ЯГО: (испуганно) Как это?
РЕЖИССЕР (кричит) Р-разговорчики ат-ставить! Выполнять команду!
ОТЕЛЛО: Отелло!
ДЕЗДЕМОНА: Дездемона!
ЭМИЛИЯ: (в замешательстве, басом) Отелло!
ЯГО: (смущаясь, тонким голосом) Дездемона!
РЕЖИССЕР: (презрительно оглядывает Яго) Я так и думал…
ЯГО: (подходит к Режиссеру, обнимает его) Иди ко мне, пра-а-тивный!
РЕЖИССЕР: (отгоняет Яго, всем) Вольно! Вопросы есть?
ОТЕЛЛО: Товарищ Режиссёр-полковник! Как насчёт повышения денежного довольствия?
РЕЖИССЁР: У вас какой оклад?
ОТЕЛЛО: У меня 200 рэ в месяц…
ЯГО: А у меня пятьсот, я народный артист.
РЕЖИССЕР: Вижу, порядка здесь у вас нет. Генерал вкалывает за копейки, а какой-то поручик по имени Яго аж пять сотен отхватил. Объявляю приказ по труппе: с сегодняшнего дня каждый актер будет получать зарплату того персонажа, которого он играет. Генералу Отелло я кладу тыщу на месяц, поручику Яге ставлю 250, а Дездемоне как молодому специалисту – и 100 рэ хватит.
ОТЕЛЛО: (Режиссеру, на ушко шепотом) Вы что! Шекспировская Дездемона – дочь сенатора Брабанцио!
ДЕЗДЕМОНА: (хнычет) Я папочке пожалуюсь.
РЕЖИССЕР: О, это меняет дело. Дочь уважаемого человека. Две тыщи рубликов на месяц.
ДЕЗДЕМОНА: Смотрите у меня!
Заходит строевым шагом Посыльный.
ПОСЫЛЬНЫЙ: (Режиссеру) Товарищ Режиссёр-полковник! (Вручает пакет) Это приказ из Генштаба. Вам предписано срочно вылететь из театра в район боевых действий на Ближний Восток!
РЕЖИССЕР: (вскакивает, берет пакет) Есть! (Уходит строевым шагом, оборачиваясь, командует актёрам) Стоять – смирно! Играть – смирно! Думать – смирно! Жить – смирно! Ать-два!
Ярости нашего обкома ВЛКСМ, а особенно отдела науки и учебных заведений обкома КПСС, «курировавших» КВН, не было предела! Тем не менее, не вняв «звоночку», мы твёрдо решили выходить на всесоюзный экран, подав официальную заявку в Москву (тем более, что тогда всесоюзным КВН руководила моя однофамилица Марианна Краснянская) – и в декабре 1971 г. я из студии на Шаболовке в Москве таки «вылез» на всесоюзный экран с презентацией нашей команды КВН ДПИ! И вот воскресным вечером, весь Донецк (вместе со всем СССР) увидел меня на экране телевизора. И это был конец моего вузовского пути (правда, тогда я этого еще не знал). Я не знал, что в понедельник с утра ректора, а также секретаря и важных членов парткома ДПИ вызовут в Донецкий обком КПСС на какое-то заседание, и зав. сектором науки и учебных заведений мадам Радченко будет орать им в перепуганные лица примерно следующее: «Кто уполномочил какого-то Кгаснянского (так, по рассказам сочувствующего мне члена парткома, произносила она мою фамилию – через «г», намекая на моё еврейство) представлять на всесоюзном телеэкране Донецкую область, если даже САМ первый секретарь нашего обкома КПСС тов. Дегтярёв еще ни разу не выступал по ЦТ?! Дополнительную ярость обкома вызвало то, что я вышел на сцену, держа в руке плакатик с надписью «1 ХA». Но это, сказал я, вовсе не запись звука, издаваемого человеком при смехе, нет, это единица смеха, названная в честь замечательного капитана одесской команды КВН Валерия Хаита – ну как 1 Вольт, например. «Это что же, – зашлась пеною мадам Радченко из обкома, – один еврей прославляет другого еврея по ЦТ на всю страну?!» – Чтобы духа этого Краснянского в институте не было!» – подытожил ситуацию обком КПСС. Вскоре «моего духа» в ДПИ не стало – меня, 26-летнего кандидата химических наук, уволили решением парткома факультета (!), а деятельность нашей институтской команды КВН была запрещена (уже парткомом института).
Ещё с советских времен я всегда очень удивлялся: вот захожу я в некий высокий кабинет (партийный, министерский, иной); я точно знаю, что хозяин кабинета никогда обо мне не слышал и впервые меня видит, но я четко ощущаю – он сразу, с первого взгляда, с первого «нюха» понимает: в кабинет зашел ЧУЖАК. Как??! Я долго пытался понять этот феномен, пока где-то не прочел статью о хорьках. Степные (белые) хорьки вот как обустраивают свою жизнь. Они заселяют участок степи, после чего самцы начинают грызться между собой за звание «альфа-самца». Наконец один – самый сильный и наглый – загрызает или запугивает всех прочих и становится «хорьком-в-законе». После чего он поступает следующим несложным, но эффективным образом: он мочится на всех остальных коллег-хорьков. Далее всё очень просто: «хорёк-в-законе» ежедневно обходит свои владения и обнюхивает всех встречных; если встречный пахнет его мочой – значит свой, если нет – это чужак, и «хорёк-в-законе» без лишних вопросов немедленно загрызает такого. И тогда я понял, что при посещении владельцев всяческих "высоких кабинетов" (как прошлых партийных, так и нынешних коррумпированных) моя проблема состоит в том, что Я НЕ ПАХНУ ИХ МОЧОЙ! И всякий раз, выйдя из такого кабинета, я, как молитву, повторял любимое четверостишие любимого Галича:
Не делить с подонками хлеба,И не падать пред ними ниц,И не верить ни в чистое небо,Ни в улыбки сиятельных лиц.В советские времена я представлял себе КПСС как раковую опухоль в Кремле с метастазами по всей стране. И после изгнания меня из ДПИ я еще раз с гордостью отметил: хотя КПСС густо и тщательно загадила весь СССР своей канцерогенной мочой (включая мою альма-матер – Донецкий политех) – я, в отличие от многих и многих, так и не согласился пахнуть ею! «If I lose my honor I lose myself – Если я потеряю честь, я потеряю себя» (Уильям Шекспир, «Антоний и Клеопатра»).
Туризм моей молодости
Массовым увлечением молодой советской интеллигенции 60-х-70-х годов прошлого века был туризм. Но наш туризм того времени кардинально отличался от нынешнего. Не было никаких авиалайнеров и красавцев-автобусов в два этажа, никаких 4-звёздных отелей и шведских столов, никаких гидов и туристического прикида от Adidas. А что было? – Общий вагон немытого поезда, палатка да костер, компас да карта, банка тушенки да брикет каши в закопченном котелке, брезентовая ветровка сверху да прорезиненные кеды снизу. Но было там кое-что ещё…
Туризм для нас – это была не только единственно материально доступная нам форма отдыха, не только способ поддержания высокого спортивного тонуса, не только любовь к природе – это был еще и «глоток свободы»: сияние солнца, величие гор и царственность рек не визировались парткомом КПСС и не утверждались совковым начальством.
Любимым нашим пешеходным маршрутом был Кавказ. Мы добирались из Донецка до Теберды или Архыза, потом за несколько дней одолевали Чучхур, Клухор или 2–3 других перевала. Мы проходили леса со столетними пихтами, небольшие бурлящие водопады, яркие субальпийские луга, а вокруг, на высоких пиках, сиял снег, недоступный и холодный. Потом спускались с гор к озеру Рица, а оттуда – к Черному морю. Мы ставили палатку в какой-нибудь закрытой скалистой бухточке у самой воды, загорали, купались, любовались кавказскими горами – суровыми часовыми вечности, с которых мы только что спустились, пили чудное красное вино, эту виноградную кровь, настоянную на праздничной смеси черноморского ветра и солнца. Потом солнце уходило за горизонт, наступала ночь. Ночь дышала вязкими могучими ароматами. Море, большое и молчаливое, черным псом лежало у ног. Иногда по нему скользил луч прожектора, и тогда оно одевалось в сказочные краски, будто сам Айвазовский прошелся по нему своей кистью… Мы пели Галича, Городницкого, Кукина, Окуджаву. «Не покупаются, не покупаются доброе имя, талант и любовь» – пели мы дивные окуджавские строки. «Почему это не покупается любовь, очень даже покупается!» – заявил как-то один немолодой мужик, случайно оказавшийся в нашей молодой компании. «Нет, – твёрдо возразил я, – женщину купить можно, а любовь – нельзя, нет!» – «Да почему…» – попытался он продолжить спор. – «По качану! – перебил я. – Любовь вообще не бывает «почему», она всегда – нипочему, она всегда – просто так!» – И был очень горд собой! Не дал в обиду ЛЮБОВЬ!
Каждый год, первого сентября, мы, взяв недельный отпуск, садились в байдарку и, неторопливо, но мощно помахивая вёслами, плыли по Северскому Донцу, по этой тихой украинской равнинной речке, в объятиях могучих лиственниц, между которыми иногда мелькали стайки молоденьких голенастых сосенок; по серой глади реки бесшумно скользили желтые листья. Жизнь, думал я, сидя в байдарке, подобна реке: меняя ее русло, ты принимаешь на себя ответственность за последствия. Река учила нас простой философии: по течению плыть легче, чем против течения, а если попасть в середину струи – то легче вдвойне; плывя по течению, всегда можно утверждать, что делаешь это добровольно. Но мы, по своему упрямству, выбирали маршруты, где нужно плыть против течения; мы гребли до полного изнеможения и, когда сил уже не оставалось, хотелось отдохнуть и поесть, наш «байдарочный капитан» Лёня, взглянув на часы, на солнце, на берега реки, один из которых был обязательно пологим, а другой – крутым, неумолимо и глубокомысленно изрекал: «Надо еще гребсти!» (так, через «б», говорил это слово один дедок на Северском Донце). И все последующие годы, когда было тяжело, когда опускались руки – я упрямо говорил себе: "Миша, надо ГРЕБСТИ!"…
На лугах вдоль реки паслись многочисленные коровы, и я научился (зажимая нос пальцами) довольно-таки сексуально мычать, подражая молодому бычку. Некоторые коровы реагировали на моё мычание, поворачивая голову к байдарке и заинтересованно мыча в ответ. Я бурно радовался своим успехам! Но однажды, когда мы проплывали вблизи отвесного берега, одна корова-эротоманка в ответ на мой «мук» неожиданно обрушилась с берега в воду и целеустремлённо поплыла к нашей байдарке, рассчитывая, видимо, вступить со мной в интимные отношения и завести совместного телёнка. Огромная волна от рухнувшей в воду туши ударила в борт байдарки; мы с трудом восстановили её плавучесть и, отчаянно налегая на вёсла, позорно бежали от большой и чистой коровьей любви. Когда опасность миновала, суровый (но справедливый!) капитан Лёня дал мне по шее и категорически запретил заводить шашни с крупным рогатым скотом…
Часов в шесть вечера мы причаливали к берегу, ставили палатку, разводили костёр, варили ужин. Потом, уже в темноте, долго пили чай, всматривались во тьму, которая вокруг яркого костра казалась нам особенно тёмной и зловещей, наперебой цитировали Тютчева:
“И бездна нам обнаженаС своими страхами и мглами,И нет преград меж ей и нами —Вот отчего нам ночь страшна!”Потом просто лежали и смотрели на звёзды. Вот ковш Большой Медведицы, а вот Кассиопея, похожая на английскую «дабью». И вдруг – золотой промельк падающей звезды. Ты успел загадать желание? А ты?… Как передать это ощущение величия и простоты мирозданья, это счастье проникновения в тайны вечности, этот шепот надмирных голосов, этот щемящий диалог души и неба?…
Холера в Одессе
Один из ярких эпизодов своей «политехнической жизни» я бы назвал «Холера в Одессе». Представьте, это не просто шутка, это целая трагикомедия! Лето 1970-го я проводил на базе отдыха Одесского политеха, в Каролино-Бугазе под Одессой. Тогда это было прекрасное малообжитое место, с огромными песчаными пляжами (ну прямо-таки Копакабана-2), на которых даже две сотни загорающих студентов были малозаметны. Там я сдружился с московской студенткой Ингой (её бабушка была эстонкой – отсюда «нестандартное» имя) и был вполне счастлив. Так как в Одессе проживала куча моих родственников, я по воскресеньям ездил рейсовым автобусом в Одессу их навещать (иначе обид не счесть!). Каково же было моё удивление, когда во время очередной воскресной поездки наш автобус остановили какие-то странные милиционеры с автоматами в руках (это сейчас такими милиционерами никого не удивишь – тогда это было сенсацией!) и, переговорив с водителем, завернули нас обратно. Уже днём по лагерю поползли слухи, что в Одессе эпидемия холеры.
Дальше события развивались по сценарию этой самой трагикомедии. На следующее утро несколько десятков автобусов в окружении всё тех же автоматчиков вывезли из окрестных пионерлагерей всех детей; мы в Каролино-Бугазе остались совершенно одни – больше никаких баз отдыха, кроме детских, в то время вокруг нас не было. Вечером приехал военный вездеход, на выходе из нашего лагеря поставили солдата-часового, а на пляже установили…пулемёт! Честное слово! Чапаев отдыхает! Нам сказали, что из-за холеры купаться в море запрещено. Потом закрыли столовую. Потом исчез весь персонал нашей базы отдыха. Некоторое время работал буфет, но разве может буфет прокормить двести молодых ртов (впрочем, «ртов» осталось человек 60 – все, кто жил в Одессе и области разъехались по домам – всё равно там уже была холера, а вот нас, иногородних (я тогда жил в Донецке и был аспирантом в Донецкого политеха), развозить холеру по стране «не пущали»). Потом из буфета исчез хлеб, потом колбаса, потом всё остальное; потом закрылся и буфет – начался голод и надо было что-то делать. На 60 оставшихся человек было всего 15 ребят, остальные – девушки (при этом трио парней из Подмосковья беспробудно пили с первого дня пребывания, ни закусками, ни тем более девушками в упор не интересуясь); если бы это был нормальный отдых, такому раскладу позавидовал бы сам Казанова! Но нам, оставшейся дюжине, надо было кормить лагерь. Рядом была бахча со свирепой охраной. Как-то раз, «до холеры», несколько добровольцев попытались подобраться к краю, но их обнаружили и прогнали. Мы вооружились палками и «в одну шеренгу по двенадцать» солнечным утром двинулись на бахчу. Что вам сказать – враг был повержен! Тем более, как оказалось, эти арбузы и дыни всё равно никуда вывозить нельзя, так что охрана (тоже иногородняя, молдавская) была нам даже рада. Мы переместились на бахчу – там мы загорали и ели арбузы и дыни (вместе с молдаванами). Наши почки работали, как насосы гидроэлектростанции. Вдруг однажды мы увидели мчащегося к нам дежурного по лагерю (мы оставляли там пару человек – не для охраны, конечно, а для возможных новостей из Одессы), всклокоченного и с выпученными глазами. Добежав до нас, он несколько минут хватал ртом воздух, а потом выдавил: "Буфет… открылся…". – "Ну и…?" – вяло отреагировали мы. – "Там… икра… красная…" – выдохнул он. – "Ага, а как насчет ананасов?" – ядовито поинтересовались мы. Но в лагерь пошли. Оказалось, в буфете (из которого вывезли не только мебель, но и тарелки с ложками и вилками!) появилась красная икра из Астрахани, где тоже была холера (и, значит, икру нельзя было ни вывозить, ни продавать), а также сгущенка одесского молокозавода (по тем же причинам). Каждому из нас выдавали на день три банки сгущенки и 100 граммов (!) красной икры. Так мы это всё и ели – икру со сгущёнкой (ни хлеба, ни чего-либо другого по-прежнему не было). Ну, в каком занюханном Париже вы еще найдёте такое изысканное меню!
Эта лафа продолжалась всего три дня: в одно далеко не прекрасное утро к нашей базе подогнали три автобуса с охраной и вывезли нас в Одессу, в профилакторий политеха. Там нам объявили, что мы будем 6 дней пить антибиотики, после чего сдадим анализ и, если всё o’key – нас отправят по домам. Каждую новую группу селили на верхний этаж, и охрана ходить по этажам нам не позволяла (ведь ниже этажом жила предыдущая группа, которая уже пила этот антибиотик 2–3 дня и, значит, была «здоровее» нас). Так как на базе отдыха образовалось довольно много пар [одессит(ка) – иногородний(няя)], то каждый день под окнами профилактория собиралась «одесская часть» разлученных холерой «любовных пар» («иногородняя часть» занимала места в окнах профилактория). Стоял гвалт, смех и немного слез.
Шесть дней мы пили таблетки по 4 раза на день (трое тех парней продолжали пить водку – и где только они её брали в условиях круглосуточной охраны?), и все мы отчаянно скучали. Зато потом развеселились, ибо настала пора сдавать анализ (как выяснилось – кала). Оказалось, что анализов этих по городу Одессе – огромный объём, санэпидстанции (СЭС) работают круглосуточно и всё равно не справляются. Поэтому было решено (видимо, на бюро Одесского горкома КПСС – где ещё могли придумать такой бред!): «делать» по десять человек в одну баночку и так сдавать анализы в СЭС! Это было просто и гениально – объём анализов сразу сократился в 10 раз! А как же, мать вашу, эти 10 человек будут складывать свой кал в эту треклятую баночку? – завопили мы. – А как хотите! – А что будет, если там обнаружат вибрион? – А всех 10 в изолятор на 40 дней! Знай наших! Я тут же организовал экстренный выпуск стенгазеты «Вдесятером в одну баночку, не считая собаки» (по мотивам повести Джером К. Джерома «Трое в одной лодке, не считая собаки»), а также переделал песню Высоцкого:
“Если друг отказался вдругв свою банку пустить подруг,если сразу не разберёшь:не живёт ли в нём вошь —парня в банку возьми – рискни,пусть предъявит свой кал, нахал,будет в банке с тобой одной —в СЭС поймут, кто такой…" —и все её распевали. Но «кроме шуток» все стали подозрительно оглядывать друг друга – брать его «в свою баночку» или нет? И вот тут мой взор остановился на трёх лыка не вяжущих «подмосквичах» – ибо мне вдруг стало совершенно ясно, что в их намертво проспиртованных организмах никакой холеры даже теоретически быть не может; более того, если к любому из них в желудок заползёт гадюка – даже она немедленно подохнет в страшных судорогах! Мы с Ингой пристроились к ним в баночку и не прогадали – всё прошло «на ура». Потом нас (также под охраной) отвезли в аэропорт, и тут наши пути разошлись – Инга сразу попала на московский рейс и улетела, я ещё несколько часов ждал рейса на Донецк. Я был дико голодным (в аэропорту все буфеты были закрыты), в самолёте было очень душно, и когда наш АН-24 взлетел, меня начало «укачивать». Наконец самолёт сел в Донецке, и я вышел на свежий воздух. Но, увы, это было ещё не всё – я увидел, что нас посадили вдали от аэровокзала и что к нам подходят какие-то люди в белых халатах с чем-то вроде огнетушителей в руках. Пока я тупо соображал, ко мне подошла молоденькая симпатичная медсестра и с очаровательной улыбкой обдала меня с ног до головы какой-то зловонной дезинфицирующей жидкостью. Это было уже слишком – и меня, к моему стыду, немедленно «вывернуло» прямо на ошалевшую медсестру. Так закончилась моя одесская холера…
Впрочем нет, было продолжение. Когда в декабре того же «холерного» года я приехал по делам в Москву, то позвонил Инге и мы встретились. Я издали увидел её долговязую фигуру в длинной шубе (Инга была на полголовы выше меня) и кинулся навстречу с купленными заранее цветами. Мы несколько часов бродили по Москве, периодически забегая в кафе погреться, обсуждали последние литературные и киношные новинки, с хохотом вспоминали «одесскую холеру», и говорили, говорили. В Москве стоял чудовищный мороз, градусов, кажется, тридцать (сперва я отморозил себе всё, что было можно, потом – всё, что было нельзя), но было солнечно, шел лёгкий искрящийся снежок:
И трепещет, как дивная птица,Голос твой у меня над плечом,И, внезапным согретый лучом,Снежный прах так тепло серебрится.(Это Ахматова). Потом Инга сказала, что у неё есть жених, она на Новый год выходит замуж и это наша последняя встреча. Мы поцеловались, и она навсегда исчезла из моей жизни. Вот это и был «окончательный московский конец» одесской холеры!
Мемуары трехлетнего человека
Когда мои дети (сын и дочь) были совсем маленькими, я постоянно сомневался, что правильно понимаю причину их слёз или смеха, их радости или огорчения. Мир детей и мир взрослых – непересекаемы; например, как я заметил, детей больше интересует – откуда всё берется, а взрослых – куда всё девается. Можно только радоваться, когда дети, а особенно внуки нарушают наш покой – это дает нам подтверждение, что наш покой ещё не стал вечным…
Как-то я поделился своими мыслями с моей приятельницей, прекрасной, талантливейшей поэтессой из Украины Наташей Хаткиной (она тогда тоже воспитывала маленькую дочку). Поэзия Наташи мне близка и мною любима:
Впятером, вшестером, всемероммы на кухне за тесным столомпили чай. Мы друг друга любили.А часы, что за нами следили,били полночь – и тут же рассвет.Но казалось, что Времени – нет.Вдруг, заплакав, воскликнула я:– Эти чашки не смеют разбиться!Эти милые руки и лицараствориться не могут во мраке.Слышишь? Мы никогда не умрём! —Впятером, вшестером, всемером,наши дети и наши друзья,наши кошки и наши собаки.Но вернёмся к моему разговору с Наташей Хаткиной о «загадочной детской душе». Поговорив об этом несколько вечеров, мы вдруг решили сочинить такую вот нравоучительную сказку для наших детей (видимо, вдохновленные историей преподавателя математики Оксфордского университета Чарльза Додгсона – он же Льюис Кэрролл – который в 1864 г. написал не только захватывающую сказку для детей про девочку Алису, но также, как оказалось, и философскую притчу для взрослых). Причем, мы решили сочинять обязательно от первого лица – от трёхлетнего ребёнка! Мы думали, что сочиняем прежде всего детскую книжку для детей, но, по-моему, получилась взрослая книжка для взрослых – судите сами (ниже – несколько отрывков).
КушаньеМеня зовут Маша и мне три годика. Правда, до трёх я считать ещё не умею, но до семи уже могу: раз, два, семь! Я очень плохая девочка. Я никогда не вырасту, потому что очень плохо кушаю. Я не люблю манную кашу, рисовую кашу, гречневую кашу. Я не люблю суп, борщ, жареную картошку, вареную картошку. Макароны ненавижу. Котлетами я плююсь, от молока у меня тошнилка. Меня часто ругают из-за кушанья, и я не понимаю – за что. Вот мне сильно захотелось варенья, и я полезла на кухне в буфет. Мне было очень трудно, но я все-таки достала банку, проковыряла дырку в бумажной крышке и засунула туда ложку. Тут прибежала бабушка и сказала: "Не смей кушать варенье, скоро обед!" – Какие странные эти взрослые! Когда я хочу что-нибудь скушать – мне не разрешают, когда не хочу – запихивают в меня еду. Как их понять? Мама говорит: "Съешь эту кашку, получишь конфетку". Но конфетку я тоже не хочу, зачем тогда есть кашку? "Сейчас же съешь! – громко говорит мама, хотя я совсем возле нее, и все хорошо слышу. – Сколько можно капризничать!" – говорит она еще громче. Я хочу объяснить мамочке, что совсем-совсем не хочу кушать и что не виновата, но из меня вдруг вырывается крик: "Не хочу-у!". Мама быстро-быстро начинает рассказывать: "А вот жили-были дед и баба открой рот. И попросил дед бабу закрой рот испечь ему колобок глотай кашу". Каша противная, в ней плавает теплое жирное масло. Я кашу не глотаю. Ее у меня в ротике собралось очень много, она уже даже вытекает обратно. А мама говорит и говорит эту противную-противную сказку. Но я внимательно слушаю, потому что, когда мамочка на минутку замолчит, надо успеть выплюнуть кашу и крикнуть: "Не хочу!". Если мама торопится, она сразу стукает меня по губам, и тогда можно реветь и драться. Иногда она зовет папу. Папа прибегает и кричит: "Оставьте ребенка в покое (ребенок – это я!), пусть он ест сам". Все уходят из кухни и оставляют меня вдвоем с ненавистной кашей. Ну, сейчас я ей покажу. Я хватаю ложку и изо всех сил луплю этой ложкой по каше. Вот тебе, каша, вот тебе! Каша пугается и убегает из тарелки на стол, на пол и на стенку. Я тоже пугаюсь. Но вдруг вижу, что каша со стенки мне подмигивает. Ой! Надо срочно что-то делать. Сейчас прибежит бабушка – и начнется! Я умоляюще гляжу на любимого пёсика Кешу, который сидит рядом и внимательно смотрит на убежавшую кашу. Каша тоже приятельски глядит на него и даже подмигивает ему со стенки. Кеша радостно взвизгивает и начинает быстро-быстро дружески лизать кашу – сперва ту, что на полу, потом на столе, потом на стенке, а потом остатки на моей тарелке. И каша исчезает! Кеша настоящий друг, спрятал кашу от бабушки у себя в животике!
ОдеваниеЛетом я просыпаюсь вместе с солнышком, а зимой вместе с лампочкой. Мама зажигает свет и говорит: "Маша, быстро одеваться". Но это она только так говорит. А одевает она меня сама. Зимой одевания очень много. Одних штанов три штуки. Верхние синие штаны такие кусачие, что прокусывают нижние красные. Ну и пусть бы себе кусали друг дружку, а меня нечего, я им ничего плохого не сделала. Мне захотелось на горшок, но только я подумала сказать об этом, мама схватила меня одевать, и я быстро забыла. Мама одевает меня очень быстро. Она крутит меня и всё время дергает, как я свою деревянную куклу Зину. Три раза дерг за одну ножку, три раза за другую – и вот я уже во всех своих штанах. За штанами идут носки. Мама их всегда очень долго ищет. Наверно так надо, потому что вообще-то носки всегда валяются на самом виду. Только я вспоминаю про горшок, раздается мамин крик: "Где эти собачьи носки?", хотя бабушка говорила, что они вовсе верблюжьи. Носки я хорошо вижу, но искать их очень интересно, и я молчу и принимаюсь их с мамой искать. Про горшок я опять забыла. Мама сначала засовывает голову в мой шкафчик, потом высовывает голову и выкидывает из шкафчика все вещи. Носков, конечно, там нет, потому что они спокойно лежат на столе прямо перед носом. Но мы с мамой еще залезаем под кровать, потом под шкаф, потом в мой ящик с игрушками (как интересно!), потом мама смотрит на люстру, где носки один раз действительно висели. Наконец мама зло ударяет кулаком по столу и попадает прямо в эти собачьи носки… После носков мама надевает на меня пальто и ботиночки и бежит причесываться. Стоять в коридоре мне жарко и скучно. Тут я вспоминаю про горшок.