другой в живот.
Мне четырнадцать, а им по шестнадцать, я один, а их четверо, я всхлипываю, а они смеются, но они меня почему-то боятся.
– Для чего ты здесь, среди нас, а, гнида буржуйская? Чтоб за нами шпионить?
Я молчу и слепо размахиваю в воздухе кием. И на долю секунды мне кажется, что я сейчас не с ними, не здесь. Что с тех пор прошли годы, столько лет, что я успел позабыть, для чего я был среди них. Я не помню, кто и зачем меня к ним привел. Помню только, что тренировки закончились плохо, очень плохо для Фили…
– …А давайте ему юху из носа пустим? Если голубая – значит, точно белогвардейский пащенок! А будет красная – значит, не все потеряно!
Кто-то бьет меня в нос. Из-под мешка мне на грудь стекают сопли и слюни с кровью.
– Зырьте, красная! – комментируют с деланым удивлением.
Они, конечно, видели мою кровь много раз. Но им нужен предлог, чтобы не забить меня до смерти.
– Дайте кий, – важно говорит Филя, и я чувствую, как стая почтительно уступает место рядом со мной вожаку.
Он заходит сзади и с размаху подбивает мне голени – я падаю на колени. Но я знаю, что они знают: я не сдался, это не их победа.
– Не боец ты, Кронин, – удовлетворенно говорит Филя. – Завтра повторим тренировку.
Я не хочу их видеть, когда рассеется тьма. Я жду, пока они уйдут из подвала. И только потом, когда стихают шаги, сажусь на корточки и начинаю реветь в голос и распутывать веревку, которой примотан к шее мешок. Руки трясутся, я дергаю веревку так, что она только сильнее затягивается. И вдруг ощущаю, что рядом со мной кто-то есть. Я точно знаю, что Филя и его шакалы ушли, но через пропитанный соплями и кровью мешок в меня впивается холодный, свинцовый взгляд. Я замираю. Секунду спустя мне на затылок ложится чья-то рука. И кто-то гладит меня через мешок – сочувственно, по-отечески.
Я плачу – но теперь уже не от боли, а оттого, что не в состоянии вспомнить, чья это рука, такая родная и сильная, меня утешает. Я как слепая собака, которая чует по запаху, что рядом хозяин, и захлебывается от желания лизнуть его пальцы. Я кричу ему:
– Кто ты?
Мой голос почему-то мужской и грубый, не как у подростка. Я пытаюсь стянуть с головы мешок, но человек обнимает меня за плечи, и баюкает, и шепчет:
– Подожди, Максим Кронин. Давай с тобой поболтаем. Не надо, не просыпайся.
– Я тебя знаю?
– Ты был мне как сын, – его голос звучит печально. – Скажи, Максимка, где ты сейчас?
– В подвале школы-интерната…
– Чушь. Это воспоминание. Сон. Где ты на самом деле? Куда ты сбежал из лагеря? Дай мне точное место.
И я отвечаю:
– С какой целью интересуешься?
И, не дожидаясь ответа, нащупываю на полу кий – и бью его снизу, быстро и четко, острым концом в живот.
Потом я сдергиваю мешок. И жду, когда расступится тьма.
Глава 17
Маньчжурия. Лисьи Броды. Начало сентября 1945 г.
– Капитан отравлен «Сном пяти демонов». В составе пять элементов. Сначала берут адамов корень – он имеет форму человеческой фигуры и вырастает там, где когда-то была виселица, из семени повешенного мужчины…
…Тьма расступается не сразу. Сначала я слышу голос. Женский голос, глубокий, мелодичный и нежный, от которого у корней волос высыпают бисеринки мурашек, от которого, не успевая проснуться, уплываешь обратно в сон…
– …Голыми руками нельзя извлекать этот корень, а то случится удушье. К стеблю привязывают шелудивую собаку, кидают ей сердце и печень черной курицы, и когда она бросается к потрохам – вырывает растение с корнем, а оно стонет, как человек…
…Таким голосом, наверное, заманивает путников на дно моря русалка, а потом убаюкивает рожденных под водою детей, и из сосков ее, пока звучит колыбельная, течет молоко, и становится морской пеной….
– …Потом кладут семена черной белены; растение должна срезать обнаженная женщина. А следом – плоды бешеной вишни, но только выросшие возле кладбища и обязательно с гнилью…
Я совершаю усилие – и выныриваю из покачивающих меня волн забытья. И вслушиваюсь в слова, и понимаю, что текст «колыбельной» очень уж странный.
– …Болиголов. Со стебля соскребают серый налет, он пахнет как мышиная шерсть, и красные пятна, они пахнут как засохшая кровь. В самом конце кладут цяо-ву-тоу, по-русски называется волчья смерть. Бывает с голубыми цветками, а бывает с зелеными. Из сока ву-тоу делают яд для охотничьих стрел. Для «Сна пяти демонов» используются только ву-тоу с голубыми цветками, а сок из стеблей следует отжимать на восьмой луне, отобрав лишь те из растений, у которых корни изъедены червем….
Вслед за слухом возвращаются тактильные ощущения. Я чувствую на себе ее руки – они холодные, но горячей коже вокруг раны это приятно, – она втирает мне в плечо густую, скользкую мазь. Я лежу на спине.
…Потом обоняние. Мазь пахнет лесом, травой и осенью – а может быть, так пахнет сама эта женщина.
Я все еще в темноте. Одной рукой она приподнимает мне голову. Другой вливает в рот густой и терпкий, сладкий, но с полынной ноткой отвар.
Когда я делаю глоток, тьма рвется клочьями, и эти клочья обретают окраску и очертания. И сквозь дрожащее марево, как если бы между нами горел костер, я вижу склонившуюся надо мной женщину. Она мне знакома. Я узнаю ее глаза с азиатчинкой и черные волосы – это ее я видел, когда въезжал в город; на ней тогда было мокрое платье и она несла сетку, полную летучих мышей.
Но самое главное – мне знакомо то, что болтается у нее на шее вместо кулона. Часы на цепочке. Такие же, как мои. И я хватаюсь за них, и резко дергаю, и женщина вскрикивает. Цепочка лопается, и часы раскрываются в моей одеревеневшей ладони.
На внутренней стороне крышки – мой собственный овальный портрет. Это часы моей Лены.
Чужая женщина смотрит на меня бесстыдно, с насмешкой.
– Я жизнь спасла тебе, капитан. Это твой способ сказать спасибо? Отнять у женщины украшение?
– Где… украла?.. – каждое слово дается так тяжело, как будто на груди у меня лежит гранитная глыба.
На секунду лицо ее застывает – только слегка раздуваются ноздри. Она смотрит на меня очень пристально, сверху вниз. Потом вдруг смеется, звонко и беззаботно, разворачивается – и просто уходит.
Я вскакиваю с койки, делаю шаг за ней следом – но это отнимает все силы. Тьма наваливается на меня снова, опрокидывает на спину и оглушает, как камнепад в штольне.
Часть 3
Там растет дерево, у него листья с черными прожилками, цветы его освещают все вокруг. Его название – дурманное гу.
Если носить такой цветок у пояса, то не заблудишься…
И там водится животное, похожее на лису, но с девятью хвостами; звук ее голоса напоминает плач ребенка.
Она может сожрать человека. Тому же, кто съест ее, не опасен яд змеи.
(Шань хай цзин, или «Каталог гор и морей»)Глава 1
Дальний Восток. Урановый рудник «Гранитный».
Начало сентября 1945 г.
С раннего утра Аристов так мучился животом, что об отъезде из «Гранитного» не могло быть и речи. Полковник разместился в спальне безвременно почившего начальника лагеря, и Силовьев притащил ему из лазарета какой-то отвратительный порошок «от живота», но порошок не помог. Полковник потребовал, чтобы Силовьев спустился к Рву Смерти, вырвал с корнем росшие там ромашку и подорожник и заварил их, но и отвар не возымел никакого действия – может быть, Силовьев побрезговал, поленился и собрал растения не на могиле, или просто в сложившейся ситуации никакие средства не помогли бы.
Нет, конечно, Аристов не рассчитывал, что лекарства или отвары быстро устранят последствия контакта с Паромщиком, тем более все еще и усугубилось ударом кия в живот, но он надеялся хотя бы на краткосрочное облегчение боли, на небольшую передышку между позывами рвоты. Однако не было ни облегчения, ни передышек, и раз за разом Силовьев, сострадательно охнув, менял стоявший на полу у кровати таз и переставлял иглу в граммофоне, гоняя одну и ту же пластинку.
Стало тихо в дальней спаленке.Синий сумрак и покой,Потому что карлик маленькийДержит маятник рукой.И не было сил приказать Силовьеву сменить опостылевшего Вертинского, и даже мысль, что к ночи должно непременно хоть немного, но отпустить, уже не была утешительной, потому что казалось, что ночь теперь никогда не настанет, и день застыл в одном мучительном спазме, и маленький карлик будет стискивать в руке этот маятник бесконечно.
Ошибкой было, не дав организму отдохнуть и восстановиться после той стороны, вообще без передышки, в ту же ночь штурмовать еще и кронинский сон. Он не планировал, конечно, этого делать. Хотел всего лишь, как обычно, понаблюдать за Максом, сидя в зрительном зале, и успокоиться, и убедиться, что все идет своим чередом и что, хотя физически он его пока не нашел, в ментальной плоскости Кронин по-прежнему под контролем. Для этого Аристов, как всегда, уселся в первом ряду, ожидая едва заметного толчка, обозначавшего переход из его собственного сна в повторяющийся кронинский сон, – и, как всегда, ощутил его. Однако зал московского цирка, вопреки обыкновению, не заполнился зрителями, но остался пустым, хотя из задних рядов и послышались неуверенные хлопки. А «неповторимый Макс Кронин» на сцену так и не вышел, сколько ни звал его полупрозрачный, с пробелами на месте рта и носа, шпрехшталмейстер. На всякий случай Аристов выждал пару минут, однако слабая завязь сна не окрепла, а, напротив, окончательно порвалась, оставив на месте сцены ледяную, гудящую тьмой прореху. Как будто Кронин просто взял и передумал смотреть этот сон и собственной волей выбрал себе другой.
И вот тогда растревоженный предшествующим контактом, выведенный из равновесия Аристов поддался внезапному импульсу (совсем на него не похоже, обычно он не действовал на эмоциях), подошел к тому, что осталось от сцены, заглянул в разверзшуюся пустоту – и, рискуя разбиться, шагнул в маячивший на дне разлома кронинский сон.
Тут ему повезло. Он прошел через жесткую ткань чужого сна удачно, без травм, как будто просто раздвинул ведущие за сцену кулисы. Объяснялось это, по всей вероятности, тем, что и место, и время действия Аристову были знакомы. Двадцать третий год, Московская область, спецшкола-интернат ГПУ. Подростком Кронин провел там семь месяцев – ровно столько понадобилось, чтобы у него случился прорыв.
Когда Аристов шагнул в подвал, дружки Фили избивали Кронина бильярными киями, а он нелепо и тяжело, преодолевая сопротивление сна, отбивался. На голову Кронина они нахлобучили глухой мешок. Филя молча стоял в стороне и, не моргая, следил за происходящим нарисованными, неживыми глазами. Макс не мог его видеть через мешок и тем более не мог помнить, как именно Филя умер тогда, в двадцать третьем, однако, раз глаза у Фили были такие, значит, сам факт смерти он помнил.
Аристов тихо прошел мимо Фили, щелкнув его походя по носу, и почувствовал то спокойствие, ради которого, собственно, сюда и явился: все идет своим чередом, Кронин по-прежнему под контролем. Если раньше Аристов гордился Максом как учитель блестящим учеником, то теперь, оскопленный ментально, с хирургической точностью избавленный от воспоминаний о чуде, Кронин все равно оставался его достижением, просто иного рода. Он гордился им, как гордится врач пациентом после удачной лоботомии.
Волей Аристова с сорок первого года и до сих пор даже кронинские сны были начисто лишены фантазии и чудес – ему снились просто обрывки из прошлого с легкими искажениями. И, конечно, с купюрами в тех местах, где их с полковником прошлое было общим.
Этот сон тоже был довольно точным оттиском прошлого. В спецшколе над Максом действительно издевались. Время от времени Аристов самолично наблюдал за этими «тренировками» через глазок в подвальной двери. Рядом с ловким, волевым, властным Филей Кронин выглядел абсолютно беспомощным, но полковник верил, вернее, видел, что прорыв и озарение в его случае очень возможны.
– Держи его все время на грани, ты понял, Фил? Пусть он будет на взводе, ждет удара и днем, и ночью. Только так мы его научим видеть во тьме.
– Так забьем ведь сопляка, товарищ полковник, – с сомнением отвечал Филя. – До полной непригодности доведем.
– Если даст себя забить – значит, он мне не нужен.
– Или он сорвется и глотку мне ночью вскроет, – рассудительно продолжал Филя.
– Если дашь себя зарезать – значит, ты мне не нужен.
Иногда после «тренировки», дождавшись, когда Филя и его шестерки уйдут, Аристов заходил в подвал к скулившему Кронину, обнимал и гладил по голове.
– Папа Глеб, забери меня отсюда! – канючил Кронин.
– Еще не время, Максим.
Каждую субботу Аристов увозил его в лес – пострелять. Уже через месяц спецшколы Макс отлично стрелял, он вообще потрясающе быстро всему обучался… кроме самого главного. Того, что следовало освоить сверх школы.
– Я выбрасываю из-за дерева карты, а ты стреляешь, Максим. Ты стреляешь всего один раз. В даму пик.
– Я отсюда не вижу карту! – Кронин щурился, стоя с револьвером в руке. – Как я могу ее угадать?
– Я, я, я! – раздражался Аристов. – Не пытайся увидеть и угадать! Отключи и чувства, и ум, возьми, наконец, контроль!